явлюсь в ближайшие дни к семье.
Во время моего пребывания в институте мне позвонил в кабинет из вестибюля вахтер, сообщивший, что меня спрашивает какой-то военный, ждущий меня в вестибюле. Меня это уже не испугало — вот какой психологический сдвиг произошел в сознании за короткое время! Я просил вахтера проводить военного ко мне в кабинет. Он оказался полковником госбезопасности, который привез все материалы, изъятые у меня из кабинета при обыске в нем после моего ареста. Он застал меня за микроскопом, и, по-видимому, на него произвело впечатление столь быстрое, за несколько часов, перевоплощение заключенного в ученого, сидящего за своим рабочим столом. Я слышал, как он, информируя по телефону генерала о вручении мне изъятых материалов, говорил, что застал меня за работой в институте, не скрывая своего удивления и даже с оттенком восхищения. Я был рад, что, по вине С. И. Диденко, я случайно мог продемонстрировать высшим сотрудникам органов госбезопасности, что они имели дело с учеными, преданность науки которых не могли сломить даже наручники.
Но это не была демонстрация — я действительно не мог лишиться наслаждения — поисследовать в микроскопе несколько гистологических препаратов, изготовленных после моего ареста и очень меня интересовавших, и полковник застал меня за работой. Сесть снова за микроскоп — ведь это осуществленная мечта лефортовского узника!
Не у одного меня тюрьма и все произошедшее в ней не отбило жажду возвращения к своей обычной деятельности. М. С. Вовси в первый же день после освобождения нельзя было удержать, несмотря на естественную общую слабость, от чтения лекции слушателям Института усовершенствования врачей.
Мое общение с сотрудниками госбезопасности никак не могло прекратиться и остановиться на полковнике. Они не оставляли меня своими заботами и своим вниманием. Вскоре после моего возвращения домой из института был телефонный звонок из этой организации, осведомлявшийся о том, дома ли я, так как ко мне должен приехать сотрудник. Все же — как изменилась обстановка, если для того, чтобы узнать о том, дома ли я и смогу ли принять сотрудника, осведомлялись по телефону. Только два месяца тому назад о моем местонахождении информацию получали через тех же сотрудников, а для посещения ими меня совсем не требовалось моего согласия! В данном случае оно было дано без колебаний и опасений, хотя цель визита мне не была известна.
Сотрудником оказался приятный по внешности и любезный по обращению молодой лейтенант, который привез в мешке все документальные материалы, изъятые при обыске дома. Их было много, и я предложил лейтенанту освободить от них мешок прямо на пол в моем кабинете, чтобы мне легче было потом разобрать и рассортировать их по содержанию, что он и сделал. Образовался небольшой холмик. Захваченный текущими волнующими событиями, я, однако, не стал разбирать этот бумажный холмик, а распихал его по ящикам в книжном шкафу, письменном столе. Ко многим частям этого ликвидированного холмика я не прикасался в течение длительного времени, и много лет спустя, разбирая их, находил много интересных и забытых материалов. С лейтенантом у меня был короткий и взаимно приветливый разговор, в котором проявлялось его уважение молодого человека к пожилому профессору и ученому (эту репутацию, как мне было известно по ходу следствия, я имел в МГБ). В процессе беседы я, упоминая о моем следователе, сказал, что сейчас, вспоминая все, что я ему говорил, он должен жалеть, что не верил мне. На это лейтенант ответил неожиданной и полной какого-то смысла фразой, что если бы он верил мне, то не был бы сейчас в том положении, в каком он находится, и предложил мне встретиться с ним, если я этого хочу. Разумеется, никакого желания встретиться с ним у меня не было, и я ответил быстрым и решительным отказом.
Я не стал проявлять интереса к тому положению, в каком он находится, но из слов лейтенанта понял, что оно не из авантажных и что мы с ним поменялись если не местами, то эмоциями и настроениями. В общем, я был действительно тронут вниманием органов МВД непосредственно после освобождения.
Остаток первого дня был заполнен мелкими бытовыми деталями возврата в обычную жизнь, в том числе — и данью медицине. На звонок жены в поликлинику научных работников, из обслуживания которой я и моя семья были исключены с момента ареста, с просьбой прислать врача, в котором я, по ее оценке моего состояния, нуждаюсь, врач был прислан немедленно. Он нашел резкое повышение кровяного давления (высокую гипертонию) и признаки исхудания, хотя потеря четырнадцати килограммов, как выяснилось при взвешивании, оставила еще достаточный для жизни живой вес. Прописан был постельный режим (какое емкое слово, полное контрастов: "режим"!), который трудно было совместить с ликующим возбуждением и жаждой активности, и потому он так и остался погруженным в бездонную пучину невыполненных медицинских назначений.
