– Эти люди были еще живы, когда их пригвоздили, – тихо сказала она.
– Кровь привлекает многие виды габбья, – сообщил Киль.
– Значит, здесь было сражение, – заключил Джонон. – Мы видим побежденных. Победители прибили их к стенам в назидание. Чудовища пришли на запах крови.
– Возможно, – признала Гвенна.
Солнце не просто грело – немилосердно жарило. Она пошатнулась, выпрямляясь.
– А может, габбья нашли их не случайно. Может, их нарочно оставили на корм чудовищам.
На это не ответил даже Джонон. Ветер свистел через площадь, шевелил волосы мертвецов, закручивал смерчиками сухие листья и снова ронял. Гвенна отвернулась от трупа, но видение уже засело в памяти: человек кричит, корчится под входящими в тело гвоздями, отбивается ногами, пока боль и усталость не высасывают последние силы. А потом он просто висит, не в силах даже закричать при виде того, что к нему приближается.
23
Тогда, за полдня в Соленго, вдыхая соленый воздух, купаясь в солнечных лучах, изучая следы бойни, Гвенна почти ощутила себя кеттрал – человеком, у которого есть дело и умение его исполнить. Она попыталась захватить это чувство с собой, когда Джонон снова загнал ее в карцер, и остаток дня донимала Бхума Дхару вопросами.
Видел ли он габбья, способного высосать кровь из сердца?
Нет.
Слышал о таких?
Чего только он не слышал.
Завозят ли в Манджари крупных габбья?
Нет.
А может, кто-то решил попробовать?
Может.
Но это ни хрена не объясняет прибитых гвоздями людей.
Да, не объясняет.
А жители Соленго? Дхар что-нибудь про них знает?
В сущности, ничего.
Они держали у себя габбья?
Он не знает.
А в других менкидокских селениях?
Он не знает.
На двадцатом или тридцатом «не знаю» Гвенна привалилась спиной к переборке, замолчала. Конечно, безнадежная затея – разгадать тайну Соленго, не покидая карцера, и эта безнадежность медленно, как холодный дождь, просачивалась в нее, смешивалась с ужасом, заливавшим душу со времени морского сражения, а вернее – еще с Пурпурных бань. Сменились две вахты, и вернувшееся к ней в поселке ощущение жизни погасло. В темной камере снова подступили воспоминания, стали кружить, как готовые к нападению хищники.
Пожалуй, главной ее ошибкой, породившей все остальные, было вступление в ряды кеттрал. Она могла бы остаться в отцовском доме, всю жизнь разводить скотину, колоть дрова, печь хлеб. Может, она бы и с тем не справилась – никогда не была мастерицей в уходе за скотиной и стряпала кое-как, – но от клеклого хлеба никто еще не умер. И от того, что корова вовремя не подоена, никому головы не срубили. И никому не оторвало ноги из-за того, что дрова не убрали вовремя под навес.
Ее размышления прерывали только являвшиеся по утрам солдаты. Они приносили ведро с кормежкой, выносили другое, где плескались моча и дерьмо. Иногда уводили с собой Дхара.
Джонон, по-видимому, решил его не убивать. Пока.
– Тайна не сводится к Соленго, – сказал однажды манджари после того, как конвоиры втолкнули его обратно в карцер. – И другие селения опустели. Ваш адмирал подозревает Манджари.
– Он прав?
Гвенна спрашивала просто по привычке. Как спросила бы раньше, когда была кеттрал, командовала крылом, – как спросила бы, когда у нее была возможность действовать на основании ответа.
Он прищурился на нее сквозь темноту:
– Кеттрал ничего не знают об этом материке?
– Нет, – ответила она.
– Удивляюсь, что вы не летали здесь на этих ваших птицах, не исследовали южные земли.
Смешок вышел таким горьким, что Гвенна едва не подавилась. Как видно, даже манджари уверовали в легенду о непобедимых кеттрал. Ей хотелось ответить, что никакие это не «ее» птицы, что их вообще не осталось, а если бы и остались, им не перелететь жаркого экваториального пояса. Только все это было вроде как государственной тайной, поэтому она лишь покачала головой.
– Кеттрал – военные, а не картографы.
– Знание местности важно и для военных.
– Аннур с Менкидоком не воевал. Там не с кем воевать.
– Не так давно, – задумчиво отозвался он, – я бы с вами согласился.
Она открыла рот, хотела поспорить – сказать, что от опустошения деревни очень далеко до угрозы империи, что любое чудище сдохнет, если его поджечь или воткнуть в него достаточно длинный кусок стали, – и молча закрыла рот. Все это пустое. Даже если Менкидок зашевелился, даже если он станет угрожать Аннуру, она-то заперта в карцере корабля на другом краю света. Она должна была бы разозлиться от этой мысли, а испытала скрытое облегчение: что бы там ни было, разбираться с этим не ей. Взаперти она хотя бы не наделает новых ошибок.
Гвенна уставилась на свои раскинутые по палубному настилу ноги. Тронула пальцем бедро. Мышцы раскисли, вяло промялись, словно под штанинами были не сильные ноги, а подмокшие мешки с зерном. За месяц на «Заре» она превратилась из бойца в нахлебницу, из нахлебницы – в пленницу, из пленницы… она поискала слова. Нет, не враг. Враг – тот, кто опасен. За врагом нужен глаз да глаз. А ее спихнули в карцер и забыли.
