На росстанях — страница 16 из 37

— Признаться, я никогда не интересовался этим вопросом. Здесь, на Полесье, где людей встречаешь мало, может быть, и подумаешь о каждом человеке, который пройдет перед твоими глазами. Но в городе, где не успеваешь более или менее основательно заметить лицо каждого встречного, я думаю, это просто невозможно. Может, где-нибудь в мозгу подобный процесс и происходит, но в нашем сознании он по-настоящему не отражается.

— Я в городах не была, — ответила Ядвися, слегка нахмурившись.

— Ах, Ядвиська! Что же это мы, и не поблагодарили пана учителя за книги?

— Простите, я и забыла. Очень благодарны вам, — проговорила Ядвися.

— А вы прочитали их?

— Давно прочитали, — ответили девушки.

— Я еще принесу, если книги понравились.

Служанка принесла самовар. Сели пить чай.

— Ну, а как все же вам понравились книги? — спросил Лобанович девушек за чаем.

— Очень интересные книги! — сказала Габрынька. — Мы их читали целыми вечерами.

— Действительно ли все это было в жизни, что там написано? — спросила Ядвися.

— Каждый самый правдивый рассказ, разумеется, не есть фотография, но в его основе лежит правда. И каждое обыкновенное явление жизни, если облечь его в красивую форму и осветить тем или иным мировоззрением, да к тому же еще показать внутренние, часто незаметные, скрытые пружины, движущие поступками человека, может стать темою очень интересного рассказа. Взять хотя бы для примера вас. Можно было бы, — если, разумеется, нашелся бы настоящий художник, — интересно написать, как в глухом Полесье воспитывались и росли две красуни сестры. Эти девушки хотят вырваться на широкий простор жизни, потому что их убивает и губит гнилой воздух полесских болот и грязь разных подонков "культуры". Вот вам основа рассказа, драмы или чего хотите… Для писателя здесь открываются широкие возможности.

— Хоть бы вы не смеялись над нами, пане Лобанович, — грустно ответила Ядвися.

Лобанович почувствовал, что он затронул какие-то больные струны в душе девушки.

— А вы взяли бы да и написали повесть о двух сестрах, — лукаво улыбнувшись, сказала Габрыня. — Написали бы о том, что у них был старый пес Негрусь, у которого всегда текла изо рта слюна…

Габрыня не могла продолжать из-за смеха. Этот смех заразил и Ядвисю и Лобановича: ведь Негрусь считал своей обязанностью полаять на него и вообще был смешным псом.

— А я вам чего-то не сказала, — говорила Ядвися на прощание учителю.

— Ну, скажите!

— Нет, скажу в другой раз.


XVIII


Этот вечер прошел очень быстро.

В ту минуту, когда Лобанович возвратился от пана подловчего, часы, пошумев и поскрипев, сколько им нужно было, пробили ровно полночь. Учитель зажег лампу, взял книгу, — он любил читать перед тем, как уснуть. Но с каждой строчки на него смотрела Ядвися, и потому он читал совершенно машинально, не вникая в прочитанное, просто переводил глаза со строчки на строчку, от слова к слову и думал о Ядвисе.

"Нет, из этого чтения ничего не выходит", — спохватился Лобанович.

Он закрыл глаза и несколько минут лежал неподвижно. Чувство радости наполняло его: в этот вечер он заметил, что панна Ядвися им очень интересуется. Взгляд ее темных глаз задерживался на нем часто и долго, то радостный, ясно-спокойный, то немного как бы опечаленный, глубоко западал ему в сердце. Все сказанное ею в этот вечер приобретало теперь особенное значение, делало образ девушки еще более привлекательным в глазах молодого учителя…

И вместе с тем его одолевали сомнения. Что, если Ядвися, эта нежная, еще не совсем расцветшая девушка, полюбит его со всей силой первой любви, доверит ему свое сердце, и молодость, и всю свою жизнь, что тогда? Мысль Лобановича начала работать в ином направлении. Неужели у него хватит отваги связать ее судьбу с судьбой скромного, малоприметного учителя? А что будет с ним? Не закроет ли он себе путь к желанной, заветной цели? Его манили неведомые просторы человеческой жизни, вольный, творческий труд. Хотелось расширить свой кругозор, приобрести знания, которых ему так недоставало. Впереди безграничная, хотя и туманная даль, поиски большого, настоящего дела, радость свершений. И вот на его пути уже встала одна преграда…

Но так ли это? Почему преграда? Разве его чувство к Ядвисе не украшает жизнь? Если ко всем жизненным явлениям подходить так, как подходит он, жизнь утратит свою красоту, свою прелесть. Если бы так рассуждала пчела, она, может быть, и не задержалась бы возле цветка. Не всегда следует ломать голову над вопросами: а что из этого выйдет? чем это кончится?

Эти мысли немного успокоили учителя, а Ядвися все стояла у него в глазах, словно смеясь над его рассуждениями.

От бабки-сторожихи Лобанович довольно подробно знал семейную жизнь подловчего.

— Добран душа эта паненка, — говорила бабка я вздыхала. — Вся в мать пошла. Не дал ей бог пожить еще немного, деток вырастить…

— Отчего же она так рано умерла? — спрашивал бабку учитель.