Наступил вечер первого дня, и наша квартира была заполнена друзьями, пришедшими отпраздновать с нами это событие и разделить радость по поводу него. Я встретил их пушкинским письмом к другу, начало которого мне казалось вполне относящимся и к настоящему событию, и его герою: "Я ускользнул от эскулапа худой, обритый, но живой. Его мучительная лапа не тяготеет надо мной…" Многие из друзей, учитывая ситуацию, принесли с собой скромный гастрономический вклад в скромный по этому признаку стол, в котором нашли должную оценку и весьма пригодились тюремная колбаса, тюремный ржаной хлеб, луковицы, печенье; я вспомнил напутствие надзирателя: "Все бери, там все пригодится". Действительно, все пригодилось, но не "там", где он думал.
Пиршество, отнюдь не заполненное гастрономическими излишествами, почти сомкнулось с пасхальной заутреней. Это было воистину воскрешение из мертвых после символического распятия на кресте. Поразительная символика для мистико-философских размышлений! Итак, — было утро, был вечер, день первый на свободе! Слегка перефразированный итог библейского первого дня сотворения мира.
А затем последовали дни постепенной смены опьяняющего угара свободы отрезвляющим впечатлением внешней среды. "Дело врачей" в его уголовно-юридическом содержании закончилось. Но было бы формальной ошибкой закончить на этом настоящее повествование. "Дело" продолжалось в общественно-политическом сознании, и эхо его раздавалось еще длительное время и в общем, и в личном плане. Общий план — дело историка и социолога с научно-исследовательским анализом событий. Но это, по-видимому, еще дело будущего, как и разностороннее освещение его языком художественной литературы и публицистики. В сфере моих возможностей — только личный план, т. е. изложение личной информации и личных впечатлений.
Прежде всего на меня нахлынули информации о событиях, происходивших за пределами тюремных стен в период моего пребывания в них. Продолжалась погромная атака на евреев-врачей, даже находившихся на свободе. Особенно неистовствовал "Медицинский работник", страницы которого были заполнены разнузданной клеветой на того или иного врача еврейской национальности, ничем не ограничиваемой в смысле наличия хоть элементов правдоподобия.
Материальная нужда заставила мою жену продавать кой-какие вещи, и немедленно последовал донос в МГБ о продаже ею вещей, подлежащих конфискации после моего осуждения. Прибывшие по этому доносу сотрудники МГБ удостоверились, что она продавала только принадлежащие ей и оставленные в ее распоряжение вещи, но на всякий случай рекомендовали ей и это не делать, чтобы не дразнить гусей — доносчиков.
Я находился первое время на охранительном режиме (это — не тот режим, который меня охранял в Лефортовской тюрьме) больного гипертонией; гипертония поддерживалась не только тюремной индукцией, но и текущими стимулами внешней среды, наслаивающимися на нее. Спустя несколько дней после "эксгумации" мне позвонила по телефону технический секретарь партийной организации института и по поручению секретаря партийного бюро пригласила на закрытое партийное собрание, где должен был рассматриваться вопрос о моем восстановлении в партии. Я ответил, что был исключен из партии, а затем восстановлен, и что партийный билет мне возвращен при освобождении. Поэтому нет никакой необходимости в восстановлении меня в партии партийной организацией института. На это собеседница возразила, что партийная организация института своим решением тоже исключила меня из партии и должна по формальным соображениям отменить это решение и восстановить меня согласно Уставу. Я был (да и сейчас остаюсь) не очень искушенным товарищем в уставных ритуалах, но знал, что ни одно персональное дело, а тем более исключение из партии, не может рассматриваться заочно. Поэтому, ссылаясь на недомогание, я отказался прибыть на партийное собрание и сказал, что поскольку меня исключили в мое отсутствие, то и восстанавливать могут без меня. Однако здесь почему-то надо было соблюдать ритуальную чистоту, и меня настойчиво просили прибыть на это специальное собрание с единственным пунктом его повестки — восстановление меня в партии. Пришлось пойти навстречу, и я приехал. Я почувствовал себя во враждебном окружении, точно я что-то у этих людей украл, чего-то важного их лишил, чем-то жестоко обидел. Выражение лиц коммунистов (большей частью женского пола) было таким, точно они присутствуют на похоронах, а не на возврате к жизни невинно пострадавшего партийного товарища. Секретарь партийной организации с ужасом на лице сообщила мне (конфиденциально) о циркулирующих в институте моих высказываниях. Мне приписываются (не без основания) слова, что только смерть Сталина освободила меня и других из тюрьмы и возможной позорной казни. Она была потрясена такими мыслями и опасностью их высказывания. Так силен был сталинский дух в атмосфере, которой много лет дышали эти товарищи, и освободить от которого свой, насквозь пропитанный им организм они безболезненно не могли. Секретарь партийной организации доложила, что имеется только один вопрос — восстановление меня в партии ввиду моей полной реабилитации и восстановления на работ