— Что вы, помилуйте!..
Поторговались и сошлись на пятистах. Пятьдесят рублей Лахарев дал задатку.
— Что же, сказать ему или уж до завтра? — спросил он.
— Отчего же, шельма рад будет что от меня уходит… Яшка!
— Сейчас, сударь! — и Квириленко явился,
— Слушай, любезный, — начал Лихарев, — я тебя у барина покупаю, так у меня гляди, ухо востро держать!
Квириленко сделал суровую физиономию.
— Рады стараться, сударь! Нам все едино, кому ни служить. Будем стараться угодить вашей милости, что же касается своей части, то в этом не извольте беспокоиться, за себя постоим!
— То-то, смотри! А то ведь у меня чуть что — такую баню задам, что до новых веников не забудешь!
Лихарев держался методов застращивания, хотя был человек вовсе не злой.
— Ведь нашему брату и нигде спуску не дают. Коли кормят, так и работать велят. Вот впроголодь, так работа поневоле из рук валится.
— Ну, у меня сыт будешь!
— Будем Богу молиться за вашу милость.
— Еще ведь холост?
— Холост, сударь!
— Захочешь жениться, дам девку хорошую, но барыниных горничных — ни-ни! И подумать не смей.
— А на что мне они, сударь, по мне их хотя бы и вовсе не было.
— Ну ладно, ладно! Вот тебе на первый раз выпить за здоровье твоей будущей барыни, Татьяны Марковны.
И Лихарев дал Квириленко полтинник. Квириленко вошел в свою роль и весьма находчиво отвечал:
— Благодарим за милость, постараемся заслужить вашей чести, позвольте вашу ручку поцеловать!
Лихарев подал ему руку. И Квириленко ловко, по-школьнически чмокнул ноготь своего собственного большого пальца, поднося руку Лихарева к своим губам.
На другой день была совершена купчая. Шепелев получил деньги, причем дал синенькую на водку своему старому слуге, который, прощаясь, поклонился ему в ноги. Потом он поклонился в ноги и своему новому барину, старый барин тут же, при всех его передал.
— Не оставьте вашею милостью, сударь, — сказал Квириленко. — Будем служить по силам!
— Ну, ну! — отвечал тот. — Старайся, братец, и все будет хорошо.
Лихарев взял его с собой и по дороге расспрашивал разную разность. Квириленко жаловался на бывшего барина, хвастался садовыми подвигами и, разумеется, врал без милосердия, но не проврался ни разу. Приехав домой, Лихарев повел свою новую покупку к жене, Татьяне Марковне. Новый садовник ей тоже понравился, и она, допустив его к своей ручке, велела накормить с барского стола.
Квириленко не задумался сделать честь стряпне вологодской стряпухи и, вспоминая сухоядение последних дней, наелся так, что завидно смотреть было, а ввечеру его и след простыл, будто и не бывало.
Екатерина действительно не узнала Потемкина, когда тот к ней вошел, хотя и помнила случай, бывший с нею при вступлении на престол, и помнила его фамилию как одного из ретивейших ее партизан. Но вместо сухопарого, тощего, бледного и кривого юнкера, еще не окрепшего и не сформировавшегося, к ней вошел молодой, свежий, с румянцем во всю щеку и небольшим загаром в лице, но уже плотный и осанистый генерал, смотрящий на нее твердо и спокойно обоими глазами. Он подошел к ней почтительно, скромно, но с достоинством, не сделав даже общепринятого поклона. Это сделал Потемкин умышленно, представляя из себя вид как бы фронтового ординарца, которому, разумеется, поклоны не полагаются. Спокойно, ровно, как рапорт во фронте, высказал он, что привез ратификованный султаном мирный трактат и выражение чувств глубокой признательности побежденных ею народов за дарованный им мир.
Проговорив эти слова, Потемкин на мгновение остановился, устремив на Екатерину свой пристальный, глубокий взгляд. Через несколько мгновений он продолжал, но как-то мягче, нежнее, выразительнее. Потемкин обладал необыкновенною способностью до чрезвычайности разнообразить модуляцию своего голоса и давать этим своей речи особую гибкость и выразительность.
Он стал говорить от себя, фельдмаршала и всей армии об общей радости, что могут принести своей государыне поздравление с победами и миром, и выражении общей готовности всего войска не жалеть себя — пролить последнюю каплю крови для пользы службы ее величеству. Он говорил об общем восторге армии при получении слов ее милостивого одобрения; об общем счастии, что через него они могут ратификованный славный трактат мира вместе с другими трофеями войны повергнуть к священным стопам своей милостивой и обожаемой ими государыни.
При последних словах он раскрыл явившийся вдруг у него в руках ковчежец, которого до того Екатерина не заметила, вынул из него подлинный трактат с привешенными к нему золотыми печатями султана и, припав на одно колено, коснулся трактатом ног государыни, потом подал его Екатерине.
Государыня была чрезвычайно обрадована, растрогана и поражена. Ее будто несколько смущал пристальный, глубокий, почти неподвижный взгляд Потемкина, но, увлекаемая мелодичностью его речи и радостными известиями, которые он привез, она не обратила на то внимания. Она сама не знала почему, но чувствовала, что ее охватил прилив радости, будто она о привезенном трактате ничего не слыхала. И удивительно ли? Трактат этот представлял полное удовлетворение ее желаний, полное торжество ее самолюбия; благодаря этому трактату, она становилась на пьедестал европейского величия. Ей даже казалось, что будто эта радость ее есть отклик на мелодическую речь Потемкина, отклик, вызванный его полунеподвижным взглядом, глубину которого она в ту минуту чувствовала.
