— Дома-то небось ждут?
— Еще как! На второй день после свадьбы ушел. Сами понимаете…
Вот тебе и Мулев — открытая душа. А я и не знал об этом…
Вечером, после бани и ужина, я спускаюсь к морю. Меня сопровождает Матрос. Что-то он в последние дни ко мне неравнодушен — может, тоже чувствует разлуку. Начинался прилив, и с этой приливной волной, далеко заходящей в Докучаевку, шла на нерест рыба. Часть бухты у устья реки просто рябит от плавников. Над самой водой, задевая ее крылом, со сварливым криком носятся чайки, не решаясь, однако, схватить добычу. Огромные рыбины им явно не по зубам. Охваченный охотничьим азартом, Матрос повизгивает и дрожит, увлекая меня к воде. Подхожу к самому устью — вода черна от рыбьих спин, даже дна не видно. Лосось упорно, жертвенно и гордо идет на нерест, толкаемый неведомой силой инстинкта. Одержимо рвется вверх по реке, и его порыв неукротим. Особенно это заметно, когда волна откатывается назад и ему приходится бороться с сильным течением.
Матрос совсем ошалел. Вновь и вновь он бросался навстречу набегающей волне, весь исчезал в ней, а спустя какие-то мгновения вновь появлялся, уже держа в пасти рыбу. Он складывал ее у моих ног, как это привык делать, выходя с поваром на рыбалку. Но я снова и снова бросал пойманную им рыбу в воду, и та, взбив хвостом пену, опять устремлялась к реке, ни на секунду не забывая о своей цели. Наконец Матрос прервал свою охоту, сел в сторонке и стал отряхиваться. В мою сторону он не смотрел. Наверно, обиделся. А я все никак не мог оторвать глаз от этой мощи, этого массового жертвоприношения во имя продления жизни. Вскарабкавшись выше по реке, поободрав бока и изранив себя, рыба облюбует место и отмечет икру. И, слабея с каждой минутой, будет скатываться по течению вниз, пока не погибнет. А из икринок со временем проклюнутся мальки. Потом они окрепнут и уйдут в море. Будут плавать далеко-далеко от этих мест, может быть за тысячи миль, но когда настанет их черед метать икру, они обязательно придут нереститься сюда, в свою родную речку. И я подумал: «Интересно, вернусь ли я когда-нибудь сюда, на нашу Докучаевку?»
Не спится. За полночь, когда замолкает наш движок и гаснет свет, а Рогозный уходит на границу проверять наряды, я зажигаю керосиновую лампу, сажусь к столу и пишу:
«Пограничная застава! Сколько хорошего и доброго в жизни связано с тобой. Сколько сокровенных дум, светлых надежд и смелых мечтаний сберегаешь ты под своим кровом. Сколько промахов и неудач видела ты в начале нашего пути. Но зато как ты радовалась каждому нашему успеху, каждой победе над собой.
Пограничная застава! Ты родной дом для всех, кто вышел из-под твоего материнского крыла. В скольких сердцах ты хранишь благодарную память о себе, для скольких своих сынов ты стала началом большого жизненного пути. Ты трудная и суровая школа жизни, познать которую суждено не каждому. Пройдет время, на смену окончившим службу придут новые, и все повторится сначала. И так будет всегда, пока существует граница. Поблекнут со временем воспоминания, сотрутся из памяти имена друзей, товарищей, но ты живешь в сердце каждого своего солдата, живешь и вечно будешь жить, пограничная застава-мать!..»
Засыпаю я уже под утро, не раздеваясь, пристроившись на любимом «суворовском топчане». А просыпаюсь от прикосновения чего-то теплого и нежного. Открываю глаза — в окно заглядывает солнце. А у стола стоит Рогозный и читает мое патетическое сочинение, навеянное, должно быть, порывом и грустью расставания…
Прежде чем тронуться в путь, мы подходим к обелискам и минуту молча стоим. Я прикладываю руку к козырьку. Прощайте, Гена и Андрей! Ваша вахта бессменна. Мы идем дальше.
На берегу мы с Рогозным останавливаемся друг перед другом. Рядом Женя с Наташкой на руках, Маринка, остальные наши. Прощаемся. Через минуту мы уйдем. Надо что-то говорить, но, как назло, першит в горле и не находится подходящих слов.
Прежде чем перевалить на другую сторону «Шпиля», мы останавливаемся на его гребне и в последний раз смотрим на нашу бухту и наш «Казбек». С берега нам дружно машут, и вверх одна за другой взлетают три зеленые ракеты. Это застава приветствует нас прощальным салютом.
РОГОЗНЫЙ
Знаю, начальников, как и родителей, себе не выбирают. Но, коль пришлось бы, я все равно выбрал бы Рогозного. И вообще, считаю, что в этом плане мне здорово повезло. Сейчас уже трудно себе представить, как бы все у меня сложилось, смог бы я в свои двадцать лет получить под начало заставу, повернись все по-иному и окажись на месте Рогозного другой человек.
Я уже привык, когда выпадает свободная минута, привести в порядок свои мысли, обдумать уносимое быстротечным днем. Теперь же долгая дорога, возможность помолчать сами располагали к тому. Мне тем более важно было осмыслить все, потому что отныне наши с Рогозным пути расходились и мне уже самому нужно было думать о том, как строить взаимоотношения со своим будущим замом.
