На самых дальних... — страница 17 из 73

— Ну, братцы, к столу! — командует Рогозный.

Вообще-то я догадывался, что в офицерском домике ведутся какие-то поделки, поскольку время от времени по этому адресу курсировали наши «мастеровые люди» — Шарамок, Мулев, Зрайченко, — но не придавал этому значения; мало ли что — прохудилась крыша, перестраивают печь.

Правда, Рогозный как-то намекал на неустроенность моего быта, но я все отмахивался. Мне совсем неплохо жилось в канцелярии: солдатская койка (по прозванию «суворовский топчан»), тумбочка, полка с книгами. Что еще надо холостому человеку? Было бы где приклонить голову да кинуть зубную щетку с мылом. Тепло. Дежурка под боком. Чуть что — вопросы решаю оперативно. Наряд выслать на границу, сходить на проверку — ноги в сапоги и готов, как штык. Все остальное в условиях заставы считал ненужной роскошью, только от дела отвлекает. Иной раз даже в портупее спал. Рогозный шутил в таких случаях: «Опять спал «при исполнении»… — И уже серьезно добавлял: — Это не дело, Андрей. Отдыхать надо по-настоящему. Вот подожди, навалимся всем колхозом и оборудуем-таки тебе квартиру. Будешь у нас самый богатый жених на Курилах…»

— Ну что? — Рогозный торжественно поднимает свой бокал. — С новосельем, как говорится! И за именинника. Будь здоров, Андрей!

— За вас, — говорит Женя и, улыбаясь, смотрит на меня.

Все это живо напомнило мне дом, близость и заботу родных мне людей — невольно нахлынуло волнение, я смешался и почувствовал, что краснею, как девица, чего уже давно со мной не случалось.

А на следующее утро на заставе переполох, веселое нервное возбуждение. Хлопают двери казармы, до подъема уже никто не спит, расширенные, как в итальянском парламенте, дебаты в сушилке. «В чем дело?» — спрашиваю у дежурного. Оказывается, на левом стыке у соседа для нас свежая почта — письма, газеты, посылки, новый фильм. Желающих пробежаться до Заливной хоть отбавляй, просятся даже выходные и повар Ульямиша. Хотя путь не близкий, как-никак восемнадцать километров в один конец, и нелегкий — запомнил это по пробегу, который устроил мне Максимов. Держим военный совет. Рогозный колеблется. Прогноз как прогноз — ничего существенного не обещает, но ветер меняется, и это его беспокоит. В таких вопросах он щепетилен. «Все может сорваться», — с сожалением думаю я. Сам я, правда, ничего не жду, но мне жалко ребят — почты не было месяц. Предлагаю свою кандидатуру, и это решает дело. Рогозный дает «добро». Я отбираю счастливчиков. Мне очень хочется взять Мулева, но я сдерживаю себя. Беру тех, кто свободен от службы: выходных Машонова и Попова и Ульямишу. Мы выходим, провожаемые напутствиями и пожеланиями. Я знаю, теперь вся застава по часам, минутам и секундам будет следить за каждым нашим шагом, а у дежурного не будет отбоя от добровольных помощников посидеть у телефона.

Снег плотно сбит ветром, лыжи катят хорошо. Пять километров до «Разлуки» мы проходим почти в спринтерском темпе. Дальше, к сожалению, с лыжами приходится распроститься — внизу по берегу нашу дорожку выстилают камни, а ледяной припай еще слабоват, да и снега на нем нет, начисто сдуло ветром. Жаль, конечно, расставаться с лыжней, хорошей дорогой (может, поэтому и «Разлука»?), но ничего не попишешь. Втыкаем лыжи с палками в снег и начинаем нелегкий спуск по заледенелым, скользким и опасным склонам сопки…

Беда подстерегла нас на обратном пути. Здесь же, на подходе к «Разлуке». Если б все знать наперед, я бы сократил наше пребывание на стыке, отменил бы перекур на мысу Нескучном у серного источника, но… все мы крепки задним умом.

Погода сломалась мгновенно. Ветер ударил в лицо, повалил густой снег, запуржило. Все стерлось из виду. Идем на ощупь. Так же на ощупь, цепляясь за канаты, начинаем подъем на «Разлуку»… Это был невероятно трудный подъем. По сравнению с ним наше восхождение на «Любовь» вспоминалось мне легкой, увеселительной прогулкой. Здесь, на «Разлуке», мы отдали те силы, которых нам потом так не хватало на подходе к заставе. Лыж наших наверху не оказалось. Ни лыж, ни палок — видно, унесло ветром, сбросило вниз. Решаю прекратить бесполезные поиски и двигаться так. С каждой минутой пурга набирает силу, и времени нам терять нельзя. С «Разлуки» последний раз связываемся с заставой. Там очень обеспокоены нашим положением. На телефоне Рогозный. Я слышу, как от волнения срывается его голос. Стараюсь его успокоить. Даже что-то неудачно шучу насчет бани. Про лыжи не говорю — к чему разводить панику?..