— Приветствую вас, генерал, — весело сказала Екатерина, обдавая его мягкостью своего взора и ясностью своей светлой улыбки. — Очень рада вас видеть! Вы добрый вестник, а доброму вестнику всегда сердечный привет!
И она подала ему руку. Потемкин поцеловал ее почтительно, но не так, как целовали руку императрицы ежедневно все, кому только она ее подавала. В его поцелуе будто чувствовалась особая преданность, какая-то нежность, какая-то не то мольба, не то желание, которое как бы исходило из самого поцелуя; казалось даже, будто он удержал ее царскую ручку в своих руках несколько больше, чем это требуется придворным этикетом.
— Садитесь, генерал! Вы наш дорогой гость! Надеюсь, вы оставили фельдмаршала здоровым? — спросила Екатерина.
Потемкин встал с колен, опустил ее руку, еще раз пристально вглядываясь в ее лицо, и только потом отдал ей общепринятый поклон, касаясь рукой пола, и сел по ее вторичному приглашению.
Он стал докладывать ей о состоянии армии, о чувствах, одушевляющих войска — чувствах беспредельной к ней преданности.
После разговоров перешел к Турции, к лицам, окружающим султана, и к царствующим кругом него интригам.
Екатерина слушала его с удовольствием.
Ей чрезвычайно нравились его спокойный, самоуверенный тон, ясность изложения и сдержанность. Он излагал свой взгляд на положение дел, и Екатерина не могла не отдать справедливости меткости его замечаний. Подчас ей хотелось даже спросить, не был ли он или даже не жил ли когда в Константинополе и не знает ли лично этих людей, которых так характерно описывает. "И как занимательно говорит он, — думала Екатерина, — а взгляд, что за взгляд!"
И точно, взгляд Потемкина был особенный, почти необыкновенный. Нужно сказать, что, желая сделать возможно менее заметным свой вставной глаз, Потемкин приучил себя чрезвычайно редко мигать, почему во взгляде его являлась неподвижность, почти автоматическая, и эта неподвижность, как бы желавшая проникнуть насквозь говорящего с ним, представлялась совершенно необыкновенным явлением.
Екатерину невольно смущал этот неподвижный взгляд глубоко, пристально устремленных на нее глаз. На нее никто никогда не смел смотреть так. Внимание ее останавливало также это редкое, весьма редкое миганье, как бы подмигивание одного глаза. "Решительно не знаю никого, кто бы мог смотреть, как он! — думала государыня, всматриваясь в его свежее, молодое лицо. — В нем есть что-то особое, — продолжала она мысленно, — есть что-то властное, барское, что-то такое, чего не было ни в Орлове, ни в Васильчикове, несмотря на их выдающуюся красоту. Это что-то меня трогает, задевает… А как он умен!"
Вслед за этим замечанием, пробежавшим в ее мысли, ей пришлось смеяться от всей души.
Потемкин от общего очерка социальной жизни турок перешел к анекдотической стороне их внутреннего быта, рассказывал одну историю смешнее другой и заключил описанием свадьбы старого сераскира Халиль-паши, который, разбогатев страшно во время войны, захотел побаловать себя под старость молоденькой и хорошенькой женкой. Узнал он, что у одного его товарища по дивану, недавно сделанного скутарийским пашой, бедняка Мустафы-паши, есть редкой красоты внучка Фатима, он с ним и сговорился, заплатив за невесту порядочные деньги. Мустафа, будучи только что назначен на высокий пост и не имея никаких средств, хотел по турецкому обычаю прежде всего нажиться как можно скорее, поэтому деньги взял, но пользуясь тем, что невесту везут в мечеть и к жениху в дом крепко укутанною покрывалами, а также и тем, что присланное французским послом на свадьбу в подарок сераскиру шампанское, выпитое им вопреки закону Магомета, непременно должно было отуманить голову сераскира, и рассчитывая, что внучка-красавица может ему пригодиться хотя бы даже для самого султана, которого, пожалуй, потребуется умилостивить новому скутарийскому паше, тогда как сераскир, что ему теперь сераскир? Он — и сам теперь член дивана высокой Порты — отправил Халиль-паше невесту, и тоже Фатиму, только не внучку, а свою некогда бывшую супругу, ее бабушку.
— Он справедливо рассудил, — говорил Потемкин, — что деньги с Халиль-паши уже получены, а он сам получил высокое положение, так что ему теперь Халиль-паша? Сам от стыда молчать будет!
Рассказывая эту историю, Потемкин с чрезвычайным комизмом очертил Халиль-пашу, затем бедного, недавно назначенного скутарийским пашой Мустафу, желание последнего скорей нажиться, приехавшую вместо своей внучки невесту, Фатиму-бабушку, всех лиц, содействовавших обману, и весь этот турецкий быт даже с присланным шампанским, которое Халиль-паша пил и которым поил своих гостей украдкой, по секрету, — и очертил все это в таком виде, что Екатерина смеялась от всей души, хотя Потемкин, рассказывая, едва улыбнулся.