Витрина ярко освещена: уздечки, поводья, налобники, амортизаторы, вальтрапы любых цветов, меховушки — на капсюль и под седло — все знакомое, милое сердцу, на короткий момент она забывает, зачем приехала. Дальше: жокейки, цилиндры, о, бриджи какие роскошные, с замшевой вставкой под попу — жаль, некуда выйти в таких. Зато сапоги — не забыть бы, как называются. «Тиффани». Всё, пошли.
Стрелять Бетти учили так: выдохнуть до конца, потом немножко, на четверть, вдохнуть, задержать дыхание, прицелиться. Услышать, как бьется сердце, и в промежутке между ударами спустить курок. Бетти берется за ручку, выдерживает короткую паузу, открывает дверь.
— Здравствуйте, Эльза, — говорит она, подойдя к кассе. — У меня для вас хорошие новости.
У истории этой есть предыстория. В конце февраля позвонил отец, попросил прийти. Тон трезвый и деловой: две новости. Начнем, как обычно, с плохой?
— Рак. — Он предпочел бы не… Да, по мужской линии. — Простата. Предстательная железа. Тетка-уролог из поликлиники говорит: рачок, ничего особенного. Предлагает, — отец неожиданно взвизгнул, — кастрацию! Где гарантии, что поможет? Гарантий нет!
Разумеется, Бетти не допустит подобного варварства. Она найдет для него правильного врача — в той же Германии.
— Во-от, в Германии, — столь же внезапно отец успокаивается: поэтому он ее и позвал.
Есть, однако, препятствие. Их… — Кого их? — Неужели неясно? Их, бывших сотрудников Первого управления (да, того самого), не пускают в Европу, вообще никуда, вполне себе гласный запрет. Отец проговаривает это быстро и даже с брезгливостью: ты умная девочка, брось притворяться будто удивлена.
Что-то до нее долетало, конечно же. Однажды — было ей лет тринадцать, Бетти случайно подслушала: зашедший к ним в гости сосед дядя Савва, посмеиваясь, рассказывал, как один их общий с отцом товарищ чуть не угробил врача, который что-то ему очень удачно вырезал, — подарил тому дорогущий виски или коньяк, а в бутылке — огромная концентрация какого-то вещества, ядовитого (Бетти забыла название): обознатушки, не оттуда пузырь достал, перепутал сейф. Отец быстро заткнул его, вытолкал. Бетти тогда узнала отличную фразу — отец произнес ее по-английски: Asknoquestions, andyou’llbetoldno lies[1]. И за границу он в самом деле не ездил, предпочитал отдыхать на родине. Если подумать, то можно вспомнить еще.
Итак, плохой новостью отец поделился — рак. Причем лечить этот рак предстоит в Москве. Бетти не любит слова «совок», она практически не жила при нем, но уверена, что было в нем всякое, много прекрасного в том числе. Но применительно к отечественной медицине другого слова не подберешь. А где хорошая новость? Что-то отец не спешит сообщить ее.
Он улыбается, просяще, болезненно, он смущен — таким его Бетти прежде не видела. Хорошая новость следующая: в Германии у нее, вероятно, сестра. Понятно, почему он раньше молчал — была жива мама, и почему разговорился теперь: воссоединение семьи — единственный шанс на лечение.
Обстоятельства таковы: с начала семидесятых и по восемьдесят второй он жил в Западном Берлине под сербской фамилией Милич. Почему не Фишер, не Шмидт? Ну вот так. Может, немецкий был не настолько хорош. Где работал, что делал? Картами занимался, географическими, в бюро служил — считай, по профессии. Только карты его были почти не нужны. В Берлине в семидесятые все уже устаканилось, пришло в равновесие. Ходил на речку, женился, родили девочку. Жену звали Анной. Что делала? Да ничего, преподавала музыку. Она была сильно старше него. Теперь-то, конечно, на пенсии, если не умерла. В общем, жил себе, можно сказать, не тужил. Строили какие-то планы совместные, без задних мыслей. Домик хотели купить, девочку Эльзу воспитывали. А потом вдруг приказ: возвращаться. Кто-то подставился, чей-то прокол, не его. Не задавайте вопросов… — Бетти помнит конец.
На то и приказы, чтоб выполнять. Дали на сборы немало — два полных дня. Рано утром отправился, как он часто ходил, на Шпрее, одежду оставил на берегу, а сам… Были способы. Предлагали семью прихватить, но вряд ли бы Анне эта затея понравилась, она, насколько он знал, не питала особой симпатии к русским, к соцлагерю. Короче, не вышло поговорить.
— Хотя отношения были нормальные. Ты же знаешь, Лизонька, у меня со всеми, в принципе, отношения нормальные.
Пошел проводить ее до двери, неожиданно сильно обнял:
— Кстати, прошу тебя, когда будешь говорить там, — где? что он имел в виду? — я ничем, никогда, поняла меня? не нанес ущерба Германии.
Наибольшее, самое тяжелое впечатление произвел на Бетти не рассказ отца, не диагноз уролога, а удушающий, сладковатый запах гнилого мяса — от рук, изо рта, — который она услышала, когда отец ее обнимал. Пришла домой, быстро смыла его с себя, стала искать сестру и нашла.
