На рубеже столетий — страница 59 из 79

ые девушки в белых платьях; украшенных розами, и с букетами в руках. Позади них, на плечах четырех великанов, одетых в какие-то фантастические костюмы, неслось седалище — нечто подобное колеснице Феба, обернутое белым серебристым глазетом с прикрепленными к нему гирляндами роз. На этом-то фантастическом троне восседала богиня Разума, обернутая в небесно-голубой газ и прикрытая плащом того же небесно-голубого цвета. Она была в римских сандалиях на босых ножках и с атрибутами свободы, равенства в братства в руках, обозначаемых кадуцеем Меркурия, лавровым венком и ветвью оливы. Голова ее украшалась миртами и фригийским колпаком.

В своем уборе, с золотистыми волосами и необыкновенно свежею белизною лица, богиня Разума была не дурна и волновала красотою своею беснующееся и отуманенное население Парижа.

За нею опять шли девицы с цветами, потом хоры музыки, за ними старшие представители общин, выборные и, наконец, войско и национальная гвардия.

Вся эта толпа проходит мимо глаз изумленного Чесменского и входит в храм Notre‑Dame, называемый тогда храмом Свободы и Разума.

— Да это комедия, — готов был воскликнуть Чесменский, но вспомнил тюрьму, удержался и спросил только скромно: — Дозвольте узнать, гражданин, кто же представляет тут богиню Разума и почему выбор пал именно на эту женщину, по баллотировке, что ли?

— О нет! — отвечал какой-то словоохотливый француз. — Это жена типографщика Маморо и говорят, порядочно украшающая голову своего супруга оленьими украшениями, преимущественно с его приятелями, муниципальными чиновниками коммуны, так как он печатает все бланки, все приказы и циркуляры, которые от коммуны по городу Парижу рассылаются. Эти-то и его приятели, из которых не исключают даже ни Шомета, ни Гебера, хотя первый только и толкует о святости брака и целомудренной жизни, а уже о Венеоне и Рансоне говорить нечего — эти граждане у Маморо живмя живут, день и ночь не выходят. Ну, вот они и устроили, чтобы богинею Разума была она, с платою ей от города за каждую процессию на костюм и прочее, и хорошею платою. Дело, говорят, недурное вышло, очень недурное, то есть с коммерческой точки зрения.

Между тем в храме, поставленная на пьедестал богиня, сходит торжественно на землю, несет венок и кладет его вместе с оливкового веткою и кадуцеем свободы на алтарь отечества, потом, возвращаясь, направляется к председателю комитета общественной безопасности, который принимает ее в свои объятия, сопровождая их поцелуем при общих аплодисментах народа. Видите, слияние разума и власти! Затем вся процессия, тем же порядком отправилась в заседание конвента.

Чесменский выдержал себя, просмотрел всю эту процедуру не улыбнувшись и не сказал ни слова. Но он услышал, что его же мысль высказал какой-то молодой француз.

— Да это просто комедия! — сказал он.

— Отчего же комедия, гражданин? — спросил этого француза кто-то из толпы, вероятно, из ярых вольнодумцев, может быть, прежних дворян, теперь уже поголовно приговоренных к гильотине. — Ведь ты слышал, что вчера в клубе говорил Робеспьер? Если бы не было Бога, то нужно было бы его выдумать! Ну вот и выдумали богиню! Правда, что богиня-то, говорят, с изъянцем, ну да что ж делать-то, когда лучшей не нашлось? Все же лучше египетского Аписа или крокодила. Эту хоть целовать можно!

Чесменский закрыл себе уши и убежал.

— Домой, домой, — говорил он, — прав был тот, ведомый на казнь жирондист, который обращаясь к муниципалитету и предводителям Горы, сказал: "Я умираю в тот день, когда народ потерял рассудок. Когда же он найдет его, в тот день умрете вы!" Правда, правда, но я не хочу этого дня ожидать. Все, что здесь творится, сумасшествие, видимое сумасшествие народное! Домой, домой!

И Чесменский в ту же ночь выехал из Парижа.

Глава 9. Опять дома

— У них просто-напросто, по русской поговорке, ум за разум зашел! Они все с ума сошли! Повально все до одного помешались! Боже мой, какое несчастие! Помешанный народ, явление небывалое в истории!

Это сказала Екатерина в своем рабочем кабинете, ранним утром перед затопленным собственноручно камином, прочитывая привезенные поздним вечером депеши о событиях в Париже, обозначившихся сентябрьскими убийствами, бегством, потом арестом короля и начавшимся против него в конвенте процессом.

