Вася получил «пятерку».
«Вот сейчас воспользуюсь методикой!» — подумала Марина. Ей уже мерещилась халявная «отлично», как вошел Крапивин, всезнающий, вредный, ехидный старик. Все просто жутко боялись сдавать ему! В прошлом году он поставил Марине «трояк». А уж как издевался! Сидел, делал вид, что читает какую-то чушь, пока все притворялись, что пишут на память ответы к билетам. Потом, в самый важный момент, вдруг откладывал книгу и, окинув всех взглядом, противным голосом заявлял: «Эх вы! Списывать-то не умеете!»
— Что, еще сидишь? — спросил Крапивин у Арсения Алексеевича. — Я уже закончил. Восемь неудов. А ты сколько отправил?
— Я пока ни одного, — признался молодой преподаватель.
— Отстаешь! — сказал Крапивин. — Кстати, чай попить не хочешь? Что, устал? Давай-давай. Помогу тебе. Сэкономлю факультету стипендию.
Ассистент сказал «спасибо» и пошел развеяться, а вредный старикан присел на его место.
— Ну, кто следующий?
Марина поплелась к экзаменационному столу как на расстрел.
Выйдя в коридор со своей «тройкой», бедная Марина ожидала встретить там друзей, но в коридоре никого не было. Скучно побрела по направлению к лестнице, что ближе всего к выходу. «Пройтись по магазинам? — думала она. — Ну, правда, ведь не буду же я начинать готовить следующий экзамен прямо сегодня!»
— Ой, привет, Марина! — неожиданно раздался чей-то голос.
Перед ней стоял Новгородцев, из-под свитера которого заметно выпирало что-то крупное, прямоугольное и массивное. По-видимому, шпаргалка.
— Советский энциклопедический словарь! — сказал Борис, не дожидаясь вопросов. — Взял в читальном зале. Представляешь, мне попался Роджер Бэкон! Философия, ага. Совсем его не знаю. Хорошо, что препод вышел на минутку. Вот сейчас пойду и все спишу отсюда. Не-е-ет, он не заметит!
«Почему он мне тогда понравился? — подумала Марина. — Так себе пацан».
— Повестку получила? — спросил Боря неожиданно.
— Какую? — У Марины закружилась голова.
— В суд.
— А что… должна была?
Кажется, коленки не тряслись у нее с седьмого класса, с тех пор, как читала стихотворение перед полным зрительным залом дворца культуры.
— Да я так! — успокоил ее Борис. — Спросил просто. Предположение.
— А ты, стало быть, получил? — выговорила Марина дрожащим голосом.
— Я тоже нет. Но думаю, повестка придет. Ведь мы свидетели. Не знаешь? Филиппенко арестовали!
— Как арестовали?
— Ты не слышала? Судя по тому, что сообщили в новостях, это было выдающееся событие! Комедия! Марина, ни за что не догадаешься, как это произошло!.. Ой, философ возвращается! Ну ладно, я побежал!
Глава 31
В Шереметьево повсюду были шубы. Дорогие. Наши интуристы надевали их, чтобы красоваться за границей, а гости из Европы — в страхе перед русскими морозами. Напротив Александра Филиппенко в зале ожидания сидели две особы: одна импортная, ждавшая отбытия на родину, а вторая, видимо, из местных, рвавшаяся смыться из страны, поэтому она надела столько украшений, сколько смогло на ней поместиться. У обеих были сумки на колесиках размером со шкафы, и обе ворковали по мобильникам. О чем болтала иностранка, Филиппенко, разумеется, не понял. А подруга по несчастью эмиграции вздыхала в телефон: «Ах, милый! Ну скажи, что самолет не разобьется! Ведь они не так уж часто бьются, правда? Я ведь не умру? Скажи, ведь так бывает, что и авиакатастрофе кто-то остается жив? А если так случится, это буду я! Не так ли, милый?» Настроение лжеисторика, и так довольно неуютно ощущавшего себя без багажа и в скромной куртке, окончательно упало.
