I
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский около двух недель находился в своем имении под Суздалем, в тишине он набирался сил после тяжелых ран, полученных в московских битвах. Ранение в голову было столь тяжким, что архимандрит Дионисий уже подумывал соборовать князя, да старый монах отсоветовал:
— Выживет. К князю пристала черная хворь, должно, с дурного глазу.
Сказать по правде, сам князь не надеялся, что поправится, однако Бог не попустил, недаром же монах изрек: «Тебе, княже, Господом вверено спасение земли».
Левка Мятый ни на шаг не отходил от князя, спал под его дверью. Желтый, худой, одежда болталась, как на палке. В конце второй недели Дмитрий Михайлович почувствовал желание жить.
Известие, полученное Пожарским еще в Троице о разгроме ополчения Ляпунова, угнетающе подействовало на него. Они вместе начали многотрудный поход по освобождению земли, и вождь земства, его боевой товарищ, так подло убитый, три дня лежал под палящим солнцем посреди площади, брошенный на растерзание собакам.
На шатающихся от запала конях Фирька, Василий и Купырь въехали в Нижний Новгород, грея возле тела под рубахой троицкую грамоту. В промозглой, осенней мгле звонили к вечерне. Накрапывал холодный дождь. Голодные, изможденные люди куда-то брели тенями по слякотным распутням. Изрядно проплутав, они наконец-то отыскали крытый крепкий двор старосты Кузьмы Минина{39}. Кривобокая старуха, ворча: «Носит лихоманка», отперла дверь.
— Грамота из Троицы к тебе, — сказал Фирька, вошедши в просторную избу, где в красном углу, под образами, сидел невысокий, бородатый, в расстегнутой рубахе мужик, — то был староста Кузьма Минин-Сухорук.
Кузьма взял плошку с огарком и стал неслышно читать, шевеля губами, при этом одобрительно кивая головою и покрякивая.
— Недаром мне вчера явился во сне святой Сергий, — проговорил он, кончив читать. — Славно писание! Агриппина, дай молодцам еды и постели им. Ну, что в Троице? В Москве?
— Беда: отовсюду прет покалеченный люд. А Москву, сам видал, выжгли. — Фирька налегал на похлебку. — Теперь ляхи заперлись в Кремле.
— Польский король взял Смоленск, — добавил Василий.
— Что ополчение?
— Разброд. Заруцкий со своими казаками занимается мародерством, грабит. Трубецкой снюхался с новым самозванцем из Пскова, — пояснил Фирька.
— Старец Авраамий и архимандрит Дионисий мне на словах передали: они сильно надеются на князя Дмитрия Пожарского.
— И я, брат, на князя надеюсь. Да он еще не очухался от ран. Что ж гадать… Утро, говорят, мудренее вечера. Давайте спать. Утром будем думать…
Рано утром народ повалил на воеводский двор. Вскоре закачалось более тысячи шапок. Именитые ворчали: «Что там еще взбрело в голову говядарю[61]?»
Кузьма, стоя на крыльце избы, горячо заговорил, хотя ораторство не было для него привычным делом:
— Жители новгородские, посадцы! Было мне видение: явился святой отец Сергий, он повелел разбудить спящих, чтоб всею землею идти на латынь и на пагубных, продажных изменников, засевших в Кремле. Братове! Прочтите троицкие грамоты Дионисиевы в соборе, а там как Бог даст! Мы все в его власти.
Стряпчий Иван Биркин, кем-то присланный в Нижний, приземистый, с бородкой клином, с совиными, навыкате, глазами, кому только не прислуживавший, на эту речь старосты Минина ответил язвительно:
— Посадцы, миряне! Того, куды зовет староста Кузьма Сухорукий, ни в коем разе немыслимо начинать, бо нам неведомо, чем энта кутерьма кончится. Прокопий тоже надеялся, а теперя он в могиле, нам лезть в вир[62] головой охоты нету, мы хотим ишо пожить! А староста Минин-Сухорукий, коли он так прыток, пущай лезет в пекло…
Кузьма, подавшись вперед, чувствуя, что такие слова Биркина могут повлиять на мир, зычно прервал его:
— Вы знаете, посадцы, стряпчего Биркина: кому только этот сосуд сатаны не служил! Он лез из кожи вон, прислуживая Шуйскому, а как только того скинули, Биркин тут же, не моргнувши глазом, переметнулся на сторону тушинского вора. Изменил и вору, став в верниках царя Василия, и снова отплатил ему черною изменою.
Биркин вынужден был прикусить язык.
Три дня Нижний взъяренно бурлил, на четвертый, прервав говорильню, Кузьма и Фирька погнали коней к Пожарскому. Кузьма под шубенкой вез с собой приговор нижегородцев: надо было его поскорее увозить, пока не раздумали и не сделали перемены.
…Князь Дмитрий Михайлович и Кузьма сидели за трапезой в хибаре — голова к голове.
— Надо торопиться, Кузьма, собирать силы. Три опасности перед нами. Первая — король Сигизмунд может опять двинуться к нам, гетманы его рыщут кругом. Гетман Ходкевич, как говорят смоляне, готовится идти к Москве. Вторая, Кузьма, опасность — вожди земского правительства — Заруцкий и Трубецкой. У них — дурные сабли. Я их знаю. Могут послужить Руси, а также могут при случае и срубить нам головы. В казацких таборах много поползновений на воровство. Заруцкий и Трубецкой на такие дела казаков закрывают глаза. Я предвижу: они причинят нам много хлопот. Они хотят власти и делить ее ни с кем не станут, а такая вражда будет на руку наемникам короля. Третья опасность — Маринкин воренок. Темный люд доверчив: дважды в самозванцах обманулись — да, видно, не пошло впрок. Как бы не обманулись в третий раз! Обратимся за помощью к городам. Собирай, Кузьма, деньги. Скоро я явлюсь к вам в Нижний.
— Степан! — позвал Пожарский щекастого малого. — Вот ключ от моего сундука. Возьми все, какие есть, деньги и в той же сумке неси сюда немедля.
Степан не заставил себя ждать, быстро обернулся и протянул Пожарскому увесистую кожаную сумку, плотно набитую деньгами.
— Бери, Кузьма, — и с Богом, как говорится, по морозцу!
Минин начал было считать, но князь остановил его:
— Авось с Русью сочтемся.
Фирька отправился готовить в дорогу коня Кузьмы: он оставался при нем. Пожарский и Кузьма, озабоченные предстоящим великим делом, постояли молча. Слуга принес кувшин с вином.
— Посогрейся, — сказал Пожарский. — На воле студено. Раздавай жалованье ратным людям без промедления. Надо думать: откуда еще набрать денег? Я тоже верю, что и купцы и земство пойдут на выручку гибнущей земле. Но собранных в Нижнем окажется мало. Ты, Кузьма, будешь моим помощником.
Тяжело опираясь о костыль, Пожарский вышел проводить Кузьму. Фирька держал под уздцы его коня. Было ветрено и стыло, секла крупа. Спускались сумерки. Ползли низкие темные тучи. Пожарский крепко, как брата, поцеловал Минина, резко оттолкнув, коротко напутствовал:
— С Богом, Кузьма, на святое дело! А что, заночевал бы?
— Некогда, спавши не выголится[63] и алтына. К завтрашнему вечеру доскачем.
— Шли ко мне нарочных. При ящике с деньгами держи неотлучно охранника.
— Служи князю верно, — наказал Кузьма Левке.
— За мною не станет. Бывай здоров, — ответил весело Левка, — до скоренькой встречи.
Минин и Фирька с места взяли машистым наметом, во мгновение ока исчезли за осинами.
II
Кузьма, сказавший тогда по приезде к князю Пожарскому, что купечество и все имущие не станут в стороне и дадут денег на священное ратное дело, не ошибся в своем предвидении. В апреле из нижегородской платежницы[64] по приговору воевод князя Василия Звенигородского, Андрея Алябьева, да Ивана Биркина, да дьяка Василья Семенова, да выборного человека Кузьмы Минина, да земских старост и всех посадских людей на жалованье ратным людям, идущим очищать Русь, поступили хорошие деньги.
