На руках у Бога. О радости быть христианином — страница 13 из 23

Но ему оттуда, из-за спины Христа, совсем не видно то, что заставляет меня — всего лишь человека, захваченного чудом иконы, умолкнуть, молиться без слов и прошений — просто благодарить. Над телом почившей Матери стоит Божественный Сын и в Своих руках держит душу Пречистой Девы — и эти нежные руки, и душа в детских пеленочках — в самом центре иконы. Принимает ли Он душу, оставившую тело, посылает ли Он сотворенный дух в тело еще не родившейся Матери, держит ли Он в своих чутких объятиях душу Той, что сейчас бежит с Ним в Египет, ищет по знойному Иерусалиму пропавшего Отрока, кротко стоит у Креста? Ведь это — вечность, в ней — всё, в ней — все! И — печать на уста! Но — ребенок на руках у Бога! Самый важный образ, самый утешительный знак: дар Успения — руки Бога, бережно держащие человеческую душу. Икона Успения — это икона рая как он есть. Душа на руках Бога — это и есть рай, потому что руки Отца — самое безопасное место во вселенной — руки любящие, руки, знающие меня так хорошо, как может знать Творец и Мастер.

Спросите мудрого пророка Исаию. Он знает множество тайн. Вот он кричит к Богу: Господи, ты — Отец наш; мы — глина, а Ты — образователь наш, и все мы — дело руки Твоей (Ис. 64:8). И так просто на английском: You are our Father; we the clay and You our potter. Очень утешительно слышать, как Бога называют Поттером, нашим великим и любящим Гончаром. Кто вылепил эти щечки, этот смешной нос, эти уши, как у слоненка, — Боже мой, я смотрю на себя в зеркало и волнуюсь оттого, что вот это лицо, эти плечи, эти руки — все мое тело помнит тепло Твоих рук. Всякую косточку моего тела Ты знаешь, на каждой — печать Твоего прикосновения.

Какое оно чудное — мое тело! Мне всегда нравилось рисовать самое красивое — лица и руки, но руку человека так трудно изобразить — целых пять пальцев! — и такие смешные, и такие красивые. И зачем нам так много пальцев? Ладошки малышей, эти розовые будто смеющиеся пальчики, крепкие, как из бронзы, руки юношей, спокойные трудолюбивые руки мужчин и святые руки матерей, руки, умеющие сочувствовать. Руки — продолжение глаз, они умеют плакать рядом с несчастным, они разговаривают и — Боже мой! — как много они умеют помнить. И эти руки Ты лепил Сам — каждому свою ладошку, неповторимую, которая есть только у меня. Ты возился с каждым. Но эта глина замешана на Твоих, Боже, слезах.

Душа может очерстветь, покрыться коркой бесчувствия, сердце не отзываться жалостью, ум ожесточиться, а тело, это грубое тело, этот нерасторопный слуга — он помнит Тебя, Твои заботливые пальцы — кожа хранит отпечатки Твоих прикосновений, решительных мазков: отошел на шаг, посмотрел снизу, подмигнул, улыбнулся, убрал лишнее, поправил и снова отступил, повернул к свету — этому Художнику нравилось возиться со мной, Он не боялся вымазаться об меня — я точно знаю, я как-то помню Его кропотливую работу, кожей помню.

Но увядает тело, стынет мир, гаснет его огонь — из меня вытекает моя жизнь. Смерть — не деликатная старуха, а дерзкий и уверенный вышибала, и он однажды выбьет меня из этого уютного и родного потока. Я вывалюсь из этого мира, выскользну из бытия. Мне очень страшно, но я полечу. Стану падать. Вниз или вверх? «Падать вверх не так уж больно»? Как навязчивый и липкий страх в памяти от детских болезней: падаешь вниз стремительно и долго, и никак не можешь упасть совсем, окончательно, и жутко так, что съеживаешься весь, заставляя себя проснуться, вернуться в явь, пусть темную и больную, но с притяжением и твердой почвой без раздвигающихся стен и бездонных колодцев. Но я знаю, что падаю не один. Все — летит — стремительно и боязливо, предчувствуя, тревожно припоминая, что летит на свет, летит к теплу, к теплу Твоих рук, Господи.

Все падают поблекшие листы,

Как будто в далях неба — увяданье;

И в этом их паденье — жест прощанья.

И вечерами падает в молчанье

Наш шар земной из звездной высоты.

Все падает. Тот лист невдалеке.

Твоя рука. Ты сам. Без исключенья.

Но есть Один, Он держит все паденья

С безмерной нежностью в своей руке[2].

Страшно падать. Жутко отпускать в это падение любимых. Но — Богу можно доверять. Кому же еще, как не Ему? Он подхватит меня там — с той стороны, откуда выглядывают глазастые херувимы, где есть крылатый лев и мудрый летающий вол, исполненные очей и неутолимого изумления. Пусть глядят. Они такие славные! Я свалюсь в самые добрые на свете руки. Длинный, пугающий полет.

— Страшно?

— Нет слов.

— Просто попросись на ручки.

Жажда жизни — Добрая и веселая!

— Значит, добрая и веселая?

— Да. Именно так.

Большеглазый парнишка с головой фавна — неистребимо кудрявый и улыбчивый. Вернулся из Италии с твердым желанием жениться во что бы то ни стало. Хорошее желание. Правильное. А если тебе двадцать пять и ты полон решимости сделать мир счастливее, кто посмеет тебе возразить?