Все идет более или менее сносно, пока не сбиваемся с тропы. Была тропа — была уверенность, находились и силы. Теперь всего этого как-то сразу стало не хватать. Но главное, я чувствую, с каждым шагом тает наша уверенность. К тому же притомился Машонов, начинает отставать. Только бы не поддаться панике и чувству страха, думаю я. Иначе — пиши пропало. Сам я страха не испытываю. Просто не позволяю себе думать об этом, гоню прочь всякие такие мысли. Один только раз мне стало по-настоящему страшно. После того как Машонов совсем отказался идти. Я близко увидел его потухшие, ничего не выражающие глаза, и мне сделалось жутко. Я почувствовал, как чем-то холодным и мерзким закопошился, разрастаясь, во мне страх…

В распадке мы случайно натыкаемся на нашего мерина. Стоит себе, прядет ушами, а на спине целый горб снега. Его спокойный философский вид возвращает нам некую уверенность. И вместе с тем обманчивый соблазн вот так же тихо и спокойно, не утруждая себя, переждать пургу здесь, в распадке. Я ловлю себя на мысли, что и сам не прочь пристроиться под теплым боком у Вулкана и хоть на пять, на десять минут дать себе передышку. Закрыть глаза, вспомнить дом, близких и окунуться в атмосферу, навеянную сегодняшним письмом (его я таки получил, хотя и не ждал). Но нет, я нахожу в себе силы (не зря сестренка пишет, что мой антропоним «Андрей» означает — «мужественный» и родился я под удачливым знаком зодиака) заставить себя идти дальше. Мы сажаем Машонова на спину лошади и выбираемся из распадка…

«Мертвая точка» наступает у меня почти перед самой заставой. Правда, мы еще не знаем, что цель так близка. В глазах как-то сразу потемнело, голова пошла кругом, я «поплыл»… Даже звуки пурги стали глуше. Не хватало воздуха. Я ловил его ртом, как тот большой окунь, оставшийся на мели во время цунами. Наверно, я удержался в ту минуту на ногах только благодаря нашей «связке». Навалившись всей тяжестью тела на веревку, перехватившую мою штормкуртку на уровне груди, я приказываю себе идти. И в такт каждому шагу упрямо повторяю: «Терпи… терпи… терпи…» А потом мне в голову сами собой приходят стихи, которые вроде тут и ни при чем, а может, и кстати. «Отважный мальчишка, исполненный сил, услышал кукушку и громко спросил… — твержу я, переламывая свою усталость и головокружение. — Довольный ответом, он лег на траву: а сколько на свете еще проживу?.. — Теперь, кажется, легче — дыхание наладилось. — Вновь стала кукушка ему куковать, он сбился со счета и начал опять…» Почему всякий раз, когда мне сложно или трудно, со мной это происходит? Дед говорит, что стихи — это пища души. Может, у меня это от деда и я просто не могу без этой пищи? В доме у нас большая библиотека. Ее любовно, книга к книге, собирали дед и отец. Уходя от нас, отец не взял особой ни одной книги, хотя, я знаю, многое здесь необходимо ему для работы. Он журналист-международник… И довольно известный. Вообще, сколько помню отца, всегда он был в поездках, заграничных командировках, всецело поглощен своей работой и с нами, детьми (мной и сестренкой), совсем не занимался. Может быть, поэтому мы не сразу и ощутили перемену в нашей жизни… Мама говорила нам, что он эгоист, самовлюбленный человек. Что его духовные дети (то есть книги) ближе ему собственных, физических (то есть нас). Но я не осуждал его. Не осуждаю и сейчас. Может, он действительно глубоко несчастный человек, страдающий оттого, что в последнее время его духовные дети так редко и так незаметно для окружающих появлялись на свет…

И тут я глубоко проваливаюсь в снег, напарываясь рукавицей на что-то твердое и острое…

Засыпаю я уже под утро, когда поздний рассвет разбавляет за окном чернильную глушь неба. А когда просыпаюсь, нахожу на тумбочке кружку свежего молока с краюхой пахучего хлеба и записку: «Отдыхай, набирайся сил, ни о чем не беспокойся. С занятиями управимся». Подписано: «Н. П.» Только теперь я обращаю внимание, что инициалы имени и отчества Рогозного созвучны наблюдательному посту. А то все никак не мог взять в толк, когда кто-нибудь на заставе невзначай ронял: «НП сделает вдувание, НП не любит этого, НП не проведешь…» Интересно, что они там говорят между собой про меня, как называют? Я бы многое дал, чтобы хоть краем уха услышать это.

Поднимаюсь, привожу себя в порядок, набрасываю на плечи полушубок и выхожу на улицу. Метель улеглась, небо чистое, дышится легко. Все вокруг белым-бело — сопки, распадок, деревья. Снег лежит на пихтовых лапах, клоня их вниз, на перилах мостков, даже на нитях проволочного забора. Наш «Казбек» форменным образом утонул, забуксовал в этом белом плену, как обессилевший старенький пароход, зажатый со всех сторон льдами и торосами. Только дорожки-тоннели, разбежавшись в разные концы, связывают его с остальным миром. Одна из них ведет к офицерскому дому. По ней я и иду на заставу. Я ценю заботу Рогозного и совсем не хочу нарушать его предписание, но у меня есть два неотложных дела, которые я должен непременно выполнить.

Минуя дежурку и канцелярию, прохожу в казарму. Здесь тихо. Полумрак. Общий подъем уже прошел. Одно из окон чуть расшторено, и в его свете я вижу Машонова. Он лежит на спине, глаза его неподвижно устремлены в потолок. На мое появление он никак не реагирует. Понимаю, ему сейчас не до разговоров. Попова и Ульямишу я нахожу в комнате отдыха, играют на бильярде. Вид ничего, бодрый. Прошу их на минутку зайти ко мне. Когда мы остаемся одни, я говорю:

— Валентин и Костя! Я хочу вас просить вот о чем: то, что случилось вчера с Машоновым, не должна знать на заставе ни одна душа…