Дмитрий Михайлович, не ожидавший такого горячего рвенья от купцов, с решительностью сказал:
— Теперь сам народ велит подыматься!
Ободрила и только что полученная грамота из Москвы патриарха Гермогена. Там писалось: «Маринкин сын на царство ненадобен: проклят от святого собору и от нас. Да те бы вам грамоты с городов собрати к себе в Нижний Новгород да прислати в полки к боярам и атамане. А прислати прежних же, коих естя ко мне с советными челобитными, бесстрашных людей, Свияженина Родиона, Мосьева да Ратмана Пахомова, а им бы в полках говорити бесстрашно, что проклятый отнюдь ненадобе».
Минин послал нарочного к Пожарскому — просил князя без промедления ехать в Нижний.
Князь, наскоро простившись с домашними, уехал в тот же день в простеньком крытом возке, велев кучеру торопить коней. Верстах в десяти от Нижнего, в небольшом селе с древней деревянной церковью, стояла рать дорогобужцев и вяземцев. Дорогобужцы дали клятву: умереть до единого, но не жить под сапогом у короля и его сына! Глаза Дмитрия Михайловича повеселели: он видел перед собой тех, кто готов был положить животы ради спасения земли.
— Веди нас, князь, под Москву! Отдадим все до единой нитки и положим животы свои, чтоб освободить Русь! — сказал старший рати.
— Славно! — сказал Пожарский. — Идем в Нижний.
У въезда в город его встретили купцы, дворяне, духовные с иконами, сермяжный люд с хлебом-солью, как единственную теперь надежду свою, встретили князя у въезда в город.
— Бьем тебе челом, князь, готовы животы свои положить за государство — только веди нас! — сказал Пожарскому старый стрелец.
— Прежде чтоб вести, надо как следует собраться. Не то все загубим. Да постоим за матушку-Русь! — ответил Пожарский; худое, изможденное лицо его дышало суровой, неукротимой волей.
По городам из Нижнего пошли грамоты:
«Дабы быть всем нам, православным христианам, в любви и соединении, прежнего междоусобия не начинать, Московское государство от врагов очищать».
До зимы 1612 года сколачивали, как могли, ополчение. Иван Биркин, стряпчий, вынашивал измену: поздней осенью бежал к дьяку Никанору Шульгину в Казань, тот поднял ее против Пожарского и Минина.
— Встрену скота — зоб вырву! — посулил Минин, узнав об измене Биркина.
Ополченье продолжало стоять в Нижнем; не хватало ни денег, ни людей, ни тягла и сбруи. Как полетели белые мухи, стало известно; стоявшие под Москвой казаки окончательно спелись с псковским самозванцем Матюхой, — скверную весть эту привез находившийся теперь при князе Пожарском в лазутчиках Левка.
— Шишиморство продажных сабель! — проговорил Дмитрий Михайлович. — Я этакое от них ждал. Я их натуру знаю.
— Все ж, Дмитрий Михалыч, как дело дойдет пускать в ход сабли, атаманы нас поддержат, — высказал свою мысль Кузьма.
— Хотел бы я верить! Ибо без казаков нам шляхту не одолеть.
Пожарский, перебравшись в Нижний, обосновался в кучерской избе; тут же, за перегородкой, стояла его застеленная грубошерстным одеялом, с тощим сенником, узкая походная кровать. Стол и лавка — и весь обиход. Сидел он на скудной холопьей пище.
— Надо усилить обучение ратников. Народец сырой. За нерадение к ратному делу отымем поместья. Не глядя на знатность. Девок и баб в войско не пускать. От них — одна пагуба! За нарушение бить батогами. — Воевода высунулся из окна, со злостью наблюдая, как сытенькие дворянские детины дергались в седлах.
III
Двадцать третьего февраля 1612 года, боясь скорой распутицы, под звон колоколов ополчение наконец-то двинулось в тяжелый поход на Балахну с малой ратью и со всеми тяжестями. Главные силы составляли смоляне, дорогобужцы, вяземцы, коломенцы, рязанцы, московские стрельцы. Надеялись на пополнение в пути. Зыбучая марь укрывала пажити и леса, изредка изваянием вырисовывался ветряк, но не как в былые, сытые годы, на пустых мельничных дворах гулял, играя старой хлебной пылью, лишь ветер.
Посередине табора, оберегая пуще глаза, везли пушки и порох. Почти в каждом местечке и селении приставали новые люди: дворяне, холопы и мужики. Сотенные пытали их коротко:
— За родную землю готов живот положить?
— Готов.
— Вере в нашего Господа Иисуса Христа не изменишь?
— Не изменю.
— Целуй крест и иди с Богом в полк.
Неделю назад высланный отряд под начальством двоюродного брата Дмитрия Михайловича князя Пожарского-Лопаты, опередив казаков Заруцкого и Просовецкого, первым вошел в Ярославль, не дав им там закрепиться. Главную рать оставили в Балахне. Спозарань потянулись в ставку вереницею купцы, денег давали обильно, — теперь ополченская казна имела около десяти тысяч золотых. Дмитрий Михайлович, заметно повеселев, сказал Кузьме:
— Купцы-то какие! А мы думали: кряхтят, почесываются дядьки, сидючи на кубышках. А они-то вона молодцы, глазам любо!
— Пойми русскую душу-потемки, — отозвался Кузьма.
Тут узнали, что Казань, важнейший город, на который вожди ополчения так много надеялись, отложилась от их дела. Стало известно, что Казань замутилась из-за происков дьяка Никанора Шульгина и что на помощь к нему подоспел бежавший из Нижнего Иван Биркин.
— Что ж, княже, стыд этим сволочам, видно, глаза не выест, но из-за изменников дела не остановим, — сказал, как всегда смягчая гнев Пожарского, Кузьма.
— Пускай не надеются, — кивнул Пожарский, утихомиривая под воздействием слов Кузьмы поднявшуюся желчь.
В полдень ополчение вошло в большое село Решму. На дорогу со стороны села Юрьевца, где прошлую ночь отдыхало ополчение, въехал всадник. Гнедой спотыкающийся конь его, весь в мыле, хрипло дышал. Двое ополченцев ухватились за узду.
— Откуда? Куды прешь?
Верховой крикнул зычно:
— А ну, брось повода! Гонец до князя Дмитрия Михалыча, — и, направив коня по улице села, подъехал к Пожарскому.
Тут же стояли Минин, Пронский и Вельяминов.
— Откуда гонец? — спросил Пожарский строго, но приветливо.
— Из Владимира. Велено, князь, передать тебе одному.
— Говори. Тут нет лишних.
— Я от Измайлова Артемия. Второго марта атаманы, казаки и весь московский посадский народ избрали на царство псковского вора Матюху Сидорку, нового царя Димитрия.
— Этому не могу поверить! — вскрикнул Пожарский. — Что же делают бояре? Они не могли се подлое дело учинить без совета всей земли и согласья городов!
— Похоже, что подмосковные бояре и атаманы вовсе лишились рассудка, — сказал с тяжким вздохом Кузьма.
Не успел гонец скрыться, как на дороге показался другой верхоконный, рослый дядя с вислыми казацкими усами, по виду либо куренной, либо сотенный. Здоровенный конь его, как и сам всадник, был весь в снегу. Он спешился около начальников.
— Кирилл Чеглоков — нарочный от Трубецкого и Заруцкого. — Протянул князю Дмитрию Михайловичу грамоту.
Атаманы извещали начальников нижегородского ополчения, что они таки по дурости признали во псковском воре тушинского и калужского царя, что теперь-то одумались и решили вместе с ними освобождать государство. Это было хорошее, многообещающее известие, но и Пожарский и Кузьма, которых не так-то просто было провести на мякине, не шибко поверили этому решению атаманов.
