Четвертое июля, с 2 часов пополудни, русские батареи, успевшие со дня первого, несчастного для нас штурма продвинуться значительно вперед, открыли убийственный огонь по башне. На этот раз результаты канонады были совсем иные. После каждого выстрела от расшатанных уже ранее стен отваливались огромные глыбы и, вздымая целые вихри пыли, с глухим грохотом катились к подножию скалы. Часа два велась ожесточенная канонада. Расстрелянная башня мало-помалу превращалась в одну сплошную груду мусора, под которой схоронились ее защитники, не подававшие теперь никаких признаков своего существования.
Казалось, упорство горцев было сломлено.
Звонко заиграли сигнальные рожки, ворчливо зарокотали барабаны, раздалась команда, и войска бросились снова по знакомой им дороге. В ту же минуту, подобно муравьям из развороченного муравейника, над обломками разрушенной башни зачернели фигуры мюридов. Их было немного, но ярость, фанатизм и отчаяние удесятеряли силы каждого из них. Было ясно, что они решились умереть, защищая эти теперь уже бесполезные обломки.
На этот раз Колосов участвовал в штурме. Последнее время в настроении его духа произошла перемена к лучшему, он стал спокойнее и, идя в бой, менее терзался страхом крови. Он только по-прежнему не любил бывать в том конце лагеря, где находились палатки раненых. Последних, впрочем, было немного, при всяком удобном случае их спешили отправлять в ближайшие укрепления, где уход за ними мог быть гораздо лучше и где они не подвергались тем лишениям, какие были неизбежны в лагерях.
Накануне штурма Колосов, поборов в себе отвращение, внушаемое ему лазаретной обстановкой, пошел к Кострову. Он нашел его всего забинтованным и беспомощно лежащим на своей походной койке. Состояние его здоровья еще не определилось, и доктора, глядя на Кострова, сомнительно покачивали головами.
Уже то обстоятельство, что он остался жив, для многих казалось чудом. Более десяти глубоких ран покрывали его голову и плечи, левая рука была перерублена выше локтя почти пополам, на правой недоставало всей кисти. Последнее обстоятельство делало Кострова на всю жизнь калекой, с чем он никак не мог помириться.
— Лучше бы уж совсем убили, чем так-то изуродовать, — размышлял он уныло, — куда я теперь гожусь?
Увидев входящего в палатку Колосова, Костров постарался выдавить на своем лице нечто похожее на улыбку.
— Прости, брат, — едва слышным шепотом, с трудом проговорил он, — не здороваюсь, нечем. Моя правая пятерня под Сурхаевой башней валяется. Слышал, завтра идете туда, может, увидишь, поклонись от меня.
— Да, завтра штурм, что-то будет? — задумчиво произнес Колосов.
— То же, что и было, — отобьют, — с уверенностью возразил Костров. Он, как это часто замечается у раненых, не верил в успех дела, в котором сам пострадал.
Колосов ничего не ответил. Несколько минут длилось молчание, прерываемое сдерживаемыми стонами раненого.
— Вот тебе и невеста, и женитьба, и домик свой, и все прочее, — произнес вдруг совсем неожиданно Костров. — Из женихов да в инвалиды, и на всю-то жизнь. Эх!
Он тяжело вздохнул и закрыл глаза, не будучи в силах удержать скатившуюся слезу.
— Не волнуйтесь, — попытался успокоить его Иван Макарович, — вам вредно. Что делать, видно, Божья воля. Сегодня вы, завтра я.
Сказав это, Колосов опустил голову и машинально стал рассматривать узор старого потертого ковра, разостланного перед кроватью.
— Вот, — заговорил он как бы про себя, — сейчас я жив, здоров, а завтра в эту пору, может быть, буду уже ничем. То, что называется моим телом, будет валяться, истерзанное, обезображенное, растоптанное сотнями ног на голых камнях, нечувствительное ни к чему и никому не нужное. Где же будет другая моя часть? Мое настоящее «я», то «я», которое вот сейчас мыслит, чувствует, на развитие которого в известном направлении пошло много лет труда и стараний… В небесах. Но где эти небеса? Какие они? Ведь и мюриды, с которыми завтра мы будем резаться, надеются попасть тоже в рай, и почему бы им не попасть? Разве они по-своему не исполняют заповеди своего бога, разве не жертвуют для своей родины и веры отцов всем, что только есть дорогого человеку: благосостоянием, семьей и даже жизнью? Неужели они не заслуживают награды в той же мере, как и мы?.. Конечно нет, но тогда и нас не за что награждать…
Он снова помолчал. Костров, который едва ли его слушал, лежал по-прежнему молча, морщась от боли.
