На руинах нового — страница 12 из 49

Именно в этом – огромная разница. Обычно теологические манипуляции были направлены на хоть и корыстное, но все-таки углубление и расширение смысла загадочных слов источника. У Ленина все наоборот. Он не искажает Маркса, нет, он его упрощает, огрубляет, примитивизирует, точнее, банализирует – впрочем, искусно балансируя на грани обычной агитки. Размышляя об этом, приходишь к четкому представлению о публике, к которой обращается автор. Это – товарищи Ленина по партии. Ведь товарищам многие вещи объяснять не надо, они по умолчанию известны партийным соратникам, со времен марксистских кружков, в которых тексты Маркса и Энгельса горячо и бурно обсуждались. Ленин имеет это в виду, оттого только лишь расставляет акценты на уже известном материале: мол, вот это действительно важно сейчас, а это не очень. Огрубление и примитивизация происходят именно отсюда – посвященным достаточно просто указать на то, чего они раньше не замечали. Или еще раз указать.

Из этой точки нашего рассуждения можно протянуть любопытную историко-перспективную, а не ретроспективную линию. Примитивизация источника, банализация, даже грубость – все это получило развитие в текстах Сталина, было доведено им до предела, за которым уже начинается тавтология[40]. Сталинские сочинения удивительно примитивны, причем не только по причине того, что русский для их автора не является родным языком. Сталин в этом смысле продолжает ленинскую линию – он расставляет акценты в давно известном материале. Только вот и аудитория, к которой он обращается, и сам материал иное. Это уже не кучка большевиков-начетчиков, в юности устраивавших квартирники с читкой «Анти-Дюринга», а новые советские кадры, не очень культурные, а с 1930-х и далее – и вовсе (в идеале) все население СССР. Знание марксизма этой публикой сводилось к дюжине лозунгов и несокрушимой уверенности в их правильности. Соответственно, расставлять акценты в таком нехитром материале, с одной стороны, было проще и не требовало особого воодушевления, которое мы видим в ленинской полемике[41], но, с другой, эта простота требовала идеального выбора целей – и, конечно, репрессивного ресурса на случай сомнений по поводу сказанного. Так – от примитивизирующей, но настоящей полемики к замаскированным под дискуссию монологичным указаниям на важные для партии вещи – возникает в марксизме безукоризненно тоталитарный дискурс. И это именно «дискурс», а не «риторика». Но книга «Государство и революция», несмотря на то что именно она стала одним из источников такого дискурса, от него еще очень далека.

Отмечу также, что жанр «Государства и революции» определил не только последующую судьбу этой книги в сталинском (и далее) СССР. Если мы в нашем рассуждении покинем пределы Советского Союза (а позже и стран соцлагеря), то обнаружим противоположную разновидность толкования «Государства и революции» – интеллектуальную, усложняющую интерпретацию. Это процедура, которую совершали «западные марксисты» уже в совсем других условиях и для другой публики. Если Сталин идеи книги еще более огрубил и упростил[42], то они ее усложнили, нагрузив немалым количеством смыслов, которые в ней якобы скрыты[43]. В данном случае «Государство и революция» из толкования Священного Писания превратилась в Божественное Откровение, которое трактуют теологи. Иными словами, из теологического трактата книга «Государство и революция» стала тем, что теологические трактаты почтительно обсуждают. Учитывая закрытый характер СССР, его тоталитарную, непроницаемую для западного левого интеллектуала природу, а также то, что понимание конкретного историко-политического и культурного контекста ленинской работы было утеряно по вполне очевидным причинам, хронологическая близость факта написания и выхода в свет ленинской работы с биографиями ее западных интерпретаторов не стала важным фактором. В этом смысле для современного марксиста «Государство и революция» находится где-то далеко, в предпредыдущем историческом периоде, рядом с Бодлером, которого интерпретирует обитающий в предыдущей эпохе Вальтер Беньямин. Это источник еще вроде живой, но не очень понятный, чей мерцающий свет с трудом доходит до нас; однако уловить этот свет, усилить, осветить им темные углы теории мы просто обязаны, ибо это важнейшее теоретическое сочинение, Священное Писание Революции.