На короткую передышку остановились около разграбленной харчевни. Сановитые бояре, ставши начальными людьми ополчения, морща губы от нечистот, вылезали из ладных возков. Первым, покряхтывая, сошел дородный Василий Морозов, за ним с надменно поджатыми губами — князь Владимир Долгорукий, окольничий Семен Головин, упревший в трех шубах, выполз задом, прокашлявшись, отер одутлое, как шар, лицо малиновым платком. Князь Иван Одоевский, изнеженный, в синей расстегнутой горностаевой шубе, долго прилаживал сафьяновые сапожки, как бы ловчее ступить и не замарать их. За самыми родовитыми полезли из возков начальные, вчера еще нежившиеся с женками на пуховиках, князья, все богаче и знатнее Пожарского: Пронский, Львов, Вельяминов, Волконский. Сам Дмитрий Михайлович числился середь них последним, десятым.
Минин на своем низкорослом косматом чалом коне, в бараньем полушубке поверх лат и в смазанных дегтем сапогах оглядывал веселыми круглыми глазами надутых сановитых князей. Дмитрий Михайлович на простом, без украшения и расписного чепрака седле на донском вороном иноходце остановился рядом с Кузьмой. Он, пряча улыбку в усах, шепнул Пожарскому:
— Животами-то наперед. Глянь-ка, Дмитрий Михалыч!
— Сейчас зачнут чиниться, кому первыми ставить подписи под грамотою. — Дмитрий Михайлович одним махом спрыгнул с седла.
Морозов, приняв от слуги серебряную чарку, опрокинув ее в широко открытый рот, сказал:
— Давайте писать грамоту во Псков и Ярославль.
Князь Долгорукий, тоже умостившись трапезничать, обернулся к Пожарскому, произнес кисло:
— Наше дело худо. В Новгороде — шведы, в Кремле — гетманство, под Москвою — шайки Заруцкого. Коли не сыщем подсобленья — нам погибель!
Морозов, прокашлявшись, посоветовал:
— Окромя Австрии, которой мы крепко подсобили в войне с турками, у нас другого союзника нету. Сегодня же пошлем грамоту императору Рудольфу, попросим у него денег и войско.
— Рудольф на Жигимонта не полезет, — заметил князь Львов.
Пожарский об Австрии думал еще до выступления из Нижнего, и он живо ухватился за эту мысль.
— Обдумай грамоту к Рудольфу, — кивнул он Бутурлину.
Головин едко усмехнулся:
— Рудольф нам такой же «брат», как и Сигизмунд. Два чёбота — пара. Тоже и Карл Девятый — хитрая лисица!
— Твоя правда, князь, да выхода другого нету. Не то нам, верно, погибель. Теперь же двигаемся на Кострому, а оттуда — на Ярославль. Трубите поход. — Пожарский, поднявшись с земли, направился к своему коню.
— Только б не вышло заварухи в Костроме, — сказал с заботой Кузьма Минин. — Есть слух, что Иван Шереметев радеет за сынка Сигизмунда. Димитрий Михалыч, ставь на ночь посильней охрану возле своего шатра.
— Пустое, Кузьма. Поторопи рать.
Минин как в воду глядел. Когда подошли к Плесу, его опасение подтвердилось: воевода Костромы Шереметев не пускал к городу ополчение и намеревался отбиваться от него силой. Князь Одоевский, трусоватый по натуре, предложил обходить Кострому и вести рать кружными путями на Ярославль.
— Такая дорога, господа, надежнее, — сказал он, глядя на Головина.
— Верно, чего лезть в пасть волку.
— Без риску не токмо волка, и блоху не поймаешь, — съязвил Кузьма.
Ночь коротали в двадцати верстах от города.
Спал Пожарский три-четыре часа, не более того. В кромешной тьме оделся, наскоро перекусил, съел ломоть хлеба с квасом и вышел из палатки. Пробирал колючий ветер. По линии войска мерцали костры. Подозвал накрачея.
— Подымай!
«Бум-бум-бум!» — разнеслось по табору.
— На конь! Шевелись!
Тысяцкие и сотенные, ведая о строгости князя, утягивали животы — тот не терпел распущенности. Рать двинулась дальше. Каждый знал: путь лежал тяжелый и опасный. Недаром же перед выходом из Нижнего все причастились, надели чистые рубахи, как на смерть.
IV
Гермоген находился под стражею в глубоком подземелье Чудова монастыря в Кремле, за двумя железными дверями. В склепе было темно и сыро, как в могиле. Светильню к нему вносили только с трапезою. Но не скудная еда, не заключение доставляли страдание старцу: сердце его исходило кровью от того, что гибла Русь! Узнав с большой запоздалостью от монаха, который приносил ему еду, о сдаче Смоленска, Гермоген тяжко ахнул и в старческом бессилии опустился на колени. Выговорил со страданием: «Господи, заступись!»
Он часто повторял апостола Луку: «Блаженны вы, когда возненавидят вас и когда отлучат вас и будут поносить, и принесут имя ваше, как бесчестное, за сына Человеческого. Горе вам, смеющиеся ныне! Ибо восплачете и возрыдаете».
«Боже праведный! Ты сказал: „И блажен, кто не соблазнится о Мне!“ Твои пути неведомы нам, рабам твоим, но сделай, Господи, так, чтобы от крупиц вечной твоей благодати очистилась и возродилась бы на веки вечные земля русская! О том, Господи, тебя молю пред бессмертною силою твоего животворящего честного креста!»
Свои лишения, даже если бы его заживо резали на куски, ничего не значили для него. Духовно он давно уже приготовился к смерти. Гетманов-захватчиков, католическую латынь и орден иезуитов он ненавидел и презирал. Стойко он переносил надругательства. Несмотря на то что все гибло и рушилось, Гермоген верил в русский народ, живущий по заповедям Христа, и говорил своим мучителям-панам и изменникам о скорой их собственной гибели. Третью ночь он спал на сыром голом каменном полу, ему вдвое сократили еду и воду. Паны пытались сломить великого старца, вначале умасливали разными яствами, давали для чтения священную книгу, зажигали светильники. Но когда это не помогло, разъяренный Зборовский хотел убить патриарха. Но другие паны заступились, так как понимали, что убийство Гермогена обернется бедою для них же.
О гибели Прокопия Ляпунова и первого ополчения Гермоген уже знал. Теперь он сильно надеялся на князя Пожарского. В своем отчаянном упорстве старец опирался на твердую веру в русский народ. Столь славный и сильный народ не мог долго терпеть над собою чужеземного тиранства. Изменники всегда составляли малую часть. «Салтыковых и Андроновых — малая малость, а народ русский славен и подлых еретиков, латынь, ксендзов и чужестранцев себе на шею не посадит», — говорил он своим палачам. Он много и горячо молился за падших духом, за больных, страдающих, скорбящих, за очищение родной земли.
Панам, спускающимся в подземелье, казалось немыслимым чудом, что он все еще жив, по их понятиям, он должен был уже сто раз помереть. На той пище, что они ему давали, не выжила бы и собака.
Получив сведения о занятии ополчением Пожарского Ярославля, напуганные паны подумали о Гермогене. Его следовало любою ценою склонить на то, чтобы он написал нижегородцам увещевание распустить ополчение и остаться верными Владиславу. Полковник Струсь, заменивший Гонсевского, походивший на оглоблю, сказал:
— Хорошо было бы послать к старой псюхе не наших, а самих москалей, больших бояр. Их поведет Мстиславский.
Федор Мстиславский теперь все реже показывался на улицу. Он по-прежнему лип к шляхте, но стал осторожнее, надеясь пересидеть смутное это время… Увидев в окно панов, а сзади них Андронова, Федор Иванович сильно испугался.
— Князь не хочет, видно, болтаться на суку, куда его вздернет нижегородский мясник Минин? — спросил с порога Струсь. — И потому князь пойдет уговорить старого патриарха написать грамоту, чтоб перегородить нижегородскому сброду дорогу в Москву?
Андронов упредил Мстиславского:
— За отказ можешь поплатиться, князь, головою! Не торопись отказываться.
Мстиславский обдумывал, как быть. Не с руки ему было идти против шляхты, и слишком рьяно прислуживать им он уже опасался. После некоторого раздумья он дал согласие идти к патриарху.
Гермоген не поворотил головы, когда заскрипели ржавые двери и в подземелье вошли изменники и шляхтичи. Дьяк поднес патриарху светильню. Андронов суетливо сунул в его костлявые руки заготовленную грамоту.
