И тут сзади тихий обеспокоенный голос спросил меня:
— У вас не сердце ли прихватило? Дать лекарство?.. У меня есть с собой.
— Нет, спасибо.
Это был невысокий старичок, невзрачный. Он раскачивался вместе с вагоном и, стараясь удержать равновесие, перебирал ножками в полосатых брюках, будто пританцовывал на месте.
— Извините, но вы вдруг так побледнели, и я решил выйти следом…
Тут я почувствовал, что от него тоже пахнет киршем, но в глазах-то его было сострадание, маленькие глазки, коричневые, как у собаки.
Я поблагодарил, а он вдруг улыбнулся, кивнул в сторону гудящего вагона, и теперь глаза его блеснули надеждой.
— Вы слышали? — спросил он. — Говорят, русские им объявили войну. Вот уж на них-то дорифоры споткнутся, будьте спокойны! — и старик потряс в воздухе кулачком.
Я утром, несколько часов назад слушал передачу из Лондона, по радиоприемнику у знакомых, да и вообще то, что он говорил, было совершенно невероятно, но почему-то я настолько растерялся, что не мог сказать ему «нет». Наоборот, согласно кивнул и вдруг почувствовал, как кровь прилила к лицу… И защипало глаза, но тут поезд въехал в лес, в тамбуре стало темней, я отвернулся, чтобы скрыть слезы… Я и до сих пор не знаю, чем они были вызваны — обидой, радостью, дурацким каким-то умилением, досадой или той гулкой отъединенностью от всех — в вагоне и дальше, за окном, от всех, — я так внезапно и остро ее ощутил… А старичок опять извинился тихо и ушел.
Поезд долго шел лесом. Я смотрел в окно — белесые стволы бука, кусты орешника, бегучие легкие тени, а внизу — камни, поросшие мхом; солнце уже свалилось за деревья, высвечивало лишь вершины самых больших, и эти камни, мох казались совсем сырыми, неуютными… Вот тогда-то я и подумал впервые об особой ответственности русских перед всеми, за все… Казенное слово — «ответственность», да? — спросил Лео. — По-французски оно звучит человечней, — и вдруг еще спросил: — Слушай, а это верно говорят, в России остались совсем-совсем дикие леса?
— Конечно. И сколько!..
— И валежины под ногами? И никто не рубит подлесок?..
Почему-то мне не хотелось удивляться его наивности. Я сказал как можно мягче:
— Я жил одно время в Сибири, Лео. Так там есть такая тайга — на множество верст, урманы, такой густоты: чуть сойдешь с тропы, и не то что бы сам не пролезешь — руку не просунешь, не поцарапав.
— Как прекрасно! — воскликнул он. — Вот поглядеть бы!.. Во Франции — ничего похожего. Но может, это — и хорошо? Ведь и французы ни на кого не похожи… Мне бы еще поблагодарить того старичка, но он исчез… Между прочим, уж чего-чего, но нет во французах навязчивости. А это так много!.. Забавный старик. Я потом — дней пять еще — от многих слышал те же слова, что будто Россия вступила в войну, — слух был упорным, уж очень хотелось людям на что-то надеяться, — но из всех запомнился мне этот старик.
Лео умолк.
— Ну, а потом? Что было потом? — спросил я.
— Потом был Париж, — проговорил он грустно. — Я шел пешком. Ворота Сен-Клу, авеню де Версей… Было еще светло, хотя по берлинскому времени пробило одиннадцать. Да, они и в Париже ввели свое время — стрелки всех часов на два деленья вперед. Я думаю, одно это равносильно возврату в средневековье… Ни одного прохожего, ни одной машины. А я так любил ругань парижских шоферов… Ослепшие дома — ставни на окнах. Немые улицы, но на ручках иных дверей кричали белые повязки: консьержки свидетельствовали о своей лояльности.
И множество породистых псов обшаривало подворотни — таксы и сенбернары, бульдоги, и сеттеры, и доберманы, и даже одного «водолаза» я встретил: их бросили в городе бежавшие на юг хозяева. Псы смотрели на меня без злобы, с ожиданием, а я шел мимо.
Шел и шел, пока над крышами не поднялась луна. И тут за углом я услышал немецкую речь, и хохот, и стук сапог, подкованных железом, о каменный тротуар — двое загулявших солдат, они тоже праздновали победу.
Я втиснул себя в ближний выем в закрытом парадном. Шаги придвинулись. Один воскликнул радостным тенорком:
— Смотри! Антилопы!.. Да вон, на крыше!
Я взглянул наверх: на крыше противоположного дома, на самом коньке друг против друга выгибали спины две сиамские кошки. Тоже, должно быть, брошенные. Серый скат крыши, луна и их тонкие, изящные силуэты, ярко-коричневые даже в этом, молочном свете, — как из восточной миниатюры или из сказки Гофмана.
Второй, за углом, — он совсем уже заплетал языком — поддержал шутку:
— Верно!.. Стой, Генрих! Антилоп мы еще не стреляли, стой!.. Сейчас я ее… это будет прелестная охота!..
Грохнул выстрел. И одна из кошек, перевернувшись в воздухе, шмякнулась о железо на другой стороне крыши и протарахтела коротко вниз. А вторая — в немыслимом каком-то прыжке, вытянувшись в линию, метров за пять, не меньше — прыгнула на соседний дом и исчезла…
Лео опять помолчал и выговорил с трудом:
— А эти… за углом… эти еще долго хохотали, невнятно булькая словами. И я ждал: они сейчас завернут за угол, увидят меня и продолжат охоту… Спина моя, прижавшаяся к ребристой двери, ныла от боли и была липкой от пота. Я понял, что это — страх, и стал противен сам себе, но ничего не мог поделать: мне действительно было страшно. Может быть, первый раз в жизни.
