На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою — страница 15 из 48

— И забрались же, черти, высоко, — рассуждал Пономарев, — немного что не на самую луну. У них, гололобых, заведено такое. Мирные в долины ползут, в самый низ, значит, ближе к нашим крепостям, чтобы им защиту иметь от своих же нехристей, а которые не мирные, те, напротив, что ни на есть круче выбирают. Залезут под самые небеса и сидят, думают, дурни, будто их не достанут. Как бы не так! Начальство прикажет, живой рукой их, дурней, как индюшек с насестов за хвосты постягают. Сколько уж примеров было, кажись, давно бы им следовало ума-разума набраться и супротив нас зря не щетиниться, так нет же, не покорятся. Уж такой народ несуразный. Иному башку почитай что пополам разрубишь, а он все свое: "Алла, алла" — и кинжалом достать норовит. Никакого ж резона во внимание не принимают. И чего, подумать надо, бунтуют, жили бы себе по своим аулам смирнехонько, пасли бы баранов да бузу[9] бы свою лакали, так нет, не сидится нехристям. "Газават" затеяли. Будет вам ужо "газават", и со Шмелем вашим потрохов не соберете… Взять, к примеру, хоть бы этот аул, что там огоньками светится: не иначе и там тоже в поход сбираются. Поди, какую горячку порят. Не спится, проклятым, огни позажигали, готовятся. Иной ружье чистит, новый кремень ввинчивает, другой кинжал точит, шашку налаживает, а сам загодя считает, сколько он нас, по его, стало быть, гяуров, этой самой шашкой насмерть зарубит. Выходит будто и много, а посмотришь, лет через шесть-семь, а может быть, и того раньше его самого какая-нибудь "крупа"[10] на штык нанижет или наш брат-казак через лоб шашкой окрестит, и расколется его бритая башка, как зрелый ковун… Да, дела, дела. Много народу пропадет. Вот у дяди Дорошенко сына убили. Какой парень был! Одно слово — орел, только бы жить да отца радовать, ан, глядишь, и нет его. Лишь одной могилкой на погосте прибавилось… Точно и не бывало человека. Так и мы — сегодня живы, а доведется ли мне завтра об эту пору так же вот лежать да умом раскидывать, одному Богу известно. Может быть, уже и очей не будет, выдерут их проклятущие вороны. А чакалка острой мордой в чреве, как иная баба в своем сундуке, рыться начнет. Все может быть, потому завсегда около смерти ходим.

Пономарев, будучи по природе крайне угрюм и молчалив, любил пофилософствовать, особенно ночью, лежа где-нибудь в секрете или стоя на часах, словом, в то время, когда спать нельзя. Размышления, являвшиеся ему в такие часы на ум, помогали Пономареву бороться с овладевающей его дремотой, но в то же время не мешали исполнять свою обязанность зорко и чутко, как подобает настоящему, бывалому казаку-воину.

Вот и теперь, размышляя о суетности человеческого бытия, Пономарев давно и внимательно прислушивается к отдаленному, только его опытному, крайне тонкому слуху доступному топоту, который то совершенно замирал, когда лошади вступали на мягкую почву, то делался слышнее на твердом каменистом грунте и, по мере того как лошади приближались, становился все яснее и отчетливей.

— Двое едут, и прямо на нас, — решил Пономарев и осторожно отполз подальше, стараясь как можно незаметнее зарыться в груде скалистых обломков, но в то же время с таким расчетом, чтобы ему самому было удобно следить за извивавшейся мимо пещеры тропинкой, по которой должны были проехать неизвестные всадники.

Прошло несколько томительных минут, и из-за ближайшей скалы сперва показалась голова лошади, а вслед за тем на залитую лунным светом площадку въехал пожилой всадник, а следом за ним другой. У ехавшего впереди папаха была обвязана белой чалмой — знак его принадлежности к священной секте мюридов. Красная, крашеная борода острым клином выдавалась на его худощавом, неподвижном лице. Из-под нахлобученной на брови папахи зорко блестели черные, угрюмые, жестокие глаза. Всадник был вооружен с головы до ног и сидел на прекрасном, белом как снег, рослом и сильном иноходце. Следовавший за ним другой наездник был гораздо моложе первого, почти юноша, без бороды, с небольшими подстриженными усами, одетый и вооруженный так же хорошо, как и ехавший впереди старик. Конь был меньше ростом, суше, темной масти и хороших статей. Опытный глаз Пономарева тотчас же угадал в нем прекрасного и выносливого скакуна хорошей лезгинской породы.

