сех концов мира. Все бездомники, все проходимцы, все потерявшие почву и желающие жить без труда и по возможности весело, стекались в Польшу, вступали, тем или другим способом, в сонм ее безземельной шляхты, усваивали ее характер, язык, обычаи и становились детьми Польши, но не укрепляющими и питающими их мать, а своим тунеядством и производством смут явно губящими ее и разоряющими. Тунеядство, проходимство, недеятельность переходили от отца к сыну, от сына к внуку через целые поколения, особенно в родовых обломках некогда славных и деятельных имен, которые почему-либо лишились своей точки опоры. Презирая труд, как нечто унижающее, и открещиваясь от всех видов производства, как элементов того же труда, они с одинаковым презрением смотрели на промышленность и торговлю. Их идеал был жизнь пана-магната, окруженная такими, как они, прихвостнями, обманывающими его жидами, с охотою на лосей, кабанов, лисиц, зайцев, мелким развратом и полным разгулом самого разнузданного самодурства.
Потому-то князь Радзивилл, пане-коханко, и был так любим польскою шляхтою. Его жизнь и положение совершенно совпадали с их идеалом. Они все хотели бы жить так, без думы о завтрашнем дне, без малейшего труда, даже без мысли, а только с выполнением требований своего самодурства и звонким "не позволям!" на сеймах. Все они хотели хоть на время, хоть на минуту испытать подобие такой жизни и, разумеется, не задумывались воспользоваться всяким случаем, чтобы ее достигнуть.
Такого рода понятия, желания, мечты вели шляхту к взаимному сближению, именно желание полного отсутствия труда. Они создавали в ней как бы стадное свойство, которое заставляло их отказываться от всего, чего не делают другие. А другие, кроме грабежа и войны, ничего знать не хотели и лучше готовы были вынести всякое унижение от державшего их магната, чем взять какой бы то ни было положительный труд. Ясно, что они и могли жить только войною и грабежом. Но как развивающаяся цивилизация все более и более ограничивала таковой род занятий, то из шляхты и всякого накопившегося в ней сброда поневоле составился контингент всякого рода шулеров, мазуриков, червонных валетов и разного рода проходимцев, своим стадным свойством поддерживавших друг друга и взаимно друг другу сочувствовавших.
Время кануна девятнадцатого века было временем перехода понятий. От рыцарского феодального грабежа на большой дороге, понятия, в течение всего восемнадцатого века, переходили к деликатному грабежу на карточном столе, к усвоению всякого вида подлогов и к шарлатанству во всем развитии научного прогресса. Тот и другой вид понятий имел еще своих представителей, тот и другой вид притягивал к себе проходимцев со всех стран. Люди никак не хотели понять, что не довольно желать труда, что нужно еще его искать, думать о нем; а думать-то они, втянувшиеся в крепостную рутину, и не хотели.
Таким образом, среди польской шляхты последних годов польской самостоятельности можно было найти и разорившегося француза, и разгулявшегося немца, и прожектера-итальянца, и искателя фортуны — испанца, и даже, потерявшего свою почву, русского. В Польше того времени они находили полный простор для своего ничегонеделанья, а более им ничего было не нужно. Этот простор исходил из условий социального быта Польши и взаимной поддержки, которую проходимство, естественно, само для себя создавало.
Смоленская область, бывшая некогда княжеством, будучи оторвана более чем на сто лет от России и слитая с Польшей, все время всеми сторонами своей жизни тянула постоянно к своей прежней родине. Она хотела быть русскою. Был, однако ж, один из ее элементов, который начинал усваивать, по крайней мере в рассуждении себя, выгоды польских порядков и начал принимать тенденцию ополячивания.
Если серьезные дворянские фамилии и не столь скоро такому ополячиванию поддавались, как, может быть, желали того поляки, — язык и вера были тому существенными препятствиями, — но все же поддавались, особенно вследствие перекрестных браков.
Зато дворянскому проходимству Смоленской губернии был полный простор обращаться в польскую шляхту, без малейшего затруднения. Взял у поветового маршалка свидетельство о своем шляхетском происхождении, надел чамарку, прицепил к поясу саблю, заткнул пистолеты — и был таков! Поступай себе в свиту Сендомирского или Торыйского или живи вольным промыслом, — твое дело. Разбогатеешь — заводи свою маетность, свою свиту, никто не препятствует; станешь из шляхтича ясновельможным паном — твое дело, умей только разбогатеть.
Можно себе представить, много ли, при таких условиях, оставалось в безземельной и шатающейся шляхте убеждений; много ли оставалось честности воззрений, создания обязанностей, как человека и как гражданина?
А когда нет честности, ни сознания обязанностей, ни убеждений, то, естественно, остается только одно проходимство, проходимство во всем, на все и на вся, проходимство от корня ногтей до кончика волос.
Один из героев такого проходимства Семен Никодимыч Шепелев стоял в настоящую минуту перед Голицыным.
