И Чесменский написал Гагарину в ответ:
"Милостивый государь мой! Не будучи никогда ничем вами оскорблен, я крайне изумился получением вашего извинения, да еще по высочайшему повелению. Потому полагаю, что ваш вызов меня не только сохраняет свою силу, но удваивается еще вызовом с моей стороны, который вы, как благородный человек, я надеюсь, не позволите себе отвергнуть, ибо полагаю, что вы как вызовом вашим, так и последующим извинением пожелали надо мной смеяться и задели тем мою офицерскую честь. Надеясь затем встретиться с вами с оружием в руках, приношу вам те чувства своего уважения, с которыми всякий человек должен относиться к своему благородному противнику.
А. Чесменский"
Письмо это, несмотря на все убеждения Бурцова, Кандалинцева и других офицеров полка, было отправлено по адресу.
Гагарин, получив его, тоже обратился за советом к офицерам, которые общим хором заключили, что письмо это составляет действительную casus belli дуэли, и Гагарин решил, что какие бы последствия от его непослушания ни произошли, но отказаться от дуэли он не может, а как государыня, принимая во внимание молодость Чесменского, желает охранить его жизнь, то Гагарин, пользуясь своим искусством фехтования, дает себе слово, что он никоим образом не будет на него нападать, а ограничит свои действия исключительно отражением его ударов.
— В таком виде дела, — говорил Гагарин, — желание государыни будет выполнено, между тем я буду избавлен от унижения сносить упреки мальчика, что, вызвав его, я отказываюсь от дуэли ради каких-то двусмысленных причин.
Только что решение Гагарина, что дуэль должна состояться, было сообщено Чесменскому, как денщик ввел к нему даму весьма странного вида.
Даме было уже далеко за сорок, но все же было видно, что некогда она была очень хороша. До сих пор еще ее небольшие каренькие глазки сверкали искрой, а нежный цвет лица как бы скрывал начавшие уже обозначаться морщины. Одета она была в глухое, по самую шею, черное суконное платье, с длинным шлейфом и без талии, перехваченное только черным же шелковым кушаком с мистически вышитыми по нему серебром буквами RF и с серебряной кованой пряжкой, изображавшей Адамову голову с крестообразно положенными ниже нее костями. Рукава ее платья от самых плеч были разрезные, широкие, оставляющие руки совершенно обнаженными, и доходили чуть не до полу. На левой руке виднелся браслет, представлявший переплетенные между собою символы Веры, Надежды и Любви в виде пылающего факела, креста и якоря; а на шее, на золотой цепочке, висел серебряный ключ. Голова дамы была покрыта черным флером с вышитыми по нему серебряными пчелами.
Чесменский с изумлением остановил взгляд свой на вошедшей даме.
— Вы Чесменский? — спросила она по-русски, хотя в ее выговоре был заметен несколько иностранный оттенок.
— Да, я Чесменский, сударыня. Чем могу служить вам?
Дама коснулась рукой своего висевшего на шее ключа и сделала какой-то мистический знак, которого Чесменский, разумеется, не понял. Потом, согнув локоть, она подняла правую руку свою выше плеча, как бы готовясь к благословению, и, согнув особым образом пальцы, начала говорить тихо:
— Я принесла вам благословение вашей матери!
— Матери? — удивленно спросил Чесменский. — А вы знали мою мать?
— Знала ли я ее! Я жила с нею, служила ей, страдала вместе и закрыла глаза ее перед смертию, приняв для вас ее благословение и ее завет любви и мести… С нею, кажется, умерла и я, по крайней мере, умерла душа моя, а я осталась — осталась для того, чтобы передать вам частицу души ее, ее волю и ее заклятие; чтобы сказать вам все, о чем, бедная и измученная, молилась она в последние минуты своей борьбы с жизнию…
— Позвольте же мне прежде всего спросить вас, сударыня, кто была моя мать?
— О да, я расскажу вам, и если у вас не разорвется сердце, не закипит мщением душа ваша, то… то… вы камень, а не человек… Слушайте, слушайте, я начну вам грустную историю вашего рождения…
Дама опустилась в кресло, держа правую руку свою поднятою с прежним знаком мистицизма, а левою трогая висевший на шее серебряный ключ, как бы талисман своего слова.
— В стране, где цветут лимоны, где аромат померанцев обдает каждого благоуханием страсти, появилась чудной красоты княжна, как светлая звезда Востока, как отрадное видение жизни, — говорила пришедшая, устремляя на Чесменского свои влажные и полные задушевной мысли глаза.
Чесменский молчал. Она продолжала:
— Княжне принадлежали богатства неисчислимые. Она должна была занимать престол обширнейшей империи. Но у нее были враги. Враги захватили ее бессчетные богатства, отняли у нее ее престол. Они лишили ее всего: отца, матери, рода, богатства, почестей, отечества — княжна все простила им. Не могли они отнять у нее только ее дивной красоты и ее славного имени; еще не могли отнять у нее ее подруги-прислужницы, которая готова была положить за нее душу свою. Этою прислужницей была я. Но и без царства она была царица, без богатства владела всем. Красота ее заставляла склоняться перед нею ниц князей и графов, складывать к ногам ее все богатства владык земных и заставляла их прославлять великое имя ее. Тогда враги решили отнять у нее красоту ее. Снарядили они целый флот, морскую силу великую, дали флот тот в команду дьяволу в человеческом образе и поплыли в ту благословенную страну, где не было ни убийств, ни казней, где люди признавали себя братьями, детьми одного отца — Бога Истинного, Вездесущего, всесильный и непогрешимый наместник Коего управлял всем силою своей святости.
