Все было внове.
Буфетчик в столовой продавал кому-то окорок. Вывесил его сперва пустой бутылкой — мало. Поставил вместо нее полную, к окороку приткнул стакан. Задумчиво пошлепал толстыми губами, почесал бровь, почти смыкающуюся со смоляной шевелюрой.
— Полтора кило, — и сам улыбнулся своей выдумке.
У него была своя «Волга», он любезно взялся привозить «специально для них» с городского базара парное мясо и свежие овощи. Цены драл с Андрея немыслимые!.. Зато у него круглые добрые глаза, всегда про запас — шутка, а в холодильнике — пара бутылок отличного сухого вина. Все — специально для них!
Председатель райисполкома передоверила заботу о гостях своему заместителю Ладо Кабахидзе. Это был седой человек с манерами, жестами веселого зазывалы. Наверное, его и держали в исполкоме лишь одного ради — встречать приезжих. Знал он неисчислимое количество баек, присказок, за столом всегда был тамадой, голубые глаза его уже стали белеть от выпитого вина. Но все, хоть и относились к нему не без насмешки, звали Кабахидзе неизменно ласково — «Ладико», несмотря на высокий чин и седины.
Ладико возил их по окрестным селам, старым монастырям, но всегда торопился свернуть на какой-нибудь винный заводик, затерявшийся в долине, или к придорожной корчме. И тогда начиналось многочасовое сиденье за столом, цветистые, «многоступенчатые», по выражению Андрея, тосты, которые, однако, всегда кончались одним и тем же и в том же порядке:
— За дорогих гостей, за нашу встречу!.. За наших родителей, В память тех, которые умерли, и за здоровье живых… За дружбу народов… За Кахетию — голову Грузии!.. За мир во всем мире!..
Сперва это казалось забавным, но вскоре они стали прятаться, едва завидев машину Ладико. Им все казалось, что они мало бывают вдвоем. Необходимость такая возникала, должно быть, из какого-то странного для обоих, равного волнения, грустного или радостного, с каким они воспринимали все окружающее, где бы ни были: в лесу, у реки, в темных, заброшенных церквях. И мысли их о большом ли, малом, тоже почте всегда совпадали.
Наташа сказала:
— Мне иногда кажется, мы не просто похожи. Вы — это я…
И он копил в памяти такие вот случайные вырвавшиеся фразы, которые звучали чуть ли не признанием в любви.
— Между прочим, множество народу на улице подражают вам: в походке, в манере носить кепку. Ни у кого не получается! У них — вот именно манеры. А у вас — просто, как и должно быть…
— Странно! Когда я иду рядом с вами, я чувствую себя самой собой. Сто лет этого не было! С другими не то чтобы притворяться надо, а в чем-то всегда сдерживаться, прятать что-то. А тут идешь как есть. Даже себе нравишься. Странно!
Андрей ревниво переспросил:
— Так уж и сто лет?
— Больше, — ответила она серьезно. — Такого вообще не было.
— А что же было? — опять спросил он, уже злясь на себя, на нее, подозревая тайное, нехорошее.
Она ответила просто:
— Ничего не было, — и по тону ее он понял: действительно ничего не было.
Но чаще Андрей отмалчивался, боясь спугнуть такие вот ее настроения: скажешь что-нибудь лишнее, и все это вокруг, такое неправдоподобное, сгинет, останется лишь прежнее одиночество. Да и вообще он любил слушать ее. Она много знала и интересно рассказывала, и сам голос ее, низкий, какой-то теплый, казался ему красивым. Иногда, слушая его, он терял нить мысли. Наташа спрашивала:
— Правда, Андрей?
— Конечно! — отвечал он, не зная, о чем идет речь.
Но вдруг волнами приходили другие мысли: «Ну да, музыка слов, райские кущи… Это здесь хорошо. А потом все уйдет в быт, как вода в песок».
Так было с умершей женой: казалось, любили друг друга, а позже — раздражались из-за житейских мелочей, несхожести привычек, раздражение это нарастало с каждым годом, и помнится, однажды он даже спросил себя: «А любим ли мы друг друга?»
Андрей так и не успел ответить на этот вопрос: она умерла в один день, попав в автомобильную катастрофу.
Осталось чувство вины перед ней и чувство незаживающей боли и страха перед чем-то нелепым, независящим от тебя, что может каждую секунду вторгнуться в жизнь и все сломать в ней. Наверно, поэтому до сих пор Андрей даже и не помышлял о том, чтоб хоть сколько-нибудь прочно связать свою судьбу с чьей-то. Одиночество не только казалось ему привычным, оно будто оберегало его независимость, силу.
«Музыка слов! — с издевкой думал он, но тут же убеждал себя: — Но ведь с Наташей все, решительно все против этого треклятого быта! Тут совсем иное, ни с чем не сопоставимое!.. И она — не знаю, любит ли, влюблена ли — но она открыта в своих чувствах, она не боится себя. А я? Трус?.. Так что же, и в любви нужна смелость? Нет, не эта смелость пошлости, а настоящая смелость… Как бы это сказать? — Андрей начинал путаться в своих размышлениях, злился и, чтобы уйти от неприятных вопросов, опять спрашивал: — А почему, почему она так, сразу, поехала со мной? Может, для нее это — просто случай, а я ищу в нем чего-то большего?..» — и перебивал рассказ Наташи какой-нибудь неуместной резкостью. Наташа удивленно взглядывала на него, и глубже становились скорбные морщинки у губ.
