гда был удобный повод, чтобы защититься от госбезопасности. Я говорила, что происхожу из еврейской семьи. И, кроме того, мое желание сделать карьеру в науке было не столь уж велико. Они могли подбросить мне под ноги только мелкие камешки.
— Но какую роль могла сыграть тут принадлежность к иудейской вере? Можете объяснить мне это поподробней? — Гарольд зажег новую сигарету от еще не вполне докуренной и пустил дым Нелли в лицо. Такие вещи он делает не нарочно, это результат его сосредоточенности на том, что ему предстоит услышать, спросить, на том, что от него хотят утаить.
— Я этого тоже не знаю. Да и не в вере было дело. Просто я сказала, что происхожу из еврейской семьи, и это подействовало как извинение. Словно было понятно, что человек не хочет с ними сотрудничать, если происходит из еврейской семьи. Возможно также, что у них самих не было интереса к тому, чтобы вступить в тесное сотрудничество с такими людьми, как я. С верой это мало связано. Так или иначе, моя вера госбезопасность не интересовала. Знаете, я человек не политизированный, не религиозный, в голове у меня пусто, просто я больше не хотела оставаться в этой тюрьме.
— Что вы подразумеваете под тюрьмой?
— Ну, все эти места.
— Какие места? — Гарольд опять вонзил ручку в лист бумаги. На этом листе уже образовалось много дыр, а Нелли не выказывала ни малейшего желания протянуть руку в ту сторону, где находилась ручка.
— Мюггельзее. Во Фридрихсхагене, где мы жили, нам было до озера меньше десяти минут ходьбы. Вася был фантастическим пловцом. Внизу в доме находился ресторанчик, где Вася однажды вечером мне сказал, что хочет на мне жениться. На следу ющий день он об этом забыл. Уверял, что просто был пьян.
Гарольд закатил глаза, подпер голову рукой и уставился в потолок. Казалось, Нелли не замечала его разочарования и бодро продолжала говорить.
— Неужели вы не понимаете? Я была взята в окружение, ведь здесь, — я хочу сказать, по ту сторону, остались только места, вызывающие у меня воспоминания. А каждое воспоминание — ложь, порой мне это приходит в голову, когда я слышу своих детей или других людей. Только знаете, лгу я теперь одна, а это не то же самое, что лгать вдвоем, делясь всеми яркими впечатлениями, какие являются нам в виде лжи, красивой или безобразной: поддерживать ложь одной — это нечто совсем иное. Это весит много. Весит, да, представьте себе, воспоминания весят, как ребенок. Как вы думаете, насколько тяжелым может стать такой вот ребенок, если вы носите его в одиночку?
Я с любопытством наблюдал за этой Нелли Зенф. Хотел увидеть признаки ее несчастья, признаки скорби на гладком молодом лице. Ничего. Прядь волос она теперь заложила за ухо. Вот и все.
— А вы не чувствовали себя в плену — из-за стены? — Гарольд отважился на смелый шаг. Видимо, ему было тоже немаловажно обеспечить ей незапятнанный статус беженца.
Однако Нелли Зенф беззаботно улыбнулась и прервала его.
— Вы удивляетесь: люди не имели права выехать из страны, не могли получить высшее образование, — так неужели их могли волновать еще какие-то проблемы? Слава Богу, только и могу я на это сказать, слава Богу, что есть эта стена, не то, возможно, и в вашей половине города нашлась бы тысяча мест для воспоминаний. Моя бабушка имеет право разъезжать, имела его всегда. Тех, кого прежде преследовал нацистский режим, не ограничивали в передвижениях. Казалось, они добровольно приехали сюда и остались. Моя мать говорит, что у них не было выбора. Кто хотел вернуться после войны, должен был ехать на Восток. Но я думаю, это была фата-моргана. Утопия. Приблизительно то же, чем для многих из нас, тех, что на Востоке, сегодня является Запад. Лучшее "я" разоренной страны, страны, потерпевшей крушение. Но я скорее сказала бы, что ее издалека оглушили социалистической идеей.
— Почему вы так говорите: "оглушили"?
— А разве это не значит оглушить? Представьте себе: вас преследуют и жестоко с вами обращаются из-за вашего происхождения, вы живете в лагерях или в изгнании, в постоянном страхе. О Боге тут уж и думать не приходится. Нет времени, всегда говорила моя бабушка, у нее просто не было времени и, вероятно, должного терпения, чтобы думать о нем. И, в конце концов, они открыли для себя движения протеста, революционеров, то есть пылких коммунистов, таких, кто просто имел талант никогда не терять надежду, ибо эту надежду они выскребли из самих себя и навязывают целому народу…
— Помедленнее, помедленнее, фрау Зенф, мы за вами не поспеваем. — Я увидел, что секретарша в растерянности сидит перед пишущей машинкой: не совладав с потоком слов, она перестала печатать. Ее пальцы словно застыли на клавишах.
— Разве у вас нет подслушивающих устройств? — Нелли щурилась, глядя на нас.
— Подслушивающих устройств? — Гарольд покачал головой. — Вы имеете в виду записывающие устройства? Вы считаете, что мы вас преследуем?
— Пока вы сидите на своем стуле, нет. И за чем вы могли бы гнаться? За моей пустой головой?
