А революция все шла и шла, распространяясь быстро, пока не дошла наконец до своего апогея в начавшемся процессе против короля — процессе, в котором справедливость, законность, самый даже порядок судебных прений могли назваться бессовестнейшею насмешкою над самою идеею суда.
Глава 6. Траур
— У нас сегодня концерт? — сказал Буа д'Эни Растиньяку, входя в его роскошный кабинет в тюрьме. — Герцогиня дала мне слово петь сегодня из "Армиды".
— Да! А мне дал слово Мирвуца сыграть на виолончели свои неподражаемые этюды из подражания природе.
— Обещал быть и Годен, правда?
— Обещал! Я уплатил уже десять франков за его вход и приготовил ему табакерку в подарок. Я купил эту табакерку после Ланкло: изумруды с рубинами и эмалированная основа! Прелесть просто! Если он придет, концерт будет действительно на славу!
К ним вышел Легувэ, бледный с посинелыми губами и как бы в лихорадке.
— Они его убили!
— Как убили? — вскрикнули оба.
— Так, на эшафоте отрубили голову. Утром ты слышал вдруг какой-то гам раздался. Это били барабаны. Это была казнь.
— Да правда ли?
— Правда, мне сейчас сказал смотритель со зверской радостью. Дескать, не стало вашего предводителя Капета! Говорят, он умер героем!
— Слава Богу, мир праху его!
— Да здравствует король!
— Да здравствует Людовик XVII! Да будет славно его царствование! Где-то он теперь?
— Говорят, отдали учиться сапожному или столярному мастерству!
— Сами сапожники, так хотят, чтобы весь мир обратился в сапожников.
— Теперь придется отложить все увеселения в сторону, надо дать знать; так как по королю полагается носить годовой траур, а в тюрьме неделя идет за год, нужно сообщить, что в течение всей этой недели будет пост и молитва: вот и выполним торжественный реквием, это можно!
— И не худо выпить шампанского за здоровье молодого короля! Вели, граф, дать шампанского! — сказал Легувэ.
Растиньяк позвонил. Явился его старый камердинер, севший также охотно в тюрьму, чтобы служить своему барину, как Клери сел, чтобы служить королю. Впрочем, камердинеру дозволялось выходить, с уплатою, разумеется, пошлины.
— Ты слышал?
— Слышал, — отвечал старик, отирая катившиеся из глаз слезы. — Что-то будет, что-то будет?
— Божеское наказание будет, вот что! Принеси, однако, нам шампанского! Нужно выпить за геройскую кончину прежнего и за здоровье и победу нового короля.
— И за принца-регента: граф Прованский, ведь он должен быть регентом!
— Да, но он в Италии!
— Не здесь же ему быть! Если он был здесь, и его бы убили!
— Я думаю не пощадят и Элагитэ!
— Само собою не пощадят! Да этого и не жаль! Представьте себе, господа, при подаче голосов в конвенте, он тоже подал свой голос за смерть короля! Подлец!
Шампанское явилось, и беззаботные аристократы весело его раскупорили и, распивая, не думали, что через день или два, пожалуй, и им тоже придется сложить свои головы.
— По крайней мере, не палач рубить будет, — сказал Растиньяк. — Вы слышали, выдумали такую машину, что и не услышишь, как останешься без головы, говорят, на днях поставят!
— Хорошо, если бы эта машина перерубила все головы королевских убийц, — прибавил Легувэ.
— Надо полагать, что дело к тому придет: рано ли, поздно ли между собою перегрызутся!
Камердинер, разнося шампанское, сказал, что в тюрьму новенького привели, молодого, должно быть, тоже из дворянчиков.
— Не изволите ли приказать позвать к вам? — спросил камердинер.
— Зови, зови! Кто такой?
Вошел Чесменский.
Трактирщик сделал свое дело, получил награду от Шомета за указание аристократа, да еще такого, который выражал королю явное сочувствие, назвав всех приговоривших его к смерти подлыми убийцами и людоедами.
— Позвольте познакомиться, я граф Растиньяк, а это мои товарищи по заключению. Граф Легувэ и маркиз Буа д'Эни!
— Я корнет русских лейб-гусар Чесменский.
— А, русский, вот хорошо! У нас уже есть один русский, который, впрочем, вам в дедушки годится. Молодец тем, что Робеспьера хотел заставить с собою на шпагах драться! Он иногда приходит к нам! — сказал Легувэ.
— Просим пожаловать, занять место. Мы все живем здесь дружной семьею, пока нас не увезут с тем, чтобы отправить в гости к нашим дедушкам, и сказать нечего. Вот по случаю сегодняшнего траура отложены все увеселения, а то живем весело, вы бы не соскучились, хотя мы и в тюрьме! — сказал Растиньяк. — Не прикажете ли, за здоровье короля! — прибавил он, предлагая бокал.
— Король умер, господа, — сказал Чесменский нерешительно. — Мимо меня следовал кортеж, ведущий его на казнь.
— Король не умирает! — твердо воскликнул Растиньяк. — Да здравствует король Франции и Наварры Людовик XVII, — и он залпом выпил бокал.
Чесменский последовал его примеру вместе с Легувэ и Буа д'Эни.
— Да здравствует Людовик XVII, — проговорили они.