— Подпиши, владыко, во имя Господа и общего дела… — пробормотал Андронов, будто обжегшись о взгляд Гермогена.
Пробежав глазами по сему листу, Гермоген швырнул его на пол и, осенив себя широким знамением, твердо выговорил:
— Да будут благословенны те, которые идут для очищения Московского государства, а вы, изменники, будьте вовеки прокляты! Сгиньте, отродье сатанинское!
— Подохнешь здесь! — бессильным голосом выкликнул Андронов. — Выжил, старый пес, из ума?!
Ничего не добившись ни пытками, ни уговорами, Гермогена оставили умирать голодной смертью. Силы старца таяли… На восьмой день он уже не мог двигаться, лежал на холодном каменном полу и думал, глядя открытыми глазами во мрак: «Услышь, Господи, мою молитву, спаси Русь, спаси Русь…»
V
Всю весну и лето 1612 года ополчение простояло в Ярославле. Сюда была доставлена троицкая грамота, в ней говорилось об уморении поляками гладом великого заступника за веру и государство патриарха Гермогена. Монахи призывали народ к объединению и изгнанию иноземцев. Ополченцы с приложением рук многих преданных родной земле бояр и князей послали большую грамоту в Соль-Вычегодск.
Кузьма подивился на крючковатые подписи знатных бояр, сказал с усмешкой:
— Не наперед лезут господа бояре — лишь в дело боятся соваться. А как шведы, Дмитрий Михалыч?
— Шведы тоже союзнички не ахти надежные. Я думаю так: надо слать в Новгород послов, но ничего шведам не сулить. Главой же посольства поедет Степан Татищев. Признавать право на московский престол Филиппа Карлуса мы ни в коем разе не должны. Пообещаем, что ежели Карлус окрестится в нашу веру, то мы будем бить ему челом на московский трон. Но это лишь для того, чтобы шведы не помешали ополчению идти к Москве.
— Я обеими руками за такое посольство! — сказал Кузьма. — Ни Владиславу, ни Карлусу престола мы не отдадим.
Посольство Степана Татищева, не теряя времени, выехало в Новгород.
Средина государства была разорена, народ обнищал. Другие же города украинные держались Димитрия, и нужно было писать им грамоты, уговаривать отстать от вора и наравне с верными городами прислать выборных в Ярославль. Новгород с его землею был в иноземных руках. Оставалась надежда на северо-восточные края.
Земский совет требовал от этих городов слать без затяжки денежные и хлебные запасы.
Пожарский говорил на совете земства:
— Покуда всею землей не выберем государя, нам смуты не унять и государства из-под супостатов не вызволить.
— А ково сажать? — крикнул багровый от натуги, толстый Морозов. — Филарет и Голицын в плену, другие Романовы повязаны с Семибоярщиной.
— Некого нам ставить, — согласился Долгорукий. — Кто велик промеж нас?
Пожарский решительно поднялся — начиналась так знакомая ему местническая грызня, — кивнул Минину:
— Пойдем, Кузьма, поглядим конницу.
В конце июля в Ярославль заявились послы отторгнутого шведами от Московского государства Великого Новгорода: игумен Бежицкого монастыря Геннадий и князь Федор Оболенский со товарищи. Оболенский совал под горбатый нос заморскую табакерку, гундосо говорил:
— Теперь вам следует учинить меж собою общий совет: быть нам в любви и соединении под рукой одного государя али не быть…
— Король Карл умер, — продолжил игумен Геннадий, — и завещал свое Шведское королевство Густаву Адольфу, а Новгородское — королевичу Филиппу, который скоро прибудет в Выборг.
— Великий Новгород искони, как начались государи на Российском государстве, не был отлучен от Российского государства. Надобно и теперь, чтобы Новгород был по-прежнему с Московией, — приветствовал их князь Пожарский.
— А шведский король Карлус хотел отпустить на Новгородское государство сына, однако вот уж около года прошло, а королевич в Новгороде не бывал, — добавил Минин.
Игумен Геннадий, оглаживая узкую бороду, нахваливал королевича:
— Мне, господа, вестимо, что он поклялся, положивши руку на Библию, принять нашу веру.
— Того, что учинил над Московским государством польский король Жигимонт, королевич Карл Филипп не замысливает, — заявил Оболенский.
Кузьма едко усмехнулся:
— Выскакивайте, любезны послы, за него замуж, а нас вы не приневолите. Мы, слава те Господи, своей русской чести пока что в кабаках не пропили.
— Что Жигимонт, что швед — ягоды одного поля. Мы ни тому, ни другому не верим! — твердо заявил Пожарский. — Хватит попусту чесать языки. Нас вы не заговорите. Мы судьбу Руси промысливаем не для того, чтобы ею распоряжались чужеземцы. Мы грабить землю Русскую боле не дадим.
В самый разгар местнической грызни в Ярославль явился келарь Троицы Авраамий — внушить мысль: скорее, дабы не упустить время, двигаться к Москве. Старец говорил, увещевая бояр:
— «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит». Так говорит Господь, и то вы должны бы понять: распрею нам государства не очистить. Я коленопреклоненно умоляю вас, чада мои, идите скорей к Москве, миритесь с казаками, я же, коли сподобит Господь, следом прибуду в ихние таборы и пред распятием буду молить их соединиться с вами в едино русло и стоять крепко, насмерть за веру и за храм Пречистой Богородицы! Господь говорит: «Кто не со мною, тот против меня; и кто не собирает со мною, тот расточает». Так не расточайте на части здание Божие. Единое древо, корни коего вскормлены соками матери-земли, нельзя разнять, и вам бы подумать, как очистить от латинской заразы Москву и иные земли, святые храмы Украины и Киева.
Судьба, казалось, берегла князя, она отвела руку убийцы Дмитрия Михайловича, направленную атаманом Заруцким.
Иван Заруцкий, решив избавиться от Пожарского, подослал двух казаков — Обрезку и Стеньку. В заговор с ними вошли семь человек, один из них жил во дворе князя.
И вот раз у съезжей избы в большой толпе Стенька направил свой нож в живот князю, но промахнулся и повредил ногу казаку Роману.
Князь простил тайных убийц.
VI
Чуть свет над Ярославлем поплыл призывный колокольный звон, возвещая сбор ополчения на славное дело. Жители гуртом повалили к Спасскому монастырю. Разнородная рать вытянулась пестрой лентой на Московскую дорогу. Ждали главного воеводу.
Дмитрий Михайлович в это время стоял у мощей ярославльских чудотворцев. Митрополит Кирилл, светлолицый, с широкой бородой, отслужив молебен, благословил главного воеводу.
— Господи, княже, исполни свое ратное дело! — Старый митрополит дал Пожарскому поцеловать крест. — Я денно и нощно буду просить Господа и Пречистую Пресветлую Богородицу за вас.
— Клянусь, отче: или погибну, или выручу землю!
Около монастырской стены Пожарский легко, как молодой, поднялся в седло. Кузьма на кауром жеребце ехал сзади него. Рать двинулась, над дорогой заклубилась тучею пыль.
В Ростове не задержались — на рассвете двинулись под Троицу. В тучах пыли кавалерия, пехотные стрельцы, тыловые обозы и наряд вечером 14 августа 1612 года подошли к Троицкому монастырю. Весь табор, выставив охранение, осел меж стенами обители и Клементьевской слободой.
Велев раскладывать костры и варить походный кулеш, Пожарский созвал совет. Он сразу же заявил, когда порасселись:
— Нам надо, господа, заручиться договором с казаками.
— Тебе, князь, не следует идти под Москву, — сказал Пронский — то ли он оберегал князя, то ли отпихивал, чтобы самому стать во главе ратного дела.
— Надо подождать, — сказал Морозов.
— Ходкевич вот-вот ворвется в Москву, — предупредил Кузьма.
Иван Хованский отрубил прямо:
— Не знаю, об чем вы боле хлопочете, бояре: о животе Дмитрия Михалыча или об своей корысти?
— Мы тут начальные воеводы. Мы не ниже князя Пожарского, — спесиво заметил боярин Морозов.
— Не время чиниться, княже! Нам следует думать одну думу, как изгнать из Москвы латинцев и шляхту, заставить их уйти в Польшу.
