На родине. Рассказы и очерки — страница 46 из 57

Рыба здесь была и остается главной пищей. И какая рыба! – все царская, отменная – чир, муксун, нельма, омуль. Это – еда, остальная – щука, сельдятка и много чего еще – едишка, годная для собак. С трудом верится: из икры варили кашу, называлась икраница, хлебали ее ложками, стряпали из нее лепешки. Чего только из рыбы не делали! Начать перечислять можно, но меню будет далеко не полным: не все упомнил да не все и пробовал.

Но рыба требовалась не только для семьи. Без собак в тундре никуда, их держали мало по одной, чаще по две, а то и по нескольку упряжек. Кормить приходилось рыбой. Конь в Русском Устье мог пробавляться на подножном корму, выживет – хорошо, не выживет – без него удастся выжить, но за собаками смотрели как за детьми. Если в хозяйстве была лишь одна упряжка, да семья в четыре человека, считай так: на собак – 10–12 тысяч штук ряпушки и для себя 1000–1200 «едомых» рыбин. Да тонны четыре на приманку песцам. Для нового времени поправка: в совхоз сдать две тонны. Правда, в июне при ходе рыбы и поймать можно за день до тонны, рыбка еще есть.

Песца добывают пастью – как триста лет назад. Что такое пасть? Столь же нехитрое сооружение, сколь и верное: над деревянным помостом на «симке» (конский волос или тонкая нить) настораживается бревно, рядом разбрасывается приманка. Подбирая ее, песец задевает «симку» – пуск срабатывает, и бревно прихлопывает зверька. Шкурка при этом не страдает – если ее вовремя взять. Промедли – свой же брат, песец, оставит от нее одни лохмотья.

От трех до пяти раз за зиму осматривал промысловик свой пастник. Если он далеко – каждый выезд чуть не по месяцу. Хоть песни пой, хоть волком вой в эти недели, никто не окликнет, ни в слове, ни во вздохе не поддержит. Только собаки рядом, а за ними глаз да глаз нужен, чтоб не разгорячились и не припустили за промелькнувшим зверьком, оставив на погибель. Сколько такое случалось! Тот же Павел Черемкин рассказывал, как упустил однажды упряжку и восемьдесят километров шел – не шел, а бежал в «полярку» в легком свитерке до поселка. Упряжку потом искали на самолете, едва нашли.

Но у досельного русского самолета под рукой не было, и потеря собак имела для него другие последствия, чем для Павла Черемкина, у которого сегодня есть еще на всякий случай и «Буран». А потеря кормильца? Если сейчас охотник не вернется в свои сроки, на поиски его будет брошено все с воздуха и земли, а триста, двести, сто лет назад промысловику рассчитывать было не на кого. Проводит его мать или жена, осенив крестным знамением, соберет с улицы щепки, сложит их возле камелька, ворожа песцов или оленей числом побольше, и к тундре: «Матушка-сендуха, обереги кормильца». Вот и вся помощь. Худьба ли (болезнь) пристигнет, на собак ли чах нападет, в кутерьгу ли (пургу) заедешь – надежда только на себя.

Вот так и проходили годы, десятилетия и столетия. Где-то у «тамосных» менялись цари, объявлялись войны, проводились реформы, открывались академии и думы, менялись взгляды на происхождение человека, делались величайшие открытия, а сюда все это доходило, если доходило, с тем же пригасом и опозданием, с каким достает до нас свет далеких звезд. Здесь жизнь без изменений подчинялась все так же миграционным путям песца и оленя, срокам прилета и отлета птицы, ледостава и ледохода на Индигирке. Пасти и «пески» от отца переходили к сыну, и от него к сыну, и от него… Немереная сендуха издавна была поделена на семейные тундры, пустопорожних, ничейных земель в ней не осталось, необъятность оказалась объята, наделы возрастали только за счет потеснения. У «тамосных» утверждались последние философии, а здесь при рождении ребенка все так же давалось ему два имени: крестили Семеном, а звали Иваном. «Порча» будет искать Ивана, а он Семен. А то, чтобы запутать нечистую силу, и собачью кличку давали, которая затем к собаке и переходила, когда ребенок подрастал и выкармливал собственного щенка, с которым, как с братом, не расставался.

Верили, что умершие с того света возвращаются в образе младенца. В крышке гроба, чтоб легче выбраться, высверливалось отверстие. Называлось это возвращение – «прийти въяви». Но если не хотели, чтоб воротился и повторился в своих недобрых качествах, без стеснения заколачивали в могилу осиновый кол. Мы теперь, пожалуй, и растеряемся перед подобной смелостью, сошлемся с нашей стертой моралью, не дающей ни осудить, ни защитить по заслугам, на то, что человек не вправе подводить окончательный итог чужой жизни. Русскоустьинец, слепленный, казалось, из одних предрассудков, тут бывал откровенен: прими, пока не стерлась память, чего достоин, и не взыщи – таким ты был.