— Ваша маленькая головка вовсе не так уж пуста, — сказал Гарольд, слово "маленькая" он употребил, видимо, в смысле "хорошенькая", ибо голова Нелли маленькой не была, — только, пожалуйста, говорите чуть помедленнее, фрау Зенф. Вы полагаете, что социалистическая глухота, как вы это называете, была следствием преследования евреев? Или краха нацистов?
— Ах, это не так просто. Здесь ведь уже почти не было евреев, к которым это могло бы относиться. Только, по-моему, в том, что касается коммунизма, речь идет о заменителе религии. — Она тихо прибавила: — Возможно, и Веймарской республики. Но это уже другая тема.
— Да? — Гарольд не мог удержаться от недоверчивой усмешки. Хорошо, что Нелли не обратила на это внимания.
— Он затронул особенно тех людей, которые не только обладали способностью верить в какую-то идею, но для которых эта вера была чем-то вроде внутренней необходимости и в которых эту веру тем или иным образом вытравили. Как утратили родных, так утратили и веру. Если посмотреть на это в другой перспективе, то подобная утрата наверняка постигла и нацистов. Исход войны, несомненно, их оскорбил. Видите ли, они ведь тоже всей душой верили в национал-социалистскую идею. Коммунизм как отъем и обобществление — это лишь мнимая противоположность обособлению. Жрать и убивать. Разве и то и другое — не симптомы страха? Страха перед чужаком?
Гарольд откровенно расхохотался ей в лицо.
— Толику философии она тоже успела изучить. Давайте-ка начнем с другой стороны. Что вы думаете о властолюбии? О жажде власти? Без страха?
Нелли Зенф сидела, положив ногу на ногу, и задумчиво смотрела на свое колено. Когда она взглянула на Гарольда, глаза ее сияли.
— Попробуйте только отнять у человека то, во что он верит. Боль и ощущение несправедливости вызовут у него сильное желание исправить положение, раствориться в новой идеологии, которая способна была бы возместить людям гибель старой. Такой идеологией недолгое время был коммунизм, а когда никто не захотел по-настоящему к нему присмотреться — из страха перед новыми оскорблениями и хорошо знакомой болью, — то коммунизм превратился в социализм, так его, по крайней мере, назвали. Он тоже только по видимости является тем, что сулит его название. Шрамы часто совсем не болят — вы этого не знали?
Мы оба, Гарольд и я, сидели, разинув рты, и слушали эту женщину, которая при всей пустоте в голове, на которую она жаловалась, без умолку несла сплошную чушь. Я безотчетно погладил длинный шрам у себя на лбу. Она была права, шрам боли не причинял, его ощущали только мои пальцы, словно инородное тело под кожей.
— Последний вопрос, фрау Зенф. Воспринимайте его как шанс для себя или, пожалуй, как намек. Вы уверены, что хотите, чтобы здешнее правительство согласилось принять вас? — Гарольд закурил сигарету и следил за реакцией Зенф, но реакции не было. — Вам, наверно, известно, что подобные ходатайства о виде на жительство иногда отклоняются? А вы представляете себе, какова жизнь в лагерях для непринятых?
Нелли Зенф устало смотрела на нас. Она и глазом не моргнула. Могло показаться, будто она не почувствовала в словах Гарольда скрытой угрозы. Ее молчание и выраженное в нем нежелание дать нам информацию, казалось, были для нее важнее, чем надежный и беспрепятственный прием в число граждан Федеративной республики.
— Процедура срочного приема покажет, что послужило причиной вашего отъезда — стесненное положение или духовная несовместимость. Судя по всему, с вами могут возникнуть трудности. Мы, правда, живем в ФРГ, но пряники на деревьях у нас не растут. Это я для ясности. А если вы думаете иначе, то скажу вам честно: можете забыть о ваших претензиях.
Нелли Зенф дернула плечом и подавила зевок.
— А теперь, извините, я вас оставлю. Сейчас сюда придут мои коллеги и зададут вам дальнейшие вопросы. — Гарольд вытряхнул добрых три сантиметра пепла из фильтра своей сигареты, а пустой фильтр бросил в переполненную пепельницу. Ее запорный механизм перестал действовать, окурки забили отверстие в виде ножниц. Гарольд сорвал обертку с шоколадного батончика, засунул половину его себе в рот и откусил.
Он поднялся с усталым видом. Я, не дожидаясь приглашения, последовал его примеру. Проходя мимо фрау Зенф, я ей кивнул. Она смотрела в пол, а я вдыхал ее аромат.
Когда мы вышли, Гарольд сказал мне:
— Честное слово, вот именно такой мне и не хватало, — она, видишь ли, желает что-то объяснить нам насчет глухоты. Слушай, а она вообще — то в своем уме? Ты ее ноги видел? Эти немецкие бабы толком побриться не умеют, все, сколько их есть, — что на Востоке, что на Западе.
— Может, они здесь, кроме талонов на еду, больше ничего не получают?
— Откуда ты свалился, Джон, разве ты никогда не смотрел на ноги немецких баб? Лучше я сразу открою тебе секрет: они вообще ничего себе не бреют. Хочешь почувствовать под руками гладкую кожу — найди себе настоящую красотку.
Вместо ответа я спросил его, верит ли он на самом деле, будто Нелли Зенф догадывается о наших подозрениях насчет Баталова. Гарольд незамедлительно ответил, что этого он себе представить не может. Она — кривляка и дура, но не более того. Может, кому-то следует проверить эту историю о попытках госбезопасности ее завербовать, еще раз спросить, когда точно это было и что она могла тем людям сказать.