— Не могу по справедливости не обвинить и Людовика, хотя и сожалею его душевно! — продолжала думать она про себя. — Нужны были меры решительные, твердые! Церемониться тут было нечего! Прямое дело государя такого повального помешательства не допускать! Если же где-либо оно обозначилось, то, что бы ни стало, распространение его остановить и самый корень уничтожить. Государь не имеет права оставлять без внимания и давать распространяться чуме, моровой язве и всему, что, переходя от одного к другому, может отравить собою всех. А такое сумасшествие, которым охвачены теперь французы, хуже чумы и опаснее всякой моральной язвы. Болтать, фразировать, под видом великих истин говорить общие места и гремучие банальности и потом желать эти банальности поставить законом — да это такое сумасшествие, перед которым артистическое сумасшествие Нерона, кровожадность Калигулы просто безделица. Перед ним бледность даже злодейства индейских тугов, помешанных на том, что убийство — дело богоугодное, что есть там какая-то богиня Бохвани, которая любит смерть. Там, по крайней мере, убийство касается одного, а здесь болтовня, оправдывая всех, незаметно приводит к всеобщей резне. В этом отношении люди до странности походят на стадо баранов. У тех один соскочит со скалы и за ним летит все стадо. Пастухам приходится становиться в голову стада и убивать передовых, чтобы спасти остающихся. Очень грустно, но что же делать, когда нет других средств спасения?

Екатерина думала это, делая отметки на полях донесения против тех мест, которые, по ее мнению, высказывали недостаточную твердость правительства и слабохарактерность короля.

— Хотеть предрешать судьбы человечества, более: хотеть назначить путь развития его мысли и требовать, чтобы человечество стремилось именно по этому пути, указывая на него в законодательном порядке. Ну как же общее народное помешательство, в котором ум зашел за разум. Да если бы могло явиться такое указание истинного пути к всеобщему благу, то оно могло явиться только в тиши кабинета, в голову ученого и философа, под наитием минут светлого и святого вдохновения; принималось бы, усваивалось последовательно массами, пока не перешло наконец в общее сознание, которое несомненно вызвало бы и общий закон. Но чтобы из палатных прений, из горячки волнующих страстей, могла исходить истина, точная математическая истина благоденствия человечества, это такой абсурд, который не заслуживает даже опровержений. И можно ли говорить о судьбах человечества, когда никто из нас не может хотя бы только близко предрешить своей собственной судьбы, вот хотя бы моей…

И Екатерина задумалась. Невольно мысли ее остановились на ее прошлом, на ее единой, невероятной судьбе. Великие умы любят поверять себя, любят рассматривать сделанные ими поступки в связи с последующими событиями. Екатерина любила такого рода соображения, любила находить связь между последующими и предыдущими и в этом последнем находить семена того, что впоследствии развилось, окрепло и принесло свой плод. Но как ни вдумывалась она в то, что окружало ее детство, как ни искала того зерна, из которого могло бы развиться и произрасти то, что с нею было, она не могла отыскать ни малейшего намека на возможность того, что случилось с ней в действительности. Маленькая принцесса какого-то маленького немецкого княжества, дочь прусского генерала, который только в королевской милости прусского двора надеялся иметь обеспечение за свою продолжительную службу, так как его дядя владетельный герцог Ангальт—Цербстский, после которого княжество должно было перейти к ней по отцу с его братом, весьма не благоволил к своим племянникам и беспрерывно угрожал женитьбой с целью лишения их наследства. А тогда что бы было? Бедность крайняя и тяжкая, тем более тяжкая, это соединялось бы с феодальным имением, налагающим известные обязанности и отношения.

— Такая маленькая принцесса, и государыня, носящая одну из первых корон в мире, повелительница тридцатипятимиллионного народа — народа доброго, умного, молодого, недавно разбуженного Петром Великим от византийской спячки, но уже успевшего доказать свою мощь, — государыня царствующая самобытно и самодержавно, представляет такую разницу, что искать одну в другой и ожидать, что одна перейдет в другую, было бы безумие, о котором смешно было говорить. Между тем все это стало, все это есть. Оно так сложилось, так устроилось, и я царствую, — думает она, — вот уже тридцать лет, и говорят: хорошо царствую!..

Рассказывают, впрочем, будто какая-то ворожея предсказала моей матери мою судьбу! — сказала себе Екатерина, улыбнувшись. — Но о таких предсказаниях обыкновенно напоминают, когда они сбудутся. А сколько таких, которых нечем вспомнить, потому что вместо счастия, богатства, славы, на которых ворожеи в своих обещаниях бывают не скупы, жизнь приносит только горе, бедность и страдания… Легко могло случиться, что и мне, несмотря на блестящее предсказание, выпала бы доля королевской птицы, как насмешники называют старых, обедневших принцесс, пропитывающихся единственно милостями своих сюзеренов.

Для меня такая карьера грозила быть особенно близкою. Двоюродный дед мой, владетельный князь Ангальт—Цербстский был хотя и не молод, но здоров и свеж и его угроза жениться назло племянникам: моему отцу и его старшему брату, могла легко исполниться. А тогда, по смерти отца, я вполне бы зависела от милости прусского короля, так как и в том ничтожном доходе, который бы княжество нам отпускало, как родственникам их сюзеренов в третьем колене, львиную долю имел бы мой брат и моя мать; я же должна была бы довольствоваться чуть ли не нищенским остатком. Ну, а прусский король немного бы, я думаю, на меня расщедрился…