— Умерла, паничок… На все воля божья…

Понизив голос, словно боясь, что ее услышит кто-нибудь, бабка продолжала:

— Ой, паничок, тяжело ей жилось с паном! Бил ее пан! Да как еще бил! У покойницы пани были пышные волосы. Как распустит, бывало, черные косы, так они чуть не до земли свесятся… Ой, была женщина, пускай со святыми упокоит бог ее душеньку! Сама я однажды видела, как бил ее пан. Взял за косы, да еще на руку накрутил, и вел через двор в комнату. А что он там делал с нею, в комнате, того люди не видели.

— За что же он бил ее?

— Ой, паничок, характер у пана тяжелый! Ой, тяжелый характер! Если сдвинутся брови и усы обвиснут, ну, тогда добра не жди. Словно найдет на него что-то. А так человек он неплохой. И поговорить любит, и пошутит, и посмеется. Попросишь чего — никогда не откажет. И знаете, паничок, часто бедная пани в селянских хатах пряталась, когда разъярится пан. А дети притихнут, будто пташки в гнезде, когда над ними коршун летает… Не дал бог доли бедной женщине. Старшей паненке тогда только десятый годок пошел. А без матери, паничок, сами знаете, тяжело жить. Через год женился пан второй раз. Добрая пани, что и говорить, паничок, но для детей не родная мать.

Тяжелые условия семейной жизни болезненно отзывались на детях, особенно на мягкой натуре панны Ядвиси, но она девушка скрытная, характер имела замкнутый и не жаловалась на свою судьбу. Да и кому здесь было жаловаться? И печаль своего детства она глубоко затаила в сердце, чтобы о ней даже не догадывались люди, — при всей мягкости своей натуры панна Ядвися была гордая девушка. И, только оставаясь одна, давала волю своим невеселым мыслям. О чем же тогда думала она? Вероятно, были у нее те же мысли, какие бывают и у невольника за каменными стенами, которому так призывно улыбается воля. Разница только в том, что эта воля хорошо известна ему, тогда как жизнь за пределами угрюмых лесов и вечно молчаливых болот Полесья была для Ядвиси почти совсем неведомой и, стало быть, еще более привлекательной и красивой.

Но как бы там ни было, панна Ядвися иногда забегала на несколько минут к старой Марье, не для того, чтобы излить ей свою печаль, а просто чтобы поговорить с нею. Забегала она в те часы, когда Лобанович был на занятиях, и то украдкой, стараясь не встретиться с учителем. Бабка была женщина добрая, чуткая, отзывчивая на чужое горе и умела найти простые, живые слова, которые западали в душу, успокаивали, заживляли душевные раны. Эти встречи долгое время происходили втайне от учителя, и бабка, какая она ни была разговорчивая, никогда не рассказывала о них "паничу", хотя также была сильно предана ему.

Что же влекло панну Ядвисю к этой простой женщине? Старая полешучка, ласковая, сердечная, своим простым умом хорошо понимала, чего недостает молодой девушке, так рано утратившей родную мать. Чужое горе находило в ее сердце живой отзвук, — ведь и сама она изведала немало страданий на своем веку, рано оставшись вдовою с малыми детьми. И вообще надо отметить, что никто, как простая наша крестьянка, не умеет находить те добрые слова и выражения, которые своей чудодейственной, целебной силой успокаивают, облегчают боль другого сердца. Откуда же этот дар, что породило эти свойства души? Вероятно, собственное горе, тяжелая борьба за человеческие права, за свое человеческое достоинство и цельность наивной веры в справедливость расплаты на том свете за все страдания на земле.

Ядвися охотно заходила к бабке Марье еще и потому, "что ей интересно было послушать, как вел свою работу в школе учитель, как он иногда покрякивал на учеников, сердясь на их непонятливость либо на поднятый не в меру шум, чтобы потом удивить его рассказом о том, что делал он в школе и как вел себя с детьми. Тонкая стена между кухней и классом позволяла слышать все, что делалось в школе. Ядвися часто прерывала разговор со сторожихой и прислушивалась. Как только кончались занятия и школа оглашалась веселым шумом, Ядвися, сделав бабке знак молчать, как вспугнутая дикая птичка, бросалась в дверь и исчезала среди строений своего двора, откуда часто доносился ее молодой, звонкий голос. А бабка, глядя ей вслед, покачивала головой и смеялась долгим тихим смехом.

— Смешная, веселая паненка! — говорила бабка.

Рассказ сторожихи о семье пана подловчего произвел сильное впечатление на молодого учителя. Образ несчастной пани с черными пышными волосами живо рисовался его воображению, и пытливая мысль стремилась угадать все скрытые подробности этой человеческой драмы. И сама Ядвися, и трагическая история ее матери в представлении Лобановича были неотделимы от темной полесской глуши, которая, казалось, каким-то таинственным образом влияла на судьбы живущих здесь людей.

Оставаясь наедине с самим собой, Лобанович часто думал о Ядвисе, даже мысленно разговаривал с нею. И этот разговор был таким простым, искренним, потому что шел от сердца! Ядвися смотрела на него милым, немного хитроватым взглядом и смеялась. На душе у Лобановича становилось легко и покойно. Он чувствовал, как вливается ему в грудь какое-то приятное тепло и греет его сердце. Но при встрече с Ядвисей он никогда не высказывал того, что говорил ей без нее. Не то стыдливость еще чистого сердца, не то какая-то осторожность мешали ему высказать ей все, что было на душе.