А 18 августа 1612 года на рассвете Пожарский и Кузьма молились у мощей святого Сергия, прося помощи и подсобления, а когда встали с колен, к мощам святого стали подходить ратники. Архимандрит Дионисий давал благословение на ратное дело. И князь Пожарский, и другие начальные люди, и рядовые ратники чувствовали, что они прикоснулись к таинству святости, и это укрепляло их дух, давало им силы. Выходили из собора, за воротами садились на коней. Ветер, довольно незначительный до этого, усилился, рвал знамена. Конница, услышав зычный приказ князя «с Богом, ребята!», двинулась, тут же потонув в тучах пыли. За конницей шли пехотные стрелецкие и казацкие полки.
К войску подошли архимандрит, Авраамий Палицын и еще монахи с образами святой Троицы, святых чудотворцев Сергия и Никона. Посередь дороги в пылевых вихрях спешенные конные, пехота и все обозные еще раз приложились к образам и к кресту. И чудо — ветер враз переменился. Обозные мужики, только что крестившиеся со страхом: «Вишь, дьявол пляшет. Быть худу!» — теперь говорили: «Были мы далеки от Господа, а теперь милосердец внял молитве нашей».
Войско двигалось всю ночь; не сомкнув глаз во время короткого отдыха на рассвете, Пожарский заторопил рать. И пушкари, и пехота, и конные сотни после причащения были готовы идти на смерть; войско объезжал на коне сопровождавший рать келарь Авраамий Палицын, — говорил горячо, благословляя:
— Послужим, братья, родной земле! Окромя вас, больше некому. Не бойтеся положить за Русь животы — бойтесь сраму пособничества врагам!
До Москвы обозы тянулись весь следующий день. Пожарский и Минин, ехавшие впереди, остановили рать на Яузе — в пяти верстах от города. Было душно. Шкварился пот. Запотели кони. В рудую мглу садилось солнце.
— Пошли людей к Покровским и Арбатским воротам, — приказал Пожарский Бутурлину, которого ценил за храбрость и ратное умение. — Выдвинуть на позицию пушки. Конным сотням седел не сымать. Заночуем тут.
Воеводы на ночевку остановились в кучерской избе, брошенной хозяином. Рядом разместилось ярославское правительство — земский совет.
Едва занялась заря, ополчение при полной изготовке к бою, ощетиненное пушками и пиками, двинулось к городу. У Яузских ворот на крупном, сером в яблоках коне их ждал атаман Трубецкой. Как завиднелась дворянская конница нижегородцев, тронулся навстречу.
— Бог в помощь, княже! — сказал он Пожарскому, будто не замечая Минина.
— С тем же и мы к казакам, — кивнул Дмитрий Михайлович.
— Что ж, ежели похотеть помочь Московскому государству, то надо забыть все споры, — предостерег Кузьма.
Трубецкой, не глядя на нижегородского говядаря, произнес:
— Для того я и стою здесь. Отсюда общими силами ударим по Китаю.
— Не с такою ли дружбою казаки Заруцкого хотели убить князя? — едко спросил Минин.
— Я за Заруцкого не несу ответа: он вор и убивец, а у нас с вами одно дело — изгнание чужеземцев. — Трубецкой высокомерно взглянул на Минина: «Дай мужикам волю!»
— Не чинись, князь. Кузьма больше всех радеет за Русь. Мы не можем стоять в одном таборе с казаками: они начнут враждовать с нашими людьми.
Земское ополчение стало станом, обогнув часть Белогородской стены от Петровских ворот до Алексеевской башни на Москве-реке. Главное ядро его было у Арбатских ворот, там стояли Пожарский и Минин.
За ночь Арбатские ворота и ближние подступы ощерились рвом, рогатками, шанцами и турами. От стариков до малых — все вышли подсоблять ополченцам. И князь и Кузьма всю ночь, наравне со всеми, не выпускали из рук кирок и лопат, и то и дело слышался голос князя:
— Наляжем, братушки, Русь нам за то поклонится!
Старый священник ходил меж работающих:
— Господь подсобляет вам, сынки мои. Не быть на Русской земле врагам гроба Господня!
Через день после прибытия Пожарского ратные люди увидели на западе идущее войско. За ним ехало несколько сот возов с набранными припасами. Гетману Ходкевичу нужно было провезти их в Кремль и Китай-город осажденным там полякам, предводительствуемым полковником Струсем. За этим продовольствием он и отходил от Москвы.
Ходкевич стал табором у Донского монастыря и намеревался переходить Москву-реку у Девичьего поля. Трубецкой же с главной силой стоял у Крымского двора, в тылу переправы. Он послал к Пожарскому за подкреплением.
Начальников ополчения, объезжавших полки, остановил нарочный от Трубецкого. Оставив обоз возле церкви Ильи Обыденного, Пожарский предусмотрительно переправил главные силы сюда, в Замоскворечье, заслоняя подступы к центру.
— Атаман просит переправить на тот бок пять конных сотен.
Пожарский взглянул на Минина.
— Надо послать, — кивнул Кузьма.
Пожарский подозвал князя Лопату:
— Бери пять лучших сотен — переправляйся сейчас же на тот бок к Трубецкому.
Едва сотни поднялись на тот берег, часть войска Ходкевича кинулась в лодки и на мост и в виду обоих ополчений перешла реку.
— Кузьма, держись тут с пехотою, а я стану с конницей на правом фланге, — приказал Пожарский, тронув коня.
В это время из Кремля выскочили осажденные к Чертольским воротам: Ходкевич хотел через эти ворота провезти запасы. Гурьян бил из пищали со сноровкою опытного стрельца, и как только падал под его свинцом шляхтич, он приговаривал:
— Знай, собака, как ходить в Россию!
По левую руку стоял Купырь: когда гусары лезли уже к самому носу, он брался за пику. Зяблик, без лат и без кольчуги, работал то мечом, то саблей. Над полем были слышны жуткие крики и стоны покалеченных. Конные сотни нижегородцев, зажатые в узкой горловине, лишенные маневра, метались и гибли, Пожарский с осатанелостью колол врагов тяжелым палашом, вороной конь его скакал как бешеный. Кузьма полосовал саблей, с левой руки его сочилась кровь, он с трудом пробился к Пожарскому.
— Что будем делать, Дмитрий Михалыч?
— Спешить кавалерию! — крикнул Пожарский. — Фирька! Гони на левый фланг: пущай пехота отходит к Чертольским воротам.
Фирька метнулся через разбитые быки и обломы, сотни пятились, несли тяжелый урон. Левка стрелял из подобранного лука. Купырь, раненный в голову, держался из последних сил, густо, внастил лежали убитые, пахло порохом и кровью.
— Сходи к Чертольским воротам. Приказ воеводы! — прокричал Фирька сотенному.
…Трубецкой, находясь в Замоскворечье у Крымского двора, удерживал свою рать. Его бередило себялюбивое чувство. Одному из старшин он сказал:
— Пускай Пожарский испробует свою силу. Мои казаки покуда еще не зажигали трубок.
Казаки же его не хотели помогать земским людям и, посмеиваясь, во все глотки кричали на тот берег:
— Богаты пришли из Ярославля! Небось сами отстоитесь от гетмана!
Князь Дмитрий Лопата, черный от грязи, подъехал к Трубецкому:
— Князь, вели переходить на тот бок, не то нижегородцев сомнут!
Трубецкой и сам видел большую опасность, нависшую над Пожарским, но его раззуживало ревнивое чувство: «Он не пришел в мой табор, и не мне, выше его по родству, кланяться».
— Нам туды лезть пока не с руки.
Четверо казачьих атаманов, стоявших за его спиной, тяжко зароптали:
— Там наши братове! Так негоже, князь.
Переправившиеся конные сотни и часть казаков Трубецкого без его рачения[65] ударили с такой яростью, что едва не взяли в плен самого Ходкевича, шляхетская пехота и гусары кинулись назад, к Поклонной горе.
VII
На рассвете 24 августа гетман Ходкевич собрал все войско и решил идти напролом, во что бы то ни стало пробиться к своим в Кремль. Левым флангом командовал сам гетман, в середине шел с конницей Зборовский, пехотой командовали поляки Невяровский и Граевский, справа выступали четыре тысячи украинских казаков атамана Ширая.