В зале ожидания пришлось сидеть полдня. Приехал он с утра, а шляться по Москве казалось и опасным, и совсем не интересным. Наконец, под вечер объявили регистрацию. Она прошла спокойно, Филиппенко побродил по duty-free, полюбовался на матрешек и коньяки. А вот потом случилось неприятное. При обыске, когда народ входил в посадочную зону, надо было раздеваться и снимать ботинки. У «историка» один носок был рваным — и теперь об этом знали десять человек. Потом злодей-таможенник нащупал у «Сергея Соловьева» деньги на устройство и на взятки, бережно зашитые в трусы, и решил, что это наркотики. Пришлось вытаскивать.
Зато взойдя наверх по трапу и услышав от венгерской стюардессы «Здравствуйте!» с акцентом, Филиппенко ощутил себя уже почти во Франции. Свободным и спокойным.
Журнал в кармашке кресла, стоящего впереди, к несчастью, оказался на венгерском, а с собой из чтива Филиппенко ничего не прихватил. Поэтому сначала — первый час полета — он отчаянно скучал. Потом начали кормить и стало веселее. Дали бутерброды как в «Макдоналдсе» и вафлю в шоколаде «Балатон». Напиток Филиппенко выбрал алкогольный, но не потому что хотел напиться, а из любви к халяве: вино дороже сока.
А потом у Филиппенко завязался разговор с соседом-либералом.
Перед самым аэропортом, при посадке, самолет угодил в зону турбулентности. Его трясло, как погремушку в ручке великанского младенца, а внизу, в иллюминаторе, уже виднелся темный город с тысячей фонарей, похожими на реки автострадами. «Слишком низко, — вдруг подумал Филиппенко, — разве самолеты так летают? Все ли в порядке?» Что-то объявили по-венгерски. Александру стало страшно. Очень захотелось помолиться. Помолился. Вспомнил, что Христос — всего лишь маленький немецкий феодал, которого хронисты по ошибке поместили в I век. Еще раз помолился. Тряска кончилась, тело охватила легкость, как будто, если б не ремень, то сам взлетел бы к потолку.
— Ну вот, садимся, — заявил сосед. — На многострадальную землю Будапешта.
В течение полета он и Филиппенко говорили о злодействе, совершенном коммунистами, которые присоединили Венгрию к соцлагерю. «А был ли он, соцлагерь? — вдруг подумал лжеисторик. — Чай, такое же вранье, как про хана Батыя».
Когда он оказался в аэропорту, то вдруг сообразил, что не знает английского. О том, чтобы понимать местный язык, и думать не стоило: он был даже не индоевропейским. На улице стемнело, надо было как-то отыскать такси или автобус, спутник-либерал мгновенно испарился, и спросить вдруг стало совсем не у кого. Филиппенко вытащил бумажку с адресом гостиницы, где должен был заночевать до рейса на Париж, и начал ей размахивать у носа первого попавшегося служащего аэропорта. Предпринял попытку объясниться на плохом французском — безуспешно. Английский Филиппенко не учил, но все-таки попробовал просить совета и на этом языке. Ситуация становилась все более неприятной.
— Вот ведь черт! — пробормотал «историк».
— Русский? — сразу оживился собеседник. — Так? Москва, Россия? Вы хотите что-нибудь спросить?
«Ну ладно уж, — подумал Филиппенко, оказавшись на заднем сидении такси, вызванного работником аэропорта и мчащегося теперь по ночному городу. — Был соцлагерь. Может, это в чем-то даже положительный факт».
Оказавшись в номере, он сразу лег спать. Постель тонко пахла стиральным порошком. Филиппенко долго не мог уснуть. С трудом забывшись, он ворочался и стонал всю ночь. Ему снились толпы агрессивных профессоров и косных доцентов. Во сне они обступили его со всех сторон, злобно размахивая портфелями и желая побить толстыми монографиями.
На другой день было все то же самое: поездка на такси, аэропорт, тупое ожидание, регистрация, просмотр коньяков и обыск, мысль о том, что вот носок-то снова не заштопал, стыд какой. Потом посадка. В самолет входили по трубе, а не по трапу, прямо в нос, не сбоку. И встречал на этот раз пилот: мадьяр с усами, прямо как с картинки.