Неделя траура прошла. Опять начались тюремные сатурналии. Опять гастрономические обеды тешили на вкус, прекрасная музыка — слух; живые картины и сценические представления — зрение; аромат живых цветов — обоняние, а чувственные удовольствия — самое осязание роскошных заточенников. Только Буа д'Эни со своею герцогиней не вдавался в последние, не желая своих идеалов забрызгивать грязью и оставаясь в вертеровской чистоте. И это было время, как Париж чуть не умирал с голоду и от скуки имел одно развлечение — ораторствовать в клубах кордильеров и якобинцев и смотреть, как рубят головы аристократам. Между тем революция росла и ширилась, вводя убийство в систему. Новая машина, названная по имени своего изобретателя гильотиною, была поставлена и делала свое дело. Она не уставала и не ошибалась как палач, а ровно, будто одушевленное существо, срезывала беззаботные аристократические головы. Каждый вечер помощник Шомета, звероподобный Гебер, объезжал тюрьмы и объявлял, кто должен на другой день нести под ее удар свою голову, и каждое утро телеги будили Париж своим стуком, отвозя несчастных на площадь Революции. Скоро коноводам революции показалось недостаточным убить только короля, они убили и королеву…
В один из вечеров, после веселого гастрономического обеда, живых картин и французской кадрили с бешеным галопом, тираж нести свои головы под удар гильотины выпал на трех приятелей: графов Растиньяка и Легувэ и маркиза Буа д'Эни.
Они, как истинные французы, встретили заявление это шуткою.
— Будем же сегодня ужинать, так как завтра не будем в состоянии обедать, — сказали они и пригласили было разделить с ними их ужин даже привезшего им роковое известие о смертной казни звероподобного Гебера, но тот хмуро от него отказался, досадуя, что своим сообщением не может смутить ненавистных ему аристократов. Кто-то, для шутки, предложил было послать приглашение к Дантону, как любителю хорошо покушать, но это не состоялось, потому что нашли его слишком нравственно грязным, чтобы сидеть с ним за одним столом. Но шутка тем не менее оставалась шуткою и не сходила с уст, долженствующих завтра сомкнуться навеки.
Не шуткою сделалось заявление только на сердце герцогини де Мариньи.
Молодой женщине, жившей столько лет со старым и холодным мужем, женившемся на ней ради приличной обстановки дома и в надежде, что так или иначе она ему даст наследника его герцогского имени, и только разжигаемой в своем воображении страстными напевами поклонников, и вдруг полюбившей со всем пылом первой любви скромного, идеального юношу, такое заявление казалось невероятным, и хотя она видела ежедневно, что такого рода решения каждый день звероподобным господином объявляются и на другой день приводятся в исполнение, но она никак не думала, что такая же участь может постигнуть и того, кто в эту минуту был для нее целый мир, кто заставил ее забыть и свет, и двор, и свободу, и свое общественное положение. Едва начавши жить сердцем в тюрьме, потому самую тюрьму считая как бы преддверием счастья, она вся уносилась мечтою в будущее. Она думала, вот двери тюрьмы раскроются и я его и для него, как и он для меня! Она чувствовала, что ее любят, любят искренно, страстно, и в себе ощущала силу любви, готовой на все пожертвования. Деликатность и скромность избранного ее сердцем никаких пожертвований от нее не требовала. Тем лучше, чем с большею охотою она отдаст ему всю себя. Она любила и надеялась. Но вот его отнимают у нее, увозят, хотят убить.
Она вскрикнула отчаянно, бросившись на грудь Буа д'Эни и вызвав своим криком улыбку удовольствия на зверском лице Гебера, которая сменилась сейчас же зубовным скрежетом злости, как только он услышал следующие слова герцогини:
— Жак, и я с тобою, и я… умрем вместе! — сказала она.
— Как этих проклятых аристократов любят! — подумал про себя Гебер. — Меня никто никогда не любил!
И он именно заскрежетал от зависти.
— Нет, Эмили, нет! Ты еще остаешься! Тебя может выручить случай! Возвращаю тебе твое слово, и вот, возьми твое кольцо! Ты свободна!..
— Не хочу я свободы! — отвечала плачущая женщина. — Я твоя и хочу быть твоею, ты мой милый, мой драгоценный! Если они хотят убить тебя, пусть и меня убьют! Смерть с тобою мне дороже всех даров жизни! Я не желаю, не хочу жить без тебя!
И она страстно, горячо обняла его и прижала к своей груди, не обращая внимания на толпу присутствующих. Д'Эни невольно прильнул со своим поцелуем к ее щечке.
— Послушай, Жак, — вдруг начала она с каким-то страстным увлечением, извиваясь около него и с вибрацею голоса, доказывающей ее внутренний трепет. — Я сказала тебе, что я твоя, живая и мертвая… Говорят, ты завтра умереть должен, и без меня. Я умру после… Мы молоды, мы жить хотим! Я не жила еще, мой бесценный, мы можем прожить эту ночь вместе; а там, пожалуй, и умрем, все же мы скажем, по крайней мере, что мы жили! Не так ли, мой дорогой?
Д'Эни, был ли он тоже так страстно увлечен ее ласкою, что забыл о страшном завтрашнем утре, которое его ожидало, или из французской бравады, которая тогда кружила головы всей тамошней аристократии, отвечал на этот вызов только страстною ласкою.