«Балласт», – решила она, оценив мертвый груз собственного тела.
Она превратилась в балласт.
Гвенна пошевелила ногами – просто проверяя, может ли. От движения заныло колено. Странное дело – от бездействия телу приходится хуже, чем от самых жестоких нагрузок. Иногда она, закрыв глаза, представляла, как тело гниет, как медленно разлагаются связки и сухожилия. После недель тропического зноя без мытья, оправляясь в горшок и пачкая форму месячной кровью, она наверняка воняла хуже падали. Стражники, открывая дверь, чтобы сунуть им еду или вытащить поганое ведро, давились от отвращения. Ей бы следовало стыдиться – Гвенна-боец, и Гвенна-нахлебница, и даже Гвенна-пленница устыдилась бы, но балласт не знает стыда.
Если бы ему не знать и других чувств!
После Пурпурных бань Гвенна все ждала, когда же придет горе, и поначалу принимала за него боль в суставах, узел под ложечкой, неотвязные воспоминания. Но за эти тягучие жаркие дни она поняла, что ошибалась. Горе она знала раньше. Оно жгло огнем или соленой водой на рану, но этот ожог очищал, прояснял мысли. Горе можно было пройти насквозь и выйти из него лучше, сильнее, мудрее. А то, что она испытывала все эти недели в карцере, было не горем, а тошной мутью в голове – даже когда корабль не качало, – пробитой вспышками паники и еще ужасом: безымянным, безликим, удушающим, притаившимся в темноте, шевелившим пальцами ее спутанные волосы, невнятно шептавшим на ухо.
Он не приносил никакой ясности.
Ей было бы легче одной, но стоило поднять взгляд, она видела в шаге от себя Дхара – то спящего, то бодрствующего, то шевелящего губами в безмолвной молитве, но неизменно пахнущего холодной решимостью.
На что он решился, Гвенна даже не догадывалась. Может быть, всего-навсего не сломаться, не поступиться верностью своей императрице. Не утратить гордости.
Пару месяцев назад такая цель была бы ей понятна. Теперь она не видела в ней смысла. Что ломайся, что не ломайся, что с гордостью, что без, Дхар сидел в карцере, как и она. Как бы твердо он ни держался присяги, его корабль на дне вместе с костями его команды. Какие бы сказки он себе ни рассказывал, они сказками и останутся. А правда – этот заперший их в себе деревянный ящик, смрад, бесполезность.
Гендран посвятил плену целую главу: как сохранять рассудок, собирать сведения и в итоге добиться свободы. Первое указание звучало просто: «Найдите чем заняться и займитесь».
Еще за сто лет до Гвенны один командир кеттрал провел восемь лет в антерской тюрьме. Ко времени побега он овладел шестью новыми языками – выучился у сокамерников – и остаток жизни преподавал их в Гнезде.
Когда паника хватала за горло, Гвенна пыталась совершенствовать свой манджарский: опробовала на Дхаре несколько знакомых фраз, понемногу пополняла словарь.
– Как сказать «страх»? – спросила она однажды.
– Для страха есть много слов, – ответил Дхар. – Столько же, сколько видов страха.
Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, пожал плечами:
– Дакша – страх телесной боли. Векша – страх за других. Яюша – это… – Он задумался, как перевести. – Это чистый страх.
– Чистый?
– Страх без… источника. Без причины и без предмета.
– Яюша, – тихо повторила Гвенна новое слово.
Неподходящее слово для чувства. Больше похоже на название какого-нибудь чудовища.
Дхар ковырял в зубах рыбьей костью и смотрел в темноту прямо перед собой.
– Я видел, как люди у меня в карцере сходили с ума, – наконец заговорил он.
– Да? И как?
– Один пытался пробить переборку. Переломал все кости в кистях и запястьях. Другой удавился своим поясом.
Гвенна попробовала представить, как это: надеть себе на шею свернутый в петлю пояс, туго затягивать, следить, как темнеет в глазах, и ждать полной темноты…
– Здесь, – сказала она, – не к чему привязать пояс.
Дхар слепо таращился в угол – тот, где она сидела.
– Бездействие тяжело вам дается.
– Бездействие?
– Вы приучены к борьбе, к бою, – кивнул капитан. – Здесь не с кем сражаться. Не с чем бороться. И вы обратили свою выучку против себя.
– Я умею убивать, – возразила она. – Захотела бы убить себя – уже была бы покойницей.
Он снова кивнул, но не в знак согласия.
– В манджарском для мертвецов есть два слова. Одно для мертвецов в смысле трупов – людей, животных, кого угодно. Такие мы называем «мартья». А еще есть живые мертвецы; они ходят, дышат, но они как шелуха или пустые раковины. Таких мы зовем «вадхра».
Гвенна долго смотрела на него, прежде чем закрыть глаза.
– Пожалуй, закончим на сегодня с языком.
На сегодня…
Так она сказала, но день перетек в следующий, несколько дней сложились в неделю, и понемногу она поняла, что сдалась. Поразительно, как это оказалось просто, а ведь всю жизнь не сдавалась, держалась и держалась. Сперва она забросила уроки манджарского, потом поленилась умыть лицо и руки соленой водой из ведра, которое им приносили раз в неделю, а потом вовсе перестала вставать.