Мне до сих пор непонятно, как можно конфликтовать на заставе начальнику и заместителю, двум людям, в равной мере ответственным за одно и то же дело. Мы с Рогозным успехов не делили, но мы делили поровну трудности и неудачи. И это, наверно, было главным в наших отношениях. Это не значит, что мы не спорили с ним до хрипоты, в чем-то не соглашались друг с другом. Но спор наш ни разу не перерос в личную неприязнь и не был возведен в болезненный принцип, потому что суть его всегда была проста: он желал сделать хорошо, я — лучше, или наоборот. И это при всем при том, что был я лишь зеленым лейтенантиком из училища, а Рогозный уже добрый десяток лет командовал заставой и знал толк в службе.
Почему-то вдруг вспомнилось наше необычное знакомство на пирсе: въедливый, обволакивающий сыростью бус, несговорчивый часовой, и неказистый человек в плащ-накидке пристает с настырными вопросами… Та ночная погрузка как-то сразу нас сблизила, сломала барьеры официальности. Обычно я нелегко схожусь с людьми, а тут через пять минут мы были уже на «ты», а через час подтрунивали друг над другом, как старые приятели…
Я спешил судить строго о людях. Так было с Леней Петровым в том первом нашем рейсе, так было, когда мы разгружались на «Казбеке» и шли последним, перегруженным всякой всячиной понтоном и никак не могли причалить. И я, грешным делом, подумал тогда о Рогозном: «Ну на какой ляд ему все эти кирпичи, стекло, какие-то ржавые трубы, пустая тара? Плюшкин, и только…» К счастью, сама жизнь внесла коррективы в мои максималистские суждения. И довольно скоро. После землетрясения и пожара наш «Казбек» являл собой весьма плачевный вид. Но уже через день все наладилось. В окнах были новые стекла, печи переложены, а еще через сутки Ульямиша выпек в новой печи хлеб. А другие заставы еще с месяц, а то и больше, сидели на лепешках и завешивали окна рыбьими пузырями. «Запасливый лучше богатого», — улыбался Рогозный и, довольный, потирал руки. Но он был не только запаслив и дальновиден, он был еще и бескорыстен. В этом я тоже убедился. Ежедневно мы высылали на правый и левый стыки наряды с хлебом для наших соседей, и так до тех пор, пока они не наладили свою выпечку. Хотя мне доподлинно известно, что ни Иванов, ни левый сосед — майор Хобока об этом нас не просили. Но Рогозный прекрасно знал, какое там сложилось положение, и был рад помочь людям. Вообще, он удивительно быстро и легко сходился с людьми. Он умел с ними ладить, хотя порой это были совершенно разные и по характеру, и по возрасту люди. Вот хотя бы тот же Иванов. Уж сколько раз Рогозный его разыгрывал, сколько они бранились по телефону, но, стоило ему появиться на «Эльбрусе», Паша буквально стелился перед ним. На что уж Иванов мужик прижимистый по части лошадей (татарин, это у него в крови), но и тут Рогозному отказа никогда не было. Доверял даже свою любимую Мушку, которую ревниво оберегал и не давал никому, в том числе и начальнику отряда, придумывая самые невероятные причины. И только Рогозный неоднократно появлялся в отряде, торжественно восседая на норовистой красавице кобылице, как лермонтовский Казбич на своем знаменитом Карагёзе.
К нам редко кто заглядывал на «Казбек» — крепко помнили шутливый каламбур Рогозного: «От «Любви» до «Разлуки» у нас всего ничего — пятнадцать километров…» Но когда кто-то появлялся, он умел быть хлебосольным хозяином, тут уж все было продумано по полной программе. Но прежде всего стояло дело. «Кончил дело — гуляй смело», — любил он повторять.
Помню, как на первых порах я из кожи лез вон, чтобы поскорее завоевать себе у подчиненных авторитет, мучительно переживал неудачи, промахи, в то время как Рогозному это ровным счетом ничего не стоило. Он мог сорваться, накричать (как тогда, на стрельбище, на Трофимова), вкатить, в конце концов, взыскание, но это нисколько не портило его отношений с людьми. Я ломал себе голову: в чем же дело, как это у него получается? И невдомек мне было, что у его авторитета фундамент как у айсберга подводная часть — на семь восьмых скрыта и лишь чуть-чуть видна на поверхности.
Шло время, и я внимательно присматривался, как наш НП строил свои взаимоотношения с подчиненными. Но, признаться, не сразу постиг его стиль. И знаю почему. Просто он редко повторялся и в каждом конкретном случае шел к единственно правильному решению разными путями. Но все-таки главное в его стиле я уловил с ходу: он был строг, порой даже резок и беспощаден, но всегда и во всем абсолютно справедлив. И у него было на то полное моральное право, потому что так, как он пекся о наших людях, вряд ли кому приснится и во сне. Он часто говорил мне: «Прежде чем со всей строгостью потребовать с подчиненного, ты сделай для него все возможное и даже невозможное, чтобы он был хорошо накормлен, одет, обстиран и в отличном настроении. Как полопаешь, так и потопаешь. Вот и соображай…» И он делал это — «все возможное и даже невозможное». Он все тащил на заставу — его не смущали ни расстояния, ни трудности нашего бездорожья, даже крайняя несговорчивость зама по тылу, — приспосабливал к месту, планировал, изобретал. Это он наладил на нашем «Казбеке» хорошее подсобное хозяйство. И дело тут не в том, что Рогозный вообще по складу характера хозяйственный человек и постоянно ищет приложения своим избыточным силам, а главным образом потому, что он лучше других понимал, что значит в условиях Курил кружка парного молока, свежее мясо и еще десятки «мелочей», на которые мы, молодые офицеры, порой не обращали внимания.