Посланные против них стрельцы были сбиты. Поляки пошли по Замоскворечью, достигли Пятницкой улицы. Рати Пожарского медленно пятились к речным спускам. Свистели и бухали ядра, визжала картечь, падали с перебитыми хребтами и головами лошади, редело войско. Пожарский яростно хлестал нагайкой бегущих, пытаясь их остановить; почерневшее, запавшее лицо его было страшно.
— Стоять! От кого бежите? Стоять! — Он ухватил какого-то сотника. — Назад! Не пускать конницу к реке! — Князь закашлялся от черного порохового дыма.
Ядро бухнуло в трех шагах, окатив Пожарского тучей грязи. Темно-гнедой конь его, раненный в шею, хрипя и оскалясь, грузно упал на бок. Левка помог воеводе сесть на своего коня. Сам, как кошка, стянув с седла польского гусара, мигом очутился на его жеребце. Мушкетная пуля ранила Пожарского в голову. Стекавшая на глаза кровь мешала воеводе смотреть. Тявкали пули, скрежетала и визжала сталь… Кузьма на правом фланге колол пикою наседавших венгров Граевского. От орудийного и ружейного дыма стало темно. Стоял сплошной гул и рев. Трудно было понять: день ли, вечер ли?..
Слева осатанело лезли, блестя сталью доспехов, летучие гусары. Конница и пехота Невяровского из последних сил рубилась с ополченцами уже у самой воды.
Тут в столь решительный, тяжелый момент с князем Дмитрием Михайловичем случилась беда: его начал крутить черный приступ. С хрипом, конвульсивно дергаясь, князь сполз с седла, падучая хворь катала его по земле. Кузьма с ужасом увидел, как от лозняков с выставленными пиками на корчащегося Пожарского кинулась кучка гетмановских пехотинцев.
— Сготовь копья, за мной! — крикнул Минин стоявшим рядом ополченцам.
Он дал плети коню и в несколько махов очутился возле князя, поразив копьем грузного немца. Хрипя и отхаркиваясь кровью, Пожарский сполз под копыта. Левка и Фирька обороняли князя слева, рубили осатанелую шляхту.
— Становись стеной, заслоняй воеводу! — Кузьма, крутнув коня, вторым ударом сшиб венгра, пробитый навылет, тот дико закричал.
Приступ отпустил, измотанный, бледный Пожарский с помощью Кузьмы встал с земли.
— Полегшало?
— Вроде. Спасибо, Кузьма! Ежели б не подсобили — лежал бы я мертвым.
— Об чем речь, Дмитрий Михалыч, — махнул рукой Минин. — Слава Богу, что обошлося! На коня сесть сможешь?
— Надо смочь.
Левка подвел к князю коня, помог ему подняться в седло. Конница Невяровского и венгерские гусары, отбитые от реки, уходили в дымную мглу, к почерневшим руинам выжженных зданий.
К концу дня перешедшие на правый берег шляхтичи и венгры ополчение Пожарского и Минина почти загнали в реку. Дмитрий Михайлович на левобережье сумел увести лишь головной полк. Меж двумя ратями ополченцев в решительную минуту опять не оказалось спайки. Трубецкой, тоже изрядно побитый, ушел в свой табор за Москву-реку, его пешие и конные казаки, выбитые из Климентьевского острога[66], отходили по бродам туда же.
— Худо, Кузьма. Видно, в одиночку, без казаков, нам приступ не отбить! — Князь лихорадочно оглядывал осатанело рвущихся вперед гусар и пехотных.
— Надо, видно, послать старца Палицына к казакам.
— Фирька, скачи к келарю, живо! — распорядился Пожарский.
Фирька его нашел в ополченском обозе, возле церкви Ильи Обыденного. Выслушав, Палицын, ничего не молвя, взобрался на свою низенькую лохматую лошадь, погнав ее галопом в сторону Климентьевского острога. Казаки стояли толпой, видимо не зная, что им предпринимать. Они, как глубоко верующие, почитали келаря Авраамия, но находились во власти упрямого самолюбия.
Палицын крутнулся в седле, ткнув рукою на надутое ветром королевское знамя над Климентьевским острогом.
— Ваши глаза могут сие зрить? — прокричал призывающе. — Вам не стыдно?!
Казаки повернули в ту сторону головы. Послышался воинственный звон сабель, грозно зашевелились и враз заговорили:
— Они посмели навесить свои поганые знамена на наши обители и храмы! Не бывать же тому!
Палицын заговорил со страстью в голосе:
— Казаки! Братья! Вы начали доброе дело, всегда крепко стояли за свою веру и прославились в дальних землях, вы били гетманов, латынь и шведов, так неужто, братия, вы теперь уже не такие славные молодцы? Неужто только годитесь, чтоб пропивать штаны и свои люльки? Не побьете Ходкевича? Не постоите за храм Пречистой Богородицы?
Какой-то казак трубно прогудел:
— Пускай мы умрем, но посрамленья наших храмов не допустим!
Лавой ударили по левому панскому флангу, шляхта и немцы кинулись вон из Климентьевского острога.
Темное облако дыма покрыло сражающихся, восторженные крики были слышнее ружейных выстрелов. Тогда Минин сказал Пожарскому:
— Князь, дай мне войско, я пойду!
— Бери, коли хочешь.
Минин перешел реку и ударил по полякам, которые стояли у Крымского двора.
…Ходкевич в одном ботфорте, с подпаленным усом вскочил на коня, тот прядал ушами, дергался от дикого крика русских, вдоль изгородей уже сверкали казацкие сабли, и бешено закричал:
— Рыцарство, позор вам!
Но кто-то его коня огрел плетью, конница как щепу захватила своего гетмана, бежали без памяти до самых Воробьевых гор. Вся венгерская пехота, как выкошенная, легла замертво. Гетман Ходкевич понял, что все пропало: он приказал спасать остаток возов и отходить.
Пехота и конница Пожарского и Трубецкого кинулась было догонять гетмана, но Дмитрий Михайлович видел опасность в такой погоне и остановил свою рать.
— Довольно! Слава те Господи, кажись, наша взяла! — воскликнул Пожарский, не стыдясь показавшихся на глазах слез.
Подъехавший Трубецкой невозмутимо заявил:
— Ищите, воеводы, денег! Казаку без горилки нельзя. Денег не дадите — я не удержу казаков. Гетман убег недалеко!
Воеводы вошли на какой-то двор, в избе их встретила молодуха, она стала благодарить их за избавление от шляхты. Князь Пожарский ласково попросил:
— Дай, родная, кипятку. На воле стыло.
Кузьма вынул из походной сумы корбш и сало.
— Надумал я так, Дмитрий Михалыч: казны у нас с тобой — ни на понюх. Казаков же пустить в северные города никак нельзя. Выход, стало быть, один: пошлем Авраамия в Троицкий: там зачалось доброе дело — оттедова и подсобят.
Не успели выйти из избы, воротился лазутчик с Можайской дороги с вестью: Ходкевич с обозом припасов опять изготовился лезть на Москву, намереваясь любой ценою пробиться к Китаю.
— Слушай, князь, — сказал Кузьма, всегда поражавший Пожарского своей быстрой сообразительностью, — не дай Бог коли прорвется — тогда беда, ляхи не подохнут в Кремле. А чтоб вышло надежно, надо копать через все Замоскворечье, от берега до берега, ров да вязать плетеницы — в них гетман увязнет.
— Славно, Кузьма! — Пожарский присел к столу, велев позвать своего писаря — старого дьячка с болтающейся на шее чернилицей.
— Пиши грамоту в города, — сказал ему князь. — «По благословению великого господина преосвященного Кирилла, митрополита Ростовского и Ярославского и всего освященного собора, по совету и приговору всей земли, пришли мы в Москву, и в гетманский приход с польскими и литовскими людьми, с черкасами и венграми бились мы четыре дня и четыре ночи. Божиею милостию и Пречистой Богородицы и московских чудотворцев: Петра, Алексея, Ионы и Русской земли заступника великого чудотворца Сергия и всех святых молитвами, всемирных врагов наших, гетмана Ходкевича с польскими и литовскими людьми, с венграми, немцами и черкасами от острожков отбили, в город их с запасами не пропустили, и гетман со всеми людьми пошел к Можайску».