— У нас будет большой дом и много детей. Я буду учить их плавать. Мы станем ходить в походы и сплавляться по рекам… Надо бы купить лодку. И жениться.

Этого паренька я знаю с детства. Мой бывший ученик. Талантливый. Заботливый. Верующий. Невесту он еще не нашел, однако знает, что ему нужна девушка добрая и веселая. Только одно условие — не православная. Она не должна ходить в церковь. Желательно вообще из нерелигиозной семьи.

Недоуменно вскидываю брови:

— Но ведь ты вырос в церкви. Ты любишь службы, праздники, держишь пост, ходишь на исповедь… А девушка будет из другого мира.

— Так точно. Если это будет одна из наших православных девушек — тогда знаете что? Я просто умру. Упаду и умру. Мне-то всего и нужно — добрая и веселая. Где вы таких у нас видели?

«Кудрявый фавн» меня озадачил. А ведь это верно! Если добрых христианок я могу вспомнить немало, то веселых среди них не так уж и много. Что значит — веселых? Жизнерадостных! Не только христианок, но и христиан, которым бы нравилось жить. Жизнерадостный — человек, радующийся жизни, счастливый оттого, что он — жив, существует, дышит, ходит, просто — есть. Это ведь такое естественное и, пожалуй, самое нормальное из чувств. Быть живым — очень хорошо! Живому — все хорошо!

Сразу в памяти воскресли родные образы. Мне десять лет. Мама приехала из Армении с целыми сумками подарков. Мне привезли белые кроссовки. Такие мягкие, воздушные, просто волшебные туфли. В таких не бегают, а летают. Вот они замелькали там внизу, где-то далеко, где земля и люди, а я все бегу, над дворами и переулками, перескакивая с планеты на планету, легко убегая от дней и недель, смеясь оттого, что жив, и бегу высоко над миром, оставляя на земле белый веселый след. И всего-то счастья — весело бежать в белых туфлях. А больше ничего и не надо. Жить — хорошо! А потом через несколько лет прочел у святого волшебника Рэя Брэдбери о тех же белых туфлях, в которых летел над миром Дуглас Сполдинг, двенадцати лет, главный герой «Вина из одуванчиков», сделавший однажды самое важное открытие в своей жизни: я — жив!

Верующему человеку эта интуиция должна быть особенно близка. Ведь и Христос миссию Свою в нашем мире определил простой и мудрой фразой: Я пришел для того, чтобы имели жизнь и имели с избытком (Ин. 10:10). Разве не логично после этих слов ожидать, что ученик Христов — это человек с избытком жизнелюбия и радости, человек, которому нравится жить, влюбленный в жизнь, благодарный Богу за то, что он — жив?

— Это кто пишет такие слова? Вы что же, батенька, в церковь не ходите? Посмотрите вокруг: постные лица, испуганные глаза, виноватые взгляды — вы что, сюда всех депрессивных города собрали? Это они — живые? Это они — жизни радуются и призывают «жизни Подателя»? Это здесь изливается жизнь с избытком? Напуганные, закомплексованные, вечно боящиеся что-то нарушить, где-то отступить, пугающиеся даже тени улыбки, спешащие всякий раз на исповедь, как только съели пирожок, посмотрели на тортик с надеждой, страшащиеся всего нового, скрывающиеся от вопросов, от риска, без которого жизнь пресна и неинтересна.

— Постойте. Мы, православные, люди вполне приличные, есть среди нас и нормальные…

— Сами говорите…

— Я имел в виду, что и известные политики обращаются к вере, и артисты, спортсмены. Довольно известные личности — яркие, незаурядные и творческие, а кроме того — граждане и патриоты.

— Но ведь согласитесь: этих людей скорее терпят. В идеале по мере погружения в церковную стихию они должны прийти к единственно правильному решению: уйти в монастырь, отречься от всего мирского, в том числе и от того, от чего горят глаза, что так нравится делать.

— Скажете тоже…

— Разве может православный спортсмен с безоглядным удовольствием и радостью делать то, чем он занимается? Не греховна ли его радость? Разве у православного актера со временем не наступает раздвоение личности, оттого что его профессия просто терпима в силу неких исторически обусловленных обстоятельств и миссионерской стратегии? Если у ученого или бизнесмена оживают глаза от азарта открытия или хорошо организованного дела, вы не осудите его? Не станет ли оглядываться по сторонам православный, который очень любит путешествовать, узнавать новое, осваивать необычные профессии, приручать музыкальные инструменты, снимать фильмы, строить дамбы, летать в космос? Что им там делать, в космосе? Надо ведь Богу молиться, в грехах каяться, а вы призываете «сообразоваться миру», радоваться тленному и преходящему?

Есть правда в этих словах. Говорю как священник. Свидетельствую. Депрессивных людей немало среди верующих. Причин этому довольно много, и, к сожалению, не всегда они только личные. Атмосфера устоявшегося образа благочестия, стиль и канон поведения православного человека, негласно принятый в церкви, приводят к неожиданным последствиям. Люди сильно меняются. И не всегда, честно скажем, в лучшую сторону.

Было такое старинное выражение — «снимать узоры», то есть копировать определенную манеру поведения, способ реализации себя в творчестве, в управлении, в решении вопросов. Мальчик «с