Колосов заговорил опять:
— Солдатам гораздо легче, они верят в загробную расплату и умирают в ожидании райского блаженства, а мы?.. Впрочем, я в настоящем случае говорю только за себя. Каково мне идти под пули, когда я не имею перед собой ничего, решительно ничего, что, как сладкий обман, как красивая игрушка, скрашивало бы ужас того дела, на которое меня ведут? В загробную награду я не верю. Не верю уже в силу того, что я христианин и не могу допустить, чтобы христианский Бог мог награждать за человекоубийство. Этого мало; к довершению моего несчастья, я не верю в необходимость этой войны. Зачем нам здешний край? Неужели могущественной России нужен этот клочок земли, так уж нужен, что мы не останавливаемся перед истреблением целых племен, разорением веками сложившегося уклада жизни совершенно чуждых нам по крови, языку, духу и вере людей? Нет ли тут какого-нибудь недоразумения, чьей-нибудь, может быть, невольной, ошибки? И я спрашиваю себя: кто же виноват, кто причина подобного нелепого явления? — спрашиваю и не могу дать себе ответа. Впрочем, ответ, пожалуй, есть, и вот какой: все правы, виноватых нет. Есть только несчастливые безумцы, слепые и не понимающие того, что сами творят. Иногда мне кажется, что стоит найти какое-то особенное слово и произнести его, чтобы вся эта нелепость рассеялась как дым. Я стараюсь найти это слово. Чувствую его близость и не могу, и вот это-то бессилие сказать «слово» и им остановить текущую кровь мучает мою душу, жжет мой мозг и туманит голову. Слово, только одно слово.
Последнюю фразу Колосов произнес глубоко страдальческим тоном, заламывая над головой руки. В глазах его мелькнуло выражение странного, тревожного беспокойства…
— Вы слишком философствуете, — сквозь зубы, с трудом преодолевая боль, возразил Костров, — с такими мыслями немудрено и с ума спятить. Если вы во всем начнете доискиваться корня причин, вы, в конце концов, дойдете до того, что усомнитесь в собственном бытии. Одно вам могу сказать, с такими мыслями вам лучше бросить военную службу.
— Я сам об этом часто думаю, но во время войны нельзя, да и стыдно, а после войны… Но кто знает, когда эта война кончится. Впрочем, — добавил он, — теперь уж об этом толковать поздно.
— Почему? — изумился Костров.
— Потому что сегодня последний день моей жизни. Завтра я буду убит.
— Кто вам сказал?
— Я сам; вот увидите.
— Пустяки все эти предчувствия, — с неудовольствием произнес Костров, — у меня было предчувствие, что меня не ранят, а вон как отделали.
Колосов не счел нужным настаивать, ему вдруг стало скучно сидеть подле раненого, раздраженного своим несчастием товарища.
— Прощайте, — произнес он, вставая, — поправляйтесь! Когда со временем, Бог даст, выздоровеете и вернетесь в штаб полка, скажите Анне Павловне… Впрочем, что там говорить, ничего не надо… разве только одно: «Колосов перед смертью просил вас не поминать его лихом». Поняли? Так и скажите!
Произнеся это, Иван Макарович торопливо, не оглядываясь, вышел из палатки, провожаемый изумленным взглядом Кострова, который только теперь вспомнил, что ведь между Колосовым и Аней произошел разрыв. «Ах, почему так поздно, — с тоскою подумал Костров; мысль об обрубленной кисти руки нестерпимой болью полоснула его сердце. — Если бы не это, кто знает, может быть, на этот раз счастье и улыбнулось бы мне».
Несмотря на свою малочисленность, оборонявшие Сурхаеву башню мюриды до самой ночи не давали овладеть ее жалкими развалинами. С отчаянием людей, обрекших себя на гибель, они бросались на штыки и в своем стремительном натиске опрокидывали штурмующих с кручи.
Снова повторялись те же сцены, что разыгрывались при штурме 29 июня, и снова злополучная площадка обильно оросилась русской кровью. Однако на сей раз упорство фанатиков было сломлено. После нескольких атак, поддержанные артиллерией, охотники Куринского и Кабардинского полков успели наконец завладеть роковой площадкой и твердо укрепиться на ней. С этой минуты участь осажденных была решена. Часть из них бросилась в подземелье, находившееся под башней, и оттуда продолжала поражать русских меткими выстрелами в упор; другая часть, предводительствуемая Гаджи-Мехти, принявшим после смерти Али-бека командование башней и ее гарнизоном, попыталась пробиться к Новому Ахульго. Но попытка эта не удалась. Встреченные находившимися в засаде егерями Кабардинского полка, мюриды все до одного полегли под русскими штыками.
Колосов, который, вопреки своему предчувствию, не только не был убит, но не получил даже ни одной царапины, явился случайным участником и довершителем финала этой кровавой драмы.
Он подоспел с своими людьми в ту минуту, когда Гаджи-Мехти, пробившись с несколькими мюридами через окружавшее его кольцо русских, быстро отступал к аулу, успешно отстреливаясь от наседавших на него егерей, которые из боязни выстрелами нанести вред своим же пытались схватиться врукопашную, но это им никак не удавалось, и, по всей вероятности, Гаджи-Мехти успел бы благополучно достигнуть передовых Ахульгинских укреплений, если бы вдруг перед ним словно из-под земли не вынырнул небольшой отряд Колосова.
Увидев себя отрезанными, мюриды не растерялись. Окружив тесным кольцом своего предводителя, они поспешили укрыться за камни и затянули заунывными голосами предсмертный гимн абреков. Чтобы не поддаться панике, мюриды, сняв пояса, связались между собой и, зарядив ружья последними зарядами, ждали нападения гяуров, полные непримиримой ненависти.
Было что-то грозно-торжественное в этой картине. Душная летняя ночь. Темно-синий купол неба, усеянный миллионами звезд, опрокинулся над землею, и на его фоне едва вырисовываются зубчатые, неуловимые в ночной темноте контуры гор, местами выделяющиеся отдельными вершинами, местами сливающиеся в одну общую черную массу. Среди всего этого величия гор