Въехав в Троицкий, сразу же направились в келью архимандрита. Палицын подошел к старцу, проговорил с мольбою:
— Отец Дионисий, беда: как бы не ушли из Москвы казаки! Казна наша пустая. Чем подсобим ратному делу?
— Собери братию в собор, — сказал Дионисий кривому монаху.
Все служки и разные люди в один миг сбились в обители.
— Братие! Отдадим, что можем, но отстоим матерь-Русь! — сказал Дионисий. — Ничего не пожалеем ради спасенья земли.
Денег в обители не было, но оставались нетронутыми церковные облачения, вышитые золотом и жемчугами. Троицкие власти отправили их в залог казакам и обещали выкупить в скором времени.
Вместе с тем они отправили казакам воззвание, где расхваливали их мужество и доблести.
…Казаки, увидев подводу, скопом повалили к ней.
Но, когда узнали, что им привезли, вдруг на лицах казаков появилось выражение стыда и страха.
— Будь мы поганой веры, то мабудь и взяли. Пускай отсохнут у того руки, кто возьмет святыни Сергиевой обители! — от имени всех заявил с решительностью атаман Козлов.
— Свези назад! — крикнул Межаков, захлопнув крышку сундука.
— Не притронемся! — разнеслось по всему табору.
От первоначального желания скорее попользоваться добром не осталось и следа. Атаман Дружина Романов, почесываясь, проговорил:
— Перетерпим, чего там…
Показался на коне воевода Трубецкой: на бронзовом, луженом лице его было тоже выражение стыда.
— Марко и ты, Дружина, сейчас же везите имущество обратно в Троицкий, — распорядился он, перекрестившись. — Видит Бог: мы не сукины сыны.
— Русь вам, казаки, навечно останется благодарной, — с дрожью в голосе выговорил Палицын.
VIII
Месяц Кремль держали в смертельном кольце осады. Жолнеры, доведенные голодом до отчаяния, тенями ходили по Кремлю. Умерших стаскивали в ямы. Полковник Николай Струсь, командующий гарнизоном, успел порядочно нахапать золота и царской утвари. Но все это не имело теперь цены.
Ляхи в Кремле от лютого голода ели человечину. Вначале осажденные надеялись, что вернется гетман Ходкевич. Проходили недели, гетмана не было. Оставшиеся в Москве поляки были обречены на страшную гибель.
Человек двадцать солдат, как псы, кинулись с разных сторон на мертвеца, топорами стали рвать и рубить на куски его тело. Молодого гайдука, упавшего под ноги, постигла та же участь, что и пожилого.
От Успенского бежал и кричал какой-то длинный пан, грозясь кулаками:
— Не трогайте их! Тела принадлежат родственникам. Я, как судья, запрещаю!
Человек пять наемников, больше походившие на вставших из гробов мертвецов, бросились к нему. Судья, почувствовав опасность быть съеденным, с диким воплем как полоумный понесся прочь во все ноги{40}.
Приказ командующего гарнизона полковника Струся — забить, как скот, на мясо выпущенных из подвалов пленных, был исполнен: все до единого трупа сварили в страшных котлах.
Однако посланный 22 октября для переговоров с полковником Струсем воевода Василий Бутурлин вернулся ни с чем, заявив:
— Пустая затея, Дмитрий Михалыч, ни Струсь, ни другие полковники даже не хотят слушать о сдаче.
Наемники, чтоб не иметь лишних ртов и страшась за свои жизни, выпустили из крепости жен и детей боярских, наказав им вымолить у вождей ополчения пощаду себе.
Казаки Трубецкого, чуя хорошую поживу, ходкой рысью погнали коней к ставке Пожарского и Минина. Князь Дмитрий Михайлович стоял на подворье боярина Морозова, распоряжаясь устройством выпущенных боярских жен и детей:
— Всех накормить. Сыскать лекаря: пущай осмотрит хворых ребятишек.
Казаки разъярились за то, что им не дали ограбить боярынь, и похвалялись убить самого Пожарского.
Двадцать второго октября 1613 года сильной атакой казацких сабель поляков вышибли из Китай-города, голодные не могли защищаться, но Кремль ляхи продолжали держать.
…Когда повернул второй месяц жестокой осады, наемники истошно завопили с кремлевской стены:
— Сдаемся на вашу милость. Полковник Струсь складывает оружие. Только пощадите нас, даруйте нам жизнь! Видит Бог, что мы не помышляли русским ничего плохого. И мы уважаем вашу веру — она не ниже католической и лютеранской.
— Подохнуть достойно не могут! — ворчал Минин. — Тонки паны гетманы кишкой. Теперь они уважают нашу веру! Узнали, почем фунт лиха.
Поляки просили пощады, выговаривая себе только одно условие: чтобы сдавшимся оставили жизнь. Они, знавшие свирепость казаков, уговаривались сдаться Пожарскому, но ни за что не хотели попасть в руки Трубецкому.
Сначала поляки отворили ворота на Неглинную, и вышли из Кремля бояре во главе с Федором Мстиславским, дворяне и купцы, сидевшие в осаде.
Поляки побросали оружие и ожидали своей судьбы. Их погнали в таборы. Полковника Струся заперли в Чудовом монастыре. Все имущество пленных было сдано в казну.
В час избавленья государства князь Дмитрий Михайлович Пожарский и староста Кузьма Минин-Сухорук отправили на Белоозеро грамоту о сдаче Москвы шляхтой:
«…И октября же в 27 польские и литовские люди нам и всей земле добили челом, и милостью всемогущево в Троице славимово Бога царствующий град Москва от польских и от литовских людей очистился, и в Кремле и в Китае и в Цареве городе мы сели, а польские и литовские люди и королевские верники Федька Андронов с товарищи у нас по разбору, хто к чему по своим делам довелся…»
IX
Никогда еще так не пели московские колокола!.. Едва выжившие в пучине смут монахи, спозарань залезшие на колокольни, старались вложить в звонарство все свое рукомесло. Все, от мала до велика, высыпали на площади и улицы.
Но как было велико общее ликованье, когда по ополчению, как ветер по листьям, понеслось: «Слава воеводам!» То полки встретили своих предводителей. На белом коне в простой, походной сбруе ехал князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Он был все в старой накидке, но без кольчуги и лат. Глаза князя смотрели открыто, изможденное лицо его, обрамленное короткой русой бородою, дышало неукротимостью. Видно было, что, если бы пришлось, он бы не задумываясь повторил сызнова столь тяжкий путь. Никого после Михаилы Скопина полки не встречали с такой любовью и преданностью, как этого воеводу.
Рядом с князем на чалой кобылице, тоже в простом, без чепрака, седле ехал Кузьма Минин-Сухорук. Потерявшая от дождей и ветров цвет поддевка, бурые яловые сапоги и им самим сшитая баранья шапка резко выделяли его среди стеснившихся сзади, богато разодетых князей и бояр. В особенности Долгорукого и Волконского, убранство коней и одежда которых так и сверкали роскошью.
Среди толпы бояр он вовсе бы потерялся, не окажи ему главный воевода такой чести ехать рядом с собой. Пожарский одернул выпятившегося было вперед Владимира Долгорукого: «Не местничай, князь, сие место начального воеводы». Сам же Кузьма охотно бы пристроился где-нибудь на задах. Ополчение мерно и величаво тронулось за воеводами к Китай-городу.
А с другого конца Москвы от Покровских ворот двинулось казацкое ополчение Трубецкого. Воевода ехал на рослом вороном коне, чепрак, узда, его княжеский опашень, сабля и рукоять пистоля сверкали золотом и дорогими камнями.
Следом за воеводами полки и за ними народ двинулись через Фроловские ворота в Кремль. По двору лежала конская падаль и трупы умерших с голодухи наемников. Из дверей Архангельского собора несло таким тошнотным зловонием, что ополченцы зажимали носы.