— Медам зэ мсье, жё мапель Дьёрдь, жё сюи капитэн де сэт авион, — объявил мадьяр по радио, как только все расселись.
От звучания французской речи Филиппенко стало сладко и спокойно. До Парижа оставалось два часа. Теперь он на свободе.
Есть, однако, не хотелось. «Балатон» и бутерброд «историк» спрятал в сумку, а также пластмассовые вилочку и ложечку. Когда-то в советском детстве он получал такие же вилочки и ложечки в качестве волшебного подарка от отца, приехавшего из командировки. Только влажную салфетку он использовал по назначению — протер лицо ею и руки. Пахнуть стал лимоном.
Приземление в «Шарль-де-Голле» было мягким. Пассажиры радостно захлопали в ладоши. Включили Джо Дассена. Потом минут, наверно, сорок ждали трапа. Так вот, наблюдая из окошка производственный пейзаж, ничем не отличавшийся от русского, большое серое строение и мелкий, гадкий дождик, Филиппенко познакомился с французским легкомыслием.
В паспортный контроль выстроилась очередь. Араб в красивой форме охранял ворота в демократию. Когда настал черед Филиппенко, он вынул все бумаги, сколько их было (кроме Прошкиной эпистолы), и громко заявил, уверенно считая, что его тут очень ждут:
— Жё деманд лё рефюж политик!
К удивленью Филиппенко, его действительно ждали. Откуда-то разом возникли два статных жандарма — метис и мулат. Метис держал в руках книгу под названием «Другая история Турции» — один из самых удачных трудов Филиппенко. В книге говорилось, что история Турции до Кемаля — нелепые выдумки, просто ошибки хронистов, и не было ни Сулеймана Великого, ни танзимата, ни войн с Восточной Европой. Один из жандармов спросил, признает ли приехавшей авторство книги, на что Филиппенко, конечно же, гордо ответил, что да, несомненно.
И его тут же повязали.
Спустя пять часов в своей камере горе-беглец изучал знаменитый французский закон от 2006 года. Отрицание геноцида турками армян во время Первой мировой войны считалось уголовным преступлением.
«Если не посадят — экстрадируют в Россию», — горестно подумал Филиппенко.
Так оно и случилось.
Глава 32
На защиту кандидатской нужно приходить в парадной одежде. За неделю до защиты Андрей внезапно обнаружил, что ходить ему ну просто не в чем: тех, кто были в джинсах, стали часто бить на улице, а галстук и пиджак теперь считались костюмом ещё более вредным, антирусским, чем штаны американских пролетариев. Гласные новой, националистической Думы красовались на экранах телевизоров в лаптях, косоворотках, домотканых кушаках. Именно так теперь следовало одеваться в присутственных местах. То, что все эти предметы гардероба вошли в обиход вряд ли ранее XVII века, то есть, при Романовых, конечно, никого не интересовало. Новое правительство и царь активно поощряли балалаечную музыку, которую крутило MTV. Куклы Вари в розовых коробочках и с вредными костлявыми пропорциями были изгнаны из детских магазинов: им пришли на смену толстобокие матрешки. Друзья исконного искусства будто не замечали того факта, что и балалайка, и матрешка появились в начале XX века. «Вот оно, наше, родное!» — восхищенно провозглашали герои ток-шоу, вернее, треп-зрелищ. Россия стала для них какой-то другой страной, чем она была для тех, кто корпит над архивными текстами в поисках истины. Реформы Петра Первого с восторгом предали анафеме, но одно его нововведение осталось. Вино. Народ помнил, что пьянство — это чисто русская черта, а собственное мнение о себе казалось более важным, чем суждение каких-то устаревших, закоснелых университетских сумасшедших. Новые историки услужливо предъявляли новые доказательства того, что водка, огурцы, картошка, балалайка и матрешка — неотъемлемые атрибуты древнерусской жизни, вдохновившие на подвиги участников Ледового побоища.