— Внимание, Карл! — наконец выкрикнул первый, более трезвый. — Вон там еще антилопы!.. Нет, это зебра!
— Вперед! — рявкнул Карл, и они затопали сапогами прочь.
А я — не знаю, кого я больше ненавидел в ту секунду: их, себя? — я выскочил из своего укрытия и тоже побежал по улице. Но не прятаться, нет! Наверное, это был какой-то нервный шок — я как взбешенный бык метался от двери к двери, только ярил меня не красный, а белый цвет: я срывал тряпицы, привязанные к ручкам, и, кажется, вопил во весь голос:
— Я вам объявляю войну! Сволочи! Дорифоры! Я сам объявляю войну! Я!..
Лео опять замолчал надолго. И лишь успокоившись, проговорил насмешливо:
— Вот и вся моя биография, curriculum vitae, как писали римские авторы.
— Как это вся?
— Дальше не так интересно: дальше началась просто работа, не без риска, конечно, не без приключений, но это была работа, понимаешь?.. Сперва помогал переправляться за рубеж еврейским семьям — сорок три семьи на моем счету. Потом переправлял из-за рубежа оружие. Но попался-то я не на этом. Глупо попался. Не из-за себя. Но именно поэтому я не должен тебе рассказывать, как оно было… В отеле «Мажестик», близ плац Этуаль, на улице Соссэ — там теперь гестапо, там меня отработали, как вора на ярмарке. Ну, а оттуда — сюда… Но вот что странно для меня до сих пор: когда я вспоминаю деревенского мэра, старичка в поезде и эту, — он усмехнулся, — охоту на антилоп, и белые тряпочки на дверных ручках, — вот что странно, если подумать серьезно. Россия-то мне не принадлежала никогда — ведь так? — хотя бы потому, что я и знал ее только из вторых рук. А я? Разве я, апатрид, родившийся посреди моря, в нейтральных водах, принадлежу ей? Какая связь между нами?.. Я понимаю, — с какою-то даже досадой проговорил он, — предки, воспитание, книги, все это так! Я понимаю. Но все же этого мало… Как бы тебе объяснить?.. Вот у меня даже зрительного представления о ней нету — эти дремучие леса, о которых ты говоришь… Но ведь я их не вижу! И вдруг — такой взрыв! Ну, не удивительно ли? Я же всегда был такой уравновешенный — ты же видишь сам… Есть в этом нечто загадочное, не так ли?
— Не думаю, — ответил я. — И может, дело здесь совсем не в том, русский ты, француз или еще кто… В чем-то большем.
— Ты это серьезно? — спросил с недоверием Лео.
— Вполне.
— А в чем же?
— Но ты сам мне это давным-давно объяснил. И не только словами.
Он рассмеялся.
— Пожалуй… А все же кто знает! Разве тебе иногда не кажется загадочным самое простое? В самом простом и есть всего больше загадок. И хорошо, что так, а не иначе…
Мы замолчали, думая каждый о своем. И больше уж ни о чем не говорили в ту ночь. Теперь я жалею об этом.
Я напрасно думал, что Чемберлен не запомнил меня.
На следующий день, как раз перед обедом рапортфюрер появился на лесопилке, поднялся на свой бугор, но повернулся спиной к реке и приказал построить всех, кто работал тут.
С неделю назад погоду переломило. Прежде времени установилась жара, а сегодня, с самой зари особенная, тяжкая духота растеклась в воздухе. В строю, когда нас сгрудили перед бугром, она казалась совсем непереносной. И солнце било прямо в глаза, тело мгновенно стало клеклым, а мы еще мучились ожиданием — привезут ли обед сюда или опять придется терпеть до вечера, — трудно было стоять, не двигаясь.
А Чемберлен разглагольствовал:
— Вас здесь девяносто процентов русских. И видимо, не случайно так резко снизилась за последний месяц производительность пилорам. Если с сегодняшнего дня вы не поднимете выработку, я расценю это как саботаж…
Он подождал, пока все это переведет холуй, какой-то учителишко с Украины, и заговорил опять, никак не окрашивая слова, лишь чуть-чуть, механически взлаивая на окончаниях фраз, — видно, плоской его грудной клетке не хватало дыхания.
— Буду откровенен с вами. Я вообще считаю: отношениям между администрацией и заключенными следует быть ясными. Вы обязаны точно знать, что вам следует ждать, а в чем ваши надежды неосновательны. Всякая двусмысленность — враг порядка! — последнее слово — Ordnung — заставило его откинуть змеиную головку назад и выпрямиться еще больше. — После битвы на Волге у наших врагов появились некоторые беспочвенные мечтания, хотя все предыдущие события с несомненностью доказали: это лето — для большевистской России последнее. И все же — мне известно — даже по лагерю ходят слухи об отступлении немецкой армии на Востоке. Действительно, на некоторых участках войска отошли назад из стратегических соображений. Но чтоб вы поняли смысл этой стратегии и перестали слушать еще не выявленных агитаторов, я решил вам прочесть кое-что из частного письма, адресованного моей жене фрау Эльзе ее братом, офицером вермахта…