Прибыл флот в мирную страну, прибыл с ним и начальник его, дьявол-искуситель в образе человеческом, увидал княжну и воспылал к ней страстию.
"Смотри, — говорит, — мою мощь, силу великую. С ней, — говорит, — я отдам тебе царство твое, увидишь родных и братьев твоих, водворишь мир и любовь в земле твоей. Я все тебе дам, отдай мне красоту твою".
Только Господь Бог не внял искушению дьявола: княжна послушала его и отдала ему красоту свою девичью. Он взял ее, велел дуть морским ветрам и понес ее по морю, яко посуху, в ее царство, а там отдал врагам ее на истязание и муку. Среди этих-то мук и истязаний, среди всех ужасов ада и заключения, родился ты, как залог плотской любви дьявола.
"Вот мститель мой, — сказала мне тогда твоя мать. — Живи, Мешеде, — меня живую так звали. — Живи, чтобы сказать ему о моих страданиях. Да проклянет он отца своего, да мстит ему, как врагу и губителю его матери. Пусть мстит всею силою своей невинности, всею искренностью своей правды. Злобе его — а он сама злоба — да сопоставит он доброту свою; лжи его — а он сама ложь — да противопоставит искренность свою; непомерной его гордости, жадности, лукавству — да противопоставит он свои любовь и незлобие. И да сокрушит главу его и тем спасет меня из ногтей дьявольских, из геенны огненной, где до того страдать буду я за то, что слушала козни врага рода человеческого, поддалась соблазну его и отдала ему красоту свою девичью, чистоту ангельскую…"
И вот сказала она это и умерла на руках моих, — говорила Мешеде, — а с ней умерла и душа моя, тело же мое, видишь, живет и будет жить, пока не узнает, что ты отмстил врагу ее, отцу своему, чтобы с этой вестью явиться к ней и спасти ее от страданий и мук того света — тех мук и страданий, которыми и здесь терзалась она врагом добра и света и среди коих умерла, попавшись в когти дьявола…
Чесменский слушал Мешеде как отуманенный, пока она не передала ему письмо его матери — письмо, которое восемнадцать лет берегла она, чтобы выполнить клятву, данную ей умирающей.
Тогда Чесменский прочитал грустную историю жизни, любви и заключения Али—Эметэ, — историю жизни и страданий своей несчастной матери.
— А! Вот в чем дело! — сказал себе он. — Соблазн для обмана, обольщение ради видов честолюбия и корысти! О да, это стоит проклятия, стоит мести…
— Ты говоришь стоит! — сказала она, вставая с кресел. — Нет, слишком мало для изверга! Он вверг бедную княжну, нашего ангела, твою мать во все ужасы ада! Он по капле точил ее кровь, вытягивал жилы. Нарочно придумывал муки, чтобы терзать ее. Только его дьявольская злоба могла выдумать мучить ее сотней глаз солдат; только подземной силой ада он мог поднимать воду, чтобы ей казалось, что каждую минуту она тонет. Что меня нарочно при ней секли и мучили, чтобы удвоить ее страдания. Да и ты, ты сам на себе бы испытал злобу его, если бы тебя от него не скрыли, не унесли, только что ты родился. Он искал тебя, жаждал смести тебя с лица земли как живой укор своей совести. Тебя спасло благословение твоей матери и ее молитва. И месть страшная, роковая должна быть твоей обязанностью, твоим призванием. Для такой мести ты избранное орудие Божие…
Она говорила это, а глаза ее горели; пена била у рта; зубы начали стучать один о другой; судороги передергивали лицо, и в страшных корчах, с диким воплем она упала в кресло…
Ее уложили в постель, но не прошло четверти часа, она встала, подошла к Чесменскому, благословила его и исчезла, не сказав ни слова, будто пифия прошлого, будто тень с того света…
Между тем пришло время ехать на место дуэли. Приехали Бурцов и Кандалинцев. Чесменский оделся и, проговорив в виде шутки, что нужно позавтракать, ибо неизвестно, будет ли он обедать, пригласил гостей слегка закусить. По счастью, он получил перед тем сколько-то денег.
Позавтракали легко, так чтобы заморить аппетит. Кандалинцев не допустил даже выпить рюмки вина Чесменскому, "чтобы не дрожала рука", — проговорил он. Больше молчали, были серьезны. Чесменский думал о своей матери и говорил себе: "Пожалуй, всякая даже идея о мести будет сегодня же прекращена моей дуэлью. Но кто же это мог знать? Зато на том свете мы увидимся!" Бурцов и Кандалинцев понимали, что, ставши со шпагой в руке против Гагарина, Чесменский будет предоставлен вполне его великодушию. Правда, говорят, он не хочет нападать, но в горячке дела самому нельзя отвечать за себя. Притом дуэли были уже запрещены; секунданты подлежали наказанию; вообще — не веселое дело. "Но что же делать? Нельзя же отказать товарищу: дело чести", — думали они, не давая себе труда предложить себе другой вопрос, да где же и в чем тут честь?