На реке черемуховых облаков — страница 7 из 20

черемуховая веточка,

ну зачем ты завлекла

такого малолеточка?

Баба Капа помнит тысячи частушек. Сочиняет сама. Я в прошлый раз помог Олегу дрова колоть и палец поранил. Она тут же сочинила:

Витя руку порубил.

Поведем в больницу.

Но сперва завяжем палец

в белую тряпицу.

Ну, баба Капа!

В ее песнях крепкая сила черемуховой коры, трав и ягод. Наверное, песни помогли бабе Капе вынести то, что выпало на ее долю…


Вечером пьем чай. Олег с Катей принесли три мешка яблок. Козы хрумкают в клети дармовыми плодами. Пахнет молоком и яблоками. Но острее — колдовскими травами, распаренными в кипятке: сладковатая струя кипрея, в народе его зовут иван-чай, терпкий и легкий — девясил, горьковато-целебный — деревей. Уже один запах снимает болотную усталость, дает облегчение душе.

Баба Капа рассказывает о блокаде. Я смотрю на Олега. Он горбится за столом. У него большой бледный рот изголодавшегося подростка, серые щеки. Но жизнь в деревне ему на пользу.

Что лучше — молоко хлебать козье или воду — объяснила Катя. Она заботится о нем. Мне это приятно. Ведь ради Кати он бросил инженерную работу — сейчас дежурит на лифтах через день на третий. Я этого не одобрил. Но Олег объяснил мне, что перешел на лифты, чтобы изобретать. На прежней работе для этого не было времени.

Катя тоже лифтерша. Внимательнее всех бабу Капу слушает она, стараясь хотя бы этим угодить свекрови.

— Олежек у меня спрашивает: «Что ты завтра будешь делать, мама?» — рассказывает баба Капа. — «Завтра я полезу на крышу. Зажигалки буду тушить. А тебя дома оставлять нельзя. Тебе нужно в детский садик», Олег зевает. «А есть мне принесла?» — «Нет, сынуля, ничего». — «Я есть хочу!» — «Ну, ешь меня!» — «Как тебя есть — ты жива-а-а-я!»

— Это кто говорит так? — спрашивает Катя.

— Олег! Кто еще! — говорит баба Капа.

Олег хрумкнул яблоком в знак согласия, что именно он так говорил.

— Спасла меня матушка от голода, чтобы я на тебе женился, — говорит он, прожевывая.

— Живем не хуже людей, — говорит Катя, решив, что она выполнила свой долг, послушав свекровь сколько надо.

— Молодец, что спасла, — говорю я.

— Завтра рано вставать, пойду на сеновал, — говорит Катя, поправляя волосы извечно женственным жестом и слегка потягиваясь.

— Сейчас и я! — откликается Олег живо. Они уходят на сеновал. Мы с бабой Капой остаемся вдвоем.

— …Офицер едет на белой лошади. Не лошадь, а пава белая. Никогда я такой не видела. Вдруг бомбить начали. Смотрю, лежит офицер… А лошадь ногами дергает. Голову ей оторвало. Кто что стал хватать — я голову схватила. А куда бежать? К Неве бегу. Слышу — за мной идут. Расхватали, видно, лошадь. Решили у меня голову отнять. Я спустилась, где сваи выворотило бомбой. Стою. А они кричат на берегу, ищут. Потом слышу — один говорит: «Утонула она! Жалко голову…»

А Нева дырявая от бомб. Думали, что я побежала через реку…

Поправились мы с той головы с Олежкой.

Баба Капа утирает глаза, а я отворачиваюсь, чтобы не видеть слез.

— …Хлеб они возили. Две дюжие девки в гимнастерках. Зырк-зырк по сторонам. А я у окна заклеенного стою. Спрятали они что-то в трубу. Как уехали, я кирпичи отложила — а там хлеб! Две буханки. Пришла домой, куда прятать? Комната голая. Обои и те посдирали на топку. Тогда я в печь положила. И огонь для виду развела. Щепочки горят, а хлеб внутри. Приходят.

— Хлеб брала?

— Ничего не знаю.

— Признавайся, а то хуже будет!

— Бог с вами, ищите, — говорю.

Перерыли всю комнату. А в печь не заглянули. Поели мы горячего хлеба…

Всю блокаду баба Капа работала на заводе. На токарном станке делала головки для снарядов. У нее и грамоты остались. Я видел на них росписи парторгов блокадного Ленинграда — блекло-голубые, как жилочки на руках бабы Капы. Это ее жизнь, ее память, как и лошадиная голова и две буханки хлеба. На пенсию она вышла с изоляторного завода. Сразу купила дом в заброшенной деревне, хотя и прожила в Ленинграде почти всю жизнь. Из деревни своей Леушино она уехала во время коллективизации. Олег долго не женился.

— Да вот нашел какую-то. Хотя бы гуляли, а то нет — сошлись и живут нерасписанные. А распишутся, она на дом будет метить. Хитрая…

— А Олег знает? — спрашиваю я.

— Олегу все равно, — говорит баба Капа, видимо, проверив давно на сыне эту информацию. И повторила мечтательно: — Разладилось бы у них.

— Что ты, баба, — говорю я. — Олег ее любит, пускай живут!

— Рохля он, — говорит баба Капа. — Приворожила она его. Я как-то постель перебирала, нашла гляди чего!

Она быстро достала из-за божницы какую-то соломинку.

— Что это?

— Быль-трава. Подкладывает она, когда с Олегом ложится. Она сейчас на сеновале ночует, чтобы я не нашла.

— А что за трава?