— Зачем вы так! Вы такой мягкий и вдруг… Это не вы! Это не ваше! — вновь говорила она ему, и каждый раз справедливо. Ему и раньше всегда была неприятна эта обычная для мужчин бравада своей мужиковатостью, якобы прямотой. А здесь, в Кахетии, Андрей как бы заново открывал себя, словно бы разгребая пласты хоть и привычного, но расхожего. Он никогда и не подозревал, например, что может час простоять перед иконой мадонны.
Мать Христа как-то неловко и по-домашнему отставила одну ногу в сторону, чтобы удобней было держать младенца, — множество матерей видел Андрей в такой вот позе в деревнях, но тревожный фон одежд мадонны, коричнево-темных, багровых, но вытянутый в печали лик, в печали о том, что она еще не знает, но предчувствует, в печали о длинной веренице людей, которые прошли мимо иконы и еще пройдут… Чем дольше стоять, тем больше появлялось этих «но»…
Андрею вдруг становилось неприятно, что и Наташа замечает необычное в нем. Он раздражался по пустякам, и тогда Наташа брала его руку в свою, говорила тихо:
— Ну, простите меня. Я неправа, — она ни разу не рассердилась на него. И он успокаивался. Но как-то с неостывшим еще волнением воскликнул:
— Да в чем же вы-то неправы! Ведь я неправ, я!
Наташа рассмеялась и ответила так же тихо, не глядя на него:
— Ребенок вы… Мне порой кажется, что я во всем, всегда буду виновата перед вами.
Андрей промолчал.
Однажды под вечер Ладико все-таки застал их врасплох и увез на очередной винный завод. Отказаться было невозможно, потому что «там люди ждут, голодные ждут, без нас никогда за стол не сядут, познакомиться надо».
Все так и оказалось: на открытой террасе было сдвинуто вместе несколько столов, рядом, на лужайке, группами стояли мужчины — человек десять, женщины из дома носили на террасу блюда, прикрытые бумажными салфетками.
За стол сели только мужчины. Во Главе — Ладико. «Ну, сейчас начнется! — с тоской подумал Андрей. — У них родители в гробах извертелись, наверно!»
Наташа, не иначе прочла мысли эти на его лице, потому что, взглянув на Андрея, улыбнулась добро и чуть с насмешкой и, перебивая шум, улыбаясь все так же, опросила:
— Скажите, у вас женщина может быть тамадой? Сколько не были мы в застольях — всегда мужчины! Где же равноправие?
Все на секунду умолкли. «Скандал! Обидятся!» — подумал Андрей.
Но уж таково было обаяние непосредственности в Наташе, что никто и не заподозрил ее в какой-нибудь тайной мысли, заулыбались ответно, а сосед Андрея, директор завода, сухонький опрятный старичок, воскликнул:
— А почему не может быть? У нас Тамар была! Царь царей Тамар! А тамада — что? Ты — женщина, царь царей! Наш первый закон: гостеприимство, желание гостя — желание хозяина! Быть тебе тамадой!
«Наверняка она на это и рассчитывала: больше-то женщин нет! — подумал Андрей. — Сделай такое кто-нибудь еще и не так, как она, быть скандалу! А тут… И ведь ради меня! Точно, ради меня! — решил он.
Все засмеялись согласно. Наташа сказала, как бы подтверждая мысли Андрея:
— Тогда я буду поднимать свои тосты, уж не обессудьте. Мне нравятся ваши, они красивые, но не смогу я так, как вы…
Все-таки она не преминула помянуть родителей, а потом застолье пошло быстрее… Пили за цветущие сады, за древних грузинских зодчих, за новый, добрый мир, открывшийся ей и Андрею…
Директор завода — дядя Нико — все подливал в бокал Андрея и, посмеиваясь, рассказывал:
— У нас почему за родителей пьют? Одному — вообще не принято. Нужен собутыльник. И вот придет к тебе кто-нибудь и скажет: «Давно, Нико, мы родителей наших не поминали». Ну, как откажешься! — у него были быстрые лукавые глаза, тонкие губы, — Нет, до конца пейте! Только до конца! Разве вы в Москве такое вино найдете? Вино, как человек: взрослеет, набирает сил, потом стареет, умирает. И ему всегда свой режим нужен. А у нас что? План, товарооборот! Везут в Москву в бочках и тут же, чуть не на станции разливают в бутылки — бочкотара нужна! А вино после дальней дороги отдохнуть хочет, успокоиться, чтобы опять стать бодрым, веселым. Разве с ним можно так?.. Пей, дорогой гость, пей!
— Не могу больше, дядя Нико! — взмолился Андрей. — Ей-ей, живот лопнет!
Дядя Нико обиженно поджал губы.
— Пусть лучше плохой живот лопнет, чем хорошее вино пропадет!
И Андрей смеялся, пил, не замечая того, как пьянеет.
За столом стало шумно. Наташа вдруг опросила:
— Можно я стихи вместо тоста прочту? Это одни из моих любимых. Их написал Нико Бараташвили, а перевел Борис Пастернак…
Она негромко, но с какой-то внутренней, своей болью прочла:
— Стрелой несется конь мечты моей.
Вдогонку ворон каркает угрюмо.
Вперед, мой конь! Мою печаль и думу
Дыханьем ветра встречного обвей.