Эльза Милич, семьдесят третьего года рождения — счастье, что замуж не вышла, не изменила фамилию. Полезная штука фейсбук. У Эльзы шестнадцать друзей, негусто. Кто-то ее по крайней мере фотографирует. Всюду Эльза одна, не считая животных. Собаки — лохматые, полудохлые, и лошади тоже не самые свежие. Путешествия, еда, политика и даже пропавшие дети ее не тревожат — только здоровье бесхозных собак, рацион лошадей. Вот снимок, выложенный прошлой осенью. Сходства с отцом, пожалуй что, нет, довольно плоская физиономия: широкие скулы и нос, волосы рыжеватые, с сединой. Что сказать? Надо краситься. И ведь это еще удачная фотография, раз Эльза выставила ее. А вот она возле лошади, в профиль. Вислозадая у Бетти сестренка, говоря как есть. И никаких следов матери — впрочем, зависать в социальных сетях старушка и не обязана.
Попросила отца вспомнить об Эльзе хоть что-нибудь: она уже начала испытывать к ней сочувствие.
— Успехи ее, знаешь, были не очень, не то что твои, ты гораздо способнее. Говорю ей однажды: есть дети, которых надо ругать, наказывать, чтоб они лучше старались, а кого-то, наоборот, нужно хвалить, баловать. А к какой категории, Эльза, ты относишься, я понять не могу, ничего на тебя не действует. Отвечает: уж ты, папа, как-нибудь сам решай. Лизка, ты представляешь? — Подумал немножко. — Все равно я бы на девочку ориентировался, не на мать.
В фейсбуке принято сразу переходить к делу. И Бетти написала сестре по-английски (переговоры сподручней вести на английском, языке для обеих чужом): «Если вы дочь человека по имени МиркоМилич, дайте, пожалуйста, знать: я могу сообщить вам о нем нечто исключительно важное. Готова приехать в Берлин». Прошло несколько дней, прежде чем Эльза прочла письмо (о чем появилась соответствующая отметка), и еще несколько, пока она не ответила — на ужасном английском: в любой будний день в магазин к закрытию.
И вот уже Бетти стоит перед Эльзой, руку ей подает, обращается к ней по-немецки:
— У меня хорошие новости. Я прихожусь вам сестрой.
Жесты правдивее, убедительней слов. Первая сцена ею продумана, отрепетирована: пожать руку Эльзы и задержать секунды на три в своей. Положить свою левую руку поверх ее правой. Поймать ее взгляд.
У Эльзы глаза воспаленные, красные, веки припухли: аллергический конъюнктивит, Эльза ведь с сеном работает.
— У меня тоже из носа, из глаз текло, пока верховую езду не оставила.
Общая аллергия, общее увлечение — все пока хорошо. В жизни Эльза лучше, чем на фейсбуке, несмотря на конъюнктивит.
— Нет, невозможно, — голос у нее тихий и хриплый, как у курильщицы. — Вы моложе меня лет на десять, вы не можете быть мне сестрой.
На двенадцать, если на то пошло. Тем не менее. Бетти достает телефон, показывает фотографию молодого отца. Квартиру перевернули вверх дном, пока удалось найти хотя бы один его старый снимок: в итоге сфотографировали комсомольский билет.
Эльза с большим вниманием разглядывает фотографию. На чужих людей так не смотрят.
— Откуда это у вас?
Глупо звучит: KommunistischeJugendverband. DerKomsomol.
— Он умер, когда мне исполнилось восемь лет. Я совсем не знаю его югославского прошлого. У нас не осталось фотографий отца.
Господи, югославское прошлое. Что, пора? Хорошие новости тоже могут повергнуть в шок, но когда-то ведь нужно сказать:
— В том-то и дело, Эльза, — надо бы снова взять ее за руку, но руки она уже убрала, — в том-то и дело, что отец наш не умер, он жив.
Чуть не прибавила: — Хоть и весьма себя скверно чувствует. — Отложим рачок на потом.
Движением пальца Бетти меняет картинку в своем телефоне:
— А вот он в нынешнем своем виде, — Бетти долго старалась, заставляла отца позировать, но Эльза бросает на снимок лишь беглый взгляд.
Тупость или такая выдержка? Эльза роется в ящике — вытаскивает фотографию, обернутую в целлофан, кладет ее перед Бетти.
Лужайка. На ней две плиты. На одной высечен крест с двумя перекладинами и написано: МиркоМилич. И годы жизни: сорок четвертый — восемьдесят второй. На другой плите — Анна Милич, здесь ангел изображен, а под ним слова: DerRestist Schweigen[2] — что-то знакомое.
Стыдно признать, от известия о смерти Эльзиной матери Бетти испытывает облегчение. Ей и с Эльзой, похоже, хватит хлопот.
Отчего умерла, неизвестно. Эльза называет свою мать по имени: Анна не любила ходить по врачам. За четыре последних года ни разу не вышла из дому. И еще Эльза помнит похороны отца: свечи, пение. Был священник-серб, Эльза его запомнила.
— Где, где это всё?
— На кладбище.
Бетти слегка улыбается — наверное, зря. Просто шутку вспомнила насчет программистов: ответ правильный, но пустой.
— Понятное дело, на кладбище. На каком?
Эльза машет рукой, зажмуривается, наклоняет голову — точь-в-точь, как отец, когда ему не хочется отвечать.
— Дорогая Эльза, под плитой нет отца.
К удивлению Бетти, и эти слова ее не производят действия.
— Конечно, ведь он утонул. Тела не обнаружили. Признали умершим. Похоронили одежду, которая осталась на берегу.