— Такая травка, — говорит баба Капа заговорщицки. — Положишь в постель с кем спишь, не разлюбит никогда.

— А другую траву нельзя положить? — спрашиваю я, чтобы не расстраивать бабу Капу.

— Клала я им разрыв-траву, — сказала баба Капа. — Не помогает. Она ее выбрасывает. Как лечь, постель всю перещупает. А найдет — выбрасывает…

Да, помочь ничем нельзя. Но я знаю, баба Капа будет подкладывать и подкладывать эту траву и бороться за сына Олега. Такой уж человек баба Капа. Она никому не позволит любить своего сына больше, чем сама.

Спал я хорошо. Как дома. Приснился мне леушинский Полутка. «Белобрысенькую Капу рано раскулачили, — пел он. — Ее белые штанишки на торги назначили». — «Гражданин, прекратите свои песни, — сказал я ему. — У вас билета нет». На что он хитровато подмигнул и раскрыл рот еще шире; и уже голосом бабы Капы пел: «Не меняй ты никогда толокно на водку!» И я стал подпевать. Так мы пели с Полуткой Жижиным ночь напролет.


Недавно на станции я встретил Олега и жену Катю. Они уже расписались.

— И Капитолина Захаровна довольна, — сказала Катя. — А то, что она говорила, будто я в больнице от нервов лежала, ты не верь. Она ревнует. Все время ревнует меня к Олегу.

Я поздравил молодых и спросил о здоровье бабы Капы.

— Похворала тут, — сказал Олег. — Сердце хватало. По три раза за ночь с постели падала. Сейчас лучше стало.

— Легкие у нее плохие, — пожаловалась Катя.

— Это когда на изоляторном работала — силикоз получила, профессиональная болезнь. Врач говорит, что у нее вместо легких фарфоровый изолятор стоит, — объяснил Олег и улыбнулся виновато. — Но ничего, в деревне люди долго живут, воздух чистый.

— Олегу она все условия создала, — сказала Катя. — Приедет с дежурства, сидит над книгами, молочко попивает.

— Приняли мой патент, — сказал Олег. — Времени много стало. Хочу еще три изобретения запатентовать: подвеска шасси — это целый клубок, только размотать…

— Размотаешь, — сказала Катя, хотя она в подвесках не разбиралась.

Мы попрощались. Он ушел по дороге на Луги, сын бабы Капы и блокадного Ленинграда. Он немного горбился, но шел легко. Его молодая жена семенила следом. Снежок сыпался. На спине Кати он лежал как сахарная пудра на пасхальном куличе.

Уйбача

В стойбище Огонерх жил семейный якут Горохов и пас совхозных оленей. Ему помогали жена и дети. Пролететь мимо стойбища без посадки вертолет Ми-6 никак не мог. Во-первых, охота на волков явно не задалась и надо было посоветоваться с Гороховым и разузнать, где волки. Куда они могли деться. Всю полярную ночь беспрестанно они тревожили совхозные стада, а вот теперь куда-то исчезли… Во-вторых, надо было заправиться. А у Горохова — бочка авиационного керосина… В-третьих, надо было забрать одного из мальчишек Горохова в поселковый интернат, где он учился. Об этом просил директор совхоза, выделивший деньги на охоту.

Пока заправлялись, Горохов-старший, дородный и моложавый якут в оленьей кухлянке, принес завязанный в мешковину мотор снегохода, какой должны починить в совхозной мастерской, потом несколько пачек песцовых шкур. Ему помогали дети, одетые в такие же оленьи кухлянки.

Старший сын, помогая отцу, не снимал школьный ранец, что висел у него за спиной. Одет он был по-походному. За поясом — охотничий нож в ножнах. Видимо, этого огольца и нужно было доставить в интернат.

— Уйбача! — сказал Горохов-отец, смешно коверкая слова. — Садись-ка. А нозик отдай! А то усительница отберет, однако…

Молоденький смешливый бортмеханик Веня засмеялся, глядя на гордого Уйбачу со школьным ранцем и ножом. Вытирая снегом испачканные керосином руки, он сказал:

— Мальчик, отдай бате нож! А то на борт не возьму…

— Куда денешься, парень, — ответил Уйбача насмешливо, видимо, зная, что его полет оплачен совхозной кассой. Бортмеханик перестал улыбаться и спросил:

— А ты кто такой? Кто? А?

— Пастух и охотник! — объяснил Уйбача гордо, отставив правую ногу и вполне независимо глядя на Веню.

— Уйбача! Уйбача! — выглянула из брезентового чума простоволосая якутка и затараторила по-якутски быстро и взволнованно, но так, что даже Веня понял, что она уговаривала сына оставить нож. Однако Уйбача упрямо помотал головой.

— Усительница отоберет! — сказал и отец, вежливо заглядывая в раскосые глаза упрямого сына.

— На такой тесак нужно разрешение милиции, — сказал веско Веня, пораженный упрямством юного тундрового мужичка.

Без умолку кричала мать Уйбачи, размахивая руками, предлагая применить родительское насилие и отнять опасный нож у мальчугана. Однако пацанчик был непреклонен. И без ножа не садился, отталкивая своих братьев в кухлянках, что тянулись к его ножу.

— Да черт с ним! — крикнул в сердцах седоусый Завьялов, командир вертолета. — Пущай как знает… Время дорого…

И Горохов-отец стал подсаживать свое упрямое чадо в салон. Он сердился. Но, кажется, в глубине души гордился упрямым ребенком. Упрямее его Уйбачи на свете никого не было…

— А сам не полетишь, что ли, Иннокентьевич? — спросил Завьялов сквозь рев вертолетных моторов.