В Успенском великом храме веры и духа слышались стоны и проклятия умиравших в муках голода.
Всходя на паперть Успенского, Пожарский, к своей большой радости, увидел божьего человека Егория, его давно уже считали помершим. По толпе радостно пронеслось: «Жив, жив юродивый!» Егорий сказал на всю площадь:
— Я век буду жив!
В Успенском архиепископ Арсений, архимандрит Дионисий и келарь Авраамий Палицын начали торжественную обедню, на клиросе стоял величальный хор. Все новые и новые люди протискивались к стенам собора. Какая-то одна властная, величавая сила владела каждым. Плакали, не стыдясь слез, веруя в лучшее будущее детей своих и Русской земли.
— Ну, князь, свое дело мы, кажись, учинили, — сказал Пожарскому Минин, когда все смолкло и народ еще стоял, не двигаясь, на месте. — Теперь пускай другие думают.
— Твоя правда, Кузьма, — ответил князь.
На дворе к ним подошел келарь Палицын. Вожди ополчения и Авраамий обнялись и так молча, соединенные братскою любовью, постояли какое-то время.
— Теперь не мешкая, — сказал Пожарский, — надо разослать по городам грамоты о выборных.
— Никого чужого, ни из каких земель и немецких вер на державу не брать! — выговорил в тишине Кузьма.
— Ни ныне, ни впредь. Проклятье на каждого, на весь его род, кто об том хоть заикнется! — подтвердил Палицын.
— Будем уповать и веровать, братове, в Земский собор, — сказал горячо Пожарский. — Бо многому за Смуту обучились. Недаром народ измылся кровью. Будем уповать и веровать, братове, помолясь Богу, также в народ русский. С хорошим и дурным, со светлым и темным — в нем сила несметная! Что б нам ни послала судьба, какие б еще ни обрушились бури да лихолетья, он перетерпит, переможет любую злобу и дурноту коварных людей мудрой христианской добротой своей переважит. Так было всегда. Ежели народ наш вывел державу из такого гибельного мрака, ежели не затуманился во зле и паскудстве, какое посеяли в Русской земле чуждые нам, подлые иноверцы и продавшиеся псы Салтыковы и Андроповы, — то какою мерою он высок и к каким славным делам устремленный! Вот что я постиг не токмо умом, но душою за этот поход. Куда теперь Русь пойдет, к каким берегам, не мне знать. Мы с Кузьмой и со всем земством, кто поверил и пошел с нами, свое сделали. А как строить дальше землю — не нашего ума. На то найдутся другие. Реку только одно: не позавидую тому, кому взбредет в голову таким народом, как наш, помыкать да называть его бравным[67]. Вы ведаете, братове, как было. Такую неправду и разоренье видя, все города Московского государства, сослався меж себя, утвердились на том крестным целованием, чтоб быти нам всем, православным христианам, в любви и соединении, и прежнево междоусобства не начинати и Московское государство от врагов наших, от польских и литовских людей, очищати неослабно до смерти своей, и грабежей и налогу православному христианству отнюдь не чинити, и своим произволом на Московское государство государя без совету всей земли не выбирати.
— Дай Бог счастья и покоя много претерпевшей Русской земле! — проговорил старец Палицын.
X
…На три дня Русь села на пустую похлебку, дабы очистить душу и грешное чрево от великих грехов, в которые всем скупом впала в годину смут перед великим делом — избранием нового государя. Часть выборных, съехавшихся на Земский собор, порядочно-таки истрепали языков, — Трубецкой и слышать не хотел о романовском отроке, князь, как негласный правитель, отпихивал со своей дороги всех. Там же, на соборе, он имел яростную стычку с боярином Василием Петровичем Морозовым. Тот загрозился на Трубецкого:
— Ты многого хочешь, княже: о пособленье твоих воровских казаков нижегородскому ополчению нам известно! Михаила на трон зовет народ!
Трубецкой заявил:
— Вы, господа, не надейтесь: покуда я жив, Филаретову щенку не видать трону!
Рязанский архиепископ Феодорит, воздев крест, возвестил зычным басом:
— Понеже Богу угодно, господа выборные, чтобы свершилось по древнему чину, оно значит, что ближе всех к престолу стоит Михайла Федорыч Романов.
Архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф согласился с ним:
— Другого, окромя Михаила, никого нету, так.
Князь Пожарский сидел в углу, не влезал в свару. На одном из соборов сказал:
— Должно согласие всех бояр, и царь не может быть казацким. А отрок Романов в плохих делах не замешан, отец же его Филарет свое темное тушинское патриаршество искупил под Смоленском. Так пусть решат не одни казаки, но будет воля всего земства.
Дело отложили на две недели — до съезда всех выборных и бояр. Над Москвой косматыми ведьмами неслись вьюги, февраль забил распутни и стогны большим снегом.
Грызлись и местничали, вражда сделалась невыносимою. Целые оравы подкупщиков, лазутчиков бояр, шныряли по Москве, каждый гнул за своего. Москва кипела, как бочка с раскаленной смолою, по рукам ходили подметные грамоты, одна поганее другой. И все же, как ни усердствовали Трубецкой с Мстиславским и вся их партия, 21 февраля, в первое воскресенье Великопостной седмицы, на последнем соборе партия Романовых переважила, Михаила Федоровича Романова превозгласили царем.
На Лобное место поднялись рязанский архиепископ Феодорит, келарь Авраамий Палицын, Новоспасский архимандрит Иосиф и боярин Василий Морозов. Красная площадь кипела народом. Виднелись кресты и хоругви, великое торжество и вместе смятение угадывались в народе.
— Братие! Православные! Дети мои! — прокричал, натужась, старец Авраамий. — Нам иноземный и выборный царь не надобен. Михаил Романов еще допрежь рождения Богом наречен царем. Кого же вы хотите в цари?
Все сборище в один голос закричало:
— Хотим Михаила Федоровича Романова!
В Троице под звон колоколов нового юного царя встретил весь родовитый слой боярства, впереди, не позволяя никому обойти себя, стоял в трех богатейших шубах Мстиславский, прел во многошубье Иван Воротынский, сверкал золотыми ризами духовный синклит.
…Москва курилась душистым ладаном, в соборах жарко пылали свечи, золотом сверкал иконостас, и все плыл малиновый, согревающий православную душу колокольный звон. Очистясь пред алтарями от пагубы и скверны, Москва присягала царю новой династии{41}.
Коронация шла по древнему чину, архиепископ Феодорит говорил поучения, густо горели, озаряя Успенский, свечи, стояло сановитое боярство, ближе всех к царскому месту — желчный, надменный Федор Мстиславский, то и дело потряхивал маленькой головой. Прошлое уже не вызывало стыда — великородство спасало от всех превратностей. Ощупывали дерзкими взглядами Трубецкой, Салтыковы, Федор Шереметев, Черкасский, новый постельничий Константин Михалков, царицына родня — все они густо теснились к шатру, в коем сидел, обмирая от страха, юный царь… Взопрев от духоты, от славы, от блеска, Михаил мигал телячьими глазами. Густо пылали зарева свечей. Не меньше двух десятков в крепком теле дьяконов в голубых разводьях ладана слаженно взмахивали медными кадилами. На левом клиросе редкой красоты патриарший хор славил на многие лета нового государя. Главу его увенчали Мономаховою шапкою. Князь Пожарский, задвинутый в угол, стоял, однако, с полным достоинством, не опустил взгляд, когда встретился с нагловатыми глазами Бориса Салтыкова. Крестный ход, сопровождаемый мощным хором, засверкал хоругвями, крестами, слюдяными фонарями, золотом риз… Архиепископ Феодорит поднес к молоденькому царю тяжелый, в темном окладе образ Казанской Богородицы, зычно прогудел:
— Прими, государь, пред образом Пречистой под свою руку чадо свое сиротское.
Сзади надавил сильный возглас:
— Да здравствует царь Москвы Михаил!
Князь Пожарский, пожалованный царем боярином, был спокоен, не терзался и не тревожился, выполнивши свое главное земное предназначение, — Россия была спасена, выше же этого стоял в недосягаемости лишь Бог. «Всякое деяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше…»