Но каким образом он, Шепелев, принадлежащий к одной из известных и состоятельных фамилий Смоленской губернии, потерял под собою почву в такой степени, что попал в низший сорт польской шляхты, в подонки польского общества, так что был вынужден держать стремя у князя Радзивилла, пане-коханко, служить потом Браницкому и под его знаменами участвовать в конфедерационных смутах, даже сражаться с русскими войсками и, наконец, начать упражняться в разного рода мазурничестве на Волыни, в Варшаве и Киеве?
Очень просто. Отец его был небогат, хотя и приходился в близком родстве с Шепелевыми-богачами. У отца его было двенадцать сыновей и две дочери. А разделенное на четырнадцать частей имение, хотя бы значительное, не может уже в частях своих представлять достаточного обеспечения тем, которые привыкли жить целым. Несмотря, однако ж, на незначительность доставшегося наследства, он все бы мог у себя дома, при аккуратности и экономии, жить своим трудовым хозяйством, впоследствии, может быть, он при старании, достиг бы и лучшего положения, во всяком случае более покойного и почетного, чем то, в каком находился теперь. Но стремление к проходимству бывает у иных людей как бы свойством прирожденным. А тут вышел еще особый случай.
Будучи высокого роста, стройным мужчиною, смолоду он был очень красив, ловок и нравился женщинам. Одним словом, был молодец во всех статьях. Его двоюродная или троюродная тетушка Мавра Егоровна Шувалова, урожденная Шепелева, обратила на него внимание, как на человека, могущего и очень могущего нравиться. Вот в один из дней, когда она была особенно рассержена на племянника своего мужа, графа Ивана Ивановича, которого признавала неблагодарным ни себе, ни своему мужу, так как они, можно сказать, его в случай вытянули, а он не только не поддерживает финансовых проектов своего дяди, "но даже Шаховского против него выводит" — ей пришло в голову, что нехудо бы иметь под рукою человека, который мог бы служить постоянною угрозою неблагодарному племяннику. Она говорила:
— Случай, на который мы племянника вывели, обязывал его от нас не отдаляться, нам помогать; а он, видите, самостоятельность выдумал! Шаховского слушает! С Петром Ивановичем даже не советуется, не то чтобы ему помочь в чем! А без Петруши что бы он был?.. Позабыл, видно, Бекетова!..[1]
Вот, в расчете сломить такую самостоятельность, она решилась написать к своему троюродному племяннику Семену Никодимычу, чтобы тот как можно скорее приехал в Петербург, что она определит его в лейб-компанию, и дальнейшая судьба его будет зависеть от его счастия и ловкости.
Получив такого рода послание от своей вельможной тетушки-графини, известной любимицы и наперсницы царствовавшей тогда императрицы Елизаветы, Семен Никодимович обрадовался несказанно. Он прямо возмечтал уже видеть себя генерал-адъютантом, обер-камергером и еще Бог знает чем; проходимство, видимо, было в крови. Сейчас же по этому письму он продал свою часть наследства, живо собрался и приехал в Петербург. Там его тетушка встретила приветливо, действительно определила в лейб-компанию, что без большой протекции было почти немыслимо, и скоро, пользуясь его красивою наружностью, высоким ростом и молодечеством, выхлопотала ему производство в вахмистры, что равнялось уже майору армии и давало ему право стоять на часах у внутренних комнат самой государыни. Но, говорят, бодливой корове Бог рог не дает. Мавра Егоровна в тот же год умерла. Граф Петр Иванович Шувалов не очень грустил о потере своей супруги; не прошло полугода, он женился на молоденькой княжне Одоевской и помирился с племянником, графом Иваном Ивановичем, бывшим, как говорили тогда, в случае. Ясно, ему было не до Шепелевых. На Семена же Никодимовича он рассердился очень за то, что тот высказал откровенно свое мнение, что жениться шестидесятилетнему старику на молоденькой шестнадцатилетней девушке дело неподходящее.
Таким образом, за смертью Мавры Егоровны Семен Никодимович и остался как бы на бобах. Но он не унывал. Он думал:
"Ведь достанется же мне стоять на часах; государыня увидит, и… и… чего не бывает на свете!"
И точно, ему скоро досталось стоять на часах и государыня обратила на него внимание. И могла ли она, проходя мимо, не заметить высокого, стройного, молодцеватого Семена Никодимовича, отдававшего ей честь, после приземистого, растолстевшего и евнухообразного Ивана Ивановича. Она невольно спросила фамилию и откуда.
— Шепелев, Ваше императорское величество, из дворян Смоленской губернии.
— Шепелев? А покойная Мавра Егоровна была не родня тебе?
— Двоюродная тетка, Ваше величество.
— Молодец, спасибо за службу! — сказала государыня и вошла к себе в спальню, так что Шепелев едва успел проговорить свое "рад стараться, Ваше величество".
Но в спальне Елизавета несколько раз проговорила: "Какой молодец, какой молодец!"
Известно, что в спальне императрицы Елизаветы всегда ночевали несколько дур и сказочниц, а в ногах самой постели, на полу, спал ее старый камердинер Василий Чулков, впоследствии носивший звание камергера и бывший тайным советником.