До чего жаль, что не осталось от первоначальных дней никаких «завертушек» (весточек) о том, что деяли и что баяли русскоустьинцы по приходе. Или за тяжкими трудами не до того было, а вероятней всего – было, да со временем сплыло. Поморы, как правило, знали грамоте, к тому же предание разъясняет, что основателями Русского Устья явились люди именитые. И это-то как раз и не следует торопиться отнести к приукрасу, свойственному местным преданиям, а не забыть, что уж если спасались от притеснений великогневного государя, то спасаться прежде всего приходилось не простым людям. Простые могли и отсидеться, а громким фамилиям лучше было уносить ноги подальше.

Зензинов, сделавший первые записи, лет на сто опоздал, чтобы предание было ближе к свидетельству. Но и у него есть приметы именно свидетельства, чуть позже их бы уже не сыскать. В наше время наудачу среди русскоустьинцев нашелся человек, который, многое помня, многое видев собственными глазами, о многом расспросив стариков, во многом участвовав, собрал огромный материал по истории, этнографии, образу жизни, веры и мысли своих земляков. Это Алексей Гаврилович Чикачев из старинной русскоустьинской фамилии, бывший партийный работник. У Чикачева есть о Русском Устье книга, что называется, из первых уст. И, ссылаясь на старые источники, которые представляют собой впечатления, наблюдения и отзывы людей, оказавшихся в этом углу временно, а то и случайно, тем более важно сослаться и на прозвучавшее наконец в полный голос свидетельство самого русскоустьинца, которому приходилось, вероятно, удерживать свое перо, отбирая, что может быть интересно и что неинтересно из жизни его земляков. Но интересно в этой книге (называется она «Русские на Индигирке») всё – и как работали, и как верили, как говорили и чувствовали.

Да, работали, много работали, но это тягловое понятие тоже важно оживить подробностями. И умели не только работать, но и отдыхать тоже, а отдыхая, «за ходы заходиться» – смеяться до упаду. Старики и ныне помнят, как, отгусевав, закончив загонную охоту на линного гуся в морской губе, любили устраивать смотрины в другом деле. Вот как об этом записано у А. Г. Чикачева:

«Сразу после завершения промысла устраивались соревнования («хвасня») на ветках на расстояние восемь-десять километров. Устанавливались обычно три приза («веса»), в каждом определенное количество гусей, к которым какой-нибудь состоятельный хозяин добавлял от себя осьмушку чая или пару листов табака. Победителя называли гребцом.

Гребцы в Русском Устье были двух видов.

«Пертужие» гребцы – на длинные расстояния – могли за день пройти против течения 70–80 километров. «Хлесткие» гребцы – на короткие расстояния. Рассказывали, что в старину были люди, которые на двух-трех километрах не отставали от чайки».

А ведь точно так развлекался в молодечестве и этими обозначениями пользовался русский человек в средневековье. То, что не могли сказать нам летописи и предания, оказалось в живых «досельных» обычаях. И кулика (старинный хоккей) была в ходу, и лапта, и «поклоны» (тряпочки, которыми известие передавалось цветом, длиной и узелками), и многое-многое другое, что почти повсюду забылось окончательно.

А приметы! Да куда ж при любой науке без примет, если они, проверенные – перепроверенные, не обманывали! Конь зевает – к ненастью. Собака зарывается в снег, ищи пристанища, – быть пурге. Гусь высоко летит – к теплой погоде, низко – к холодной. И еще тысячу лет будут жить здесь люди и тысячу лет не оставят приметы – были бы только кони, собаки да гуси. А их не столь дивно, как водилось прежде. У северянина, правда, и комар шел в приметы, который не поредел, и не похоже, что поредеет, но одного комара для предсказания все-таки маловато.

Так вот, надо полагать, и жил русскоустьинец сначала в полных для нас потемках, затем в редких выглядах, все ближе и неминуемей придвигаясь к ясным дням. Слух о революции и гражданской войне дотянулся до низовьев Индигирки не скоро, а когда дотянулся, мало что на первых порах изменил. Индигирщик не знал, что это такое, революция, с чем ее едят, и продолжал тянуть свою неизносную лямку жизни без всяких перемен еще несколько лет.

Новая эра для Русского Устья началась не в 1917-м, а в 1930-м, когда проводилась коллективизация.

И сюда, на край земли, добрались колхозы. Что делать? Вихорь налетел. Обобществили собак, сети, пасти, приняли «спущенный» план и в первый же год с треском его провалили. Куда-то надо было высылать кулаков, а куда? Дальше на Север жилья не только в России, но и во всем свете не принялось, а русскоустьинца хоть на Медвежьи острова отправь, он и там не растеряется. И все же куда-то отправляли, рассуждая правильно: важно вырвать из родной обстановки, а там хоть где, хоть у Черного моря, зачахнет. У Черного-то моря скорей зачахнет. Немало надиковали с этими колхозами. Старики, вспоминая о 30-х годах, и теперь, прикрывая от неловкости глаза, качают головами: за лишек зашли, да-а, наизъянили так, как за триста лет до того не случалось.

Году в 36-м, кажется, объявлена была русскоустьинскому колхозу «Пионер» директива срочно заняться оленеводством. Русские здесь никогда оленей не держали, но директива есть директива, ее надо выполнять. В соседнем юкагирском хозяйстве купили сорок оленей, нашли в тундре эвена по имени Кабахча и поставили его пастухом. Кабахча, как полагается, увел оленей в тундру.