Особенно учитывая тему этой книги. Вопрос о государстве есть вопрос для марксизма (а позже для коммунистов, если вспомнить происхождение самого слова «коммунизм» от commune (городская самоуправляющаяся община в европейском Средневековье)) больной. Он – вместе с другой проблемой, странным провалом в исторической логике, когда Маркс вдруг начинает говорить о «конце истории» после победы пролетарской революции, – наислабейшее место марксизма. И если идея мистического «конца истории» так и осталась уязвимой чисто логически, хотя сильной и привлекательной риторически, то вопрос о том, что следует сделать пролетариату и его революции с государством и каковы будут потом его судьба и роль, – этот вопрос стал отличным примером нужды, возведенной в добродетель. Трактовать его можно как угодно – ссылаясь на «Государство и революцию», конечно. Собственно, все так и делали, от Сталина и Троцкого до Мао и западных марксистов вроде Дэвида Маклеллана[44] или того же Перри Андерсона. Помимо содержания, этому способствует само название ленинской книги[45]: в сущности, можно, не читая, догадаться, о чем она.

О названии следует сказать пару слов. Как отмечалось выше, Ленин поменял его с нейтрально-теоретического «Марксизм о государстве» (так обычно и называли просветительские брошюры) на более сфокусированное, заостренное и соответствующее политическому моменту «Государство и революция». Реальность показала себя с самой радикальной стороны, соответственно, нужно было не только ее объяснить – следовало указать товарищам по партии, что сделать, чтобы, по крайней мере, не отставать в радикализме от реальности. Тем не менее название ленинской работы, если вдуматься, довольно странное.

Дуальная лексическая конструкция на обложке книжки («Х и Y») обычно предполагает три варианта значения. Первый исходит из равенства обеих частей конструкции («Гордость и предубеждение», «Добро и зло»), хотя – осознанно или нет, в данном случае неважно – автор формулировки часто ставит «лучшее» на первое место, а «худшее» на второе. Но еще раз: оба элемента – вне этических оценок – равноценны. Второй вариант, это когда первая часть конструкции «больше», «могущественнее», «онтологичнее» второй; вторая является лишь частным случаем, отдельным феноменом по сравнению с первой. Обычно это конструкция типа «Нечто и я» (скажем, название эссе Оуэна Хэзерли, которое мы уже упоминали: «1917-й и я»). Наконец, вариант третий, противоположный второму. В нем первый элемент как бы помещается в широкий могучий контекст второго. Классический пример: «Война и мир». «Мир», огромный мир человеческого общества; война дана на его фоне, как пусть и большое, но частное и даже вполне глупое (если верить Толстому) событие. Так что же хочет сказать своим названием Ленин? Разыгрывается ли драма Революции на фоне вечного онтологичного Государства? Является ли Государство одним, пусть важным, но частным феноменом, который рассматривается с точки зрения завершающей историю великой пролетарской Революции? Или же они меряются силами: кто кого? Сказать сложно, ибо обычная для ленинских текстов двусмысленность в этом сочинении настолько сильна, что, как мы видели, вводит в заблуждение почти любого. «Как же так? – скажет разгневанный читатель, – не может быть! Учение Маркса – Энгельса – Ленина о государстве можно сколько угодно опровергать, но назвать его двусмысленным просто неприлично!» Что же, попробую доказать обратное, заодно объяснив, отчего одни считают «Государство и революцию» учебником тоталитаризма, а другие – анархистской книгой.

Зерно, откуда выросло смертельно опасное (ибо оно прямиком сгубило сотни миллионов людей) растение под названием «учение Маркса, Энгельса, Ленина о государстве», – фраза в «Манифесте коммунистической партии»: «…централизовать все орудия производства в руках государства, то есть организованного как господствующий класс пролетариата»[46]. От этой фразы, называя ее «одной из самых замечательных и важнейших идей марксизма в вопросе о государстве» (24), и разворачивает свою аргументацию Ленин. Вопрос только в том, в качестве кого, с какой позиции он это делает? Развивает ли он «учение Маркса и Энгельса о государстве и диктатуре пролетариата» или делает что-то другое?

Если посмотреть на «Государство и революцию» под этим углом, возникает предположение (переходящее в уверенность), что Ленин выступает здесь как обладающий особо тонким чутьем политик со склонностью к теоретизированию, которого ход событий (стремительно радикализующаяся реальность) внезапно поставил в позицию того, кто должен превратить «философию» в «философию проекта», «идеологию» – в «идеологию проекта», а потом на их основе разработать и реализовать меры для достижения поставленной в «философии» и «идеологии» проекта цели. Это позиция, известная сегодня как «менеджер». Менеджер не задает конечные цели, его стратегия – стратегия конкретного развития; его совсем не интересует, как это конкретное и довольно узко определенное «развитие» соотносится с феноменами окружающего мира и его укладом – и даже другими «развитиями». Это стратегия, направленная на то, как достигнуть поставленную цель максимально эффективно, с наименьшими затратами – и, конечно, максимально просто[47]. Задача, поставленная перед менеджером, в основе своей формальна