Сердце Пономарева усиленно забилось.

Одна мысль всецело завладела его умом: во что бы то ни стало отбить обоих коней. Целый ряд планов, один смелей другого, с быстротой молнии пронесся у него в мозгу, но ни один из них не был удобоисполним.

"Неужли ж так отказаться? — терзался Пономарев, инстинктивно сжимая в руках ружье и жадным взглядом следя за проезжающими мимо него всадниками. — Ведь такого случая за несколько лет другого не навернется… Мать Пречистая Богородица, святые угодники, как же быть-то? Положим, одного из ружья ссажу, а другого можно и с кинжалом, а как промахнусь или осечка выйдет, или удастся которому-либо из них ускакать, тогда мы пропали. Опомниться не успеешь, как он целую орду наведет… Кабы один я был, я бы ни на что не посмотрел, попытал бы счастья, а боязно товарищей под нож подвести, к тому же офицер с нами… Нет уж, что делать, пущай едут гололобые, такое уж их счастье, значит… А главное, кони, у нас ни у одного таких нет. Даже Гнедко Дорошенко и тот супротив белого не выстоит…"

И вдруг, не удержавшись, Пономарев быстро вскинул ружье, прицелился; еще один миг, зловеще грянул бы выстрел, нарушив торжественное безмолвие ночи, и одному из всадников наверно бы несдобровать; но в ту минуту, когда палец казака уже осторожно нащупывал спуск курка, в нескольких шагах от него, где-то сбоку послышалось унылое монотонное пение. Пономарев быстро отдернул пальцы и замер. Пение приближалось, и вскоре из-за скалы, из-за которой только что появились всадники, вышли три человека пеших татар в бурках, с накинутыми на папахи башлыками, с болтающимися за спиной в косматых чехлах ружьями. Неслышно ступая легкими кожаными чувяками, все трое быстро продвигались вперед, следуя, очевидно, за всадниками и составляя с ними одну шайку.

— Иль-Алла-иль-Алла Магомет-Рассул-Алла, — вполголоса тянул один из них уныло монотонную ноту, и когда он замолкал, чтобы перевести дух, его напев подхватывал другой, за ним третий, и так далее, все в одном и том же тоне.

"Ишь, воют, ровно волки", — подумал Пономарев.

Действительно, это пение очень напоминало волчий вой, когда старые хищники, собравшись в кружок и вздернув морды кверху, начинают выть на луну, сначала поодиночке, потом все вместе, без перерыва и передышки.

Когда всадники, а за ними пешие татары скрылись из виду, Пономарев облегченно перевел дух.

"Ах, подстрели вас нечистая сила, вот чуть было не влопался… немного-немного не выстрелил, тогда всем бы нам яман был. Вот оно как иногда бывает, не сообразишь всего… больно уж у меня сердце распалилось, на лошадей-то ихних глядючи. Добрые кони, провалиться мне на этом месте, ежели вру. Офицерам ежели продать, рублев по двести дали бы, а за белого и того, пожалуй, больше. Вот что называется незадача. Пойду Шамшина побужу, пущай караулит, а я с горя сосну маленько. Подумать только, совсем в руках было, а взять нельзя. Тьфу ты, анафемство!"

Пономарев плюнул, энергично выругался и побрел в пещеру будить товарища себе на смену.

XI

Чуть рассвело, казаки поднялись и не мешкая отправились в путь. Пономарев уже успел рассказать им о своем ночном приключении. Все от души ему посочувствовали.

— И как ты, Пономарев, удержаться мог, чтобы не выстрелить! — изумлялся веселый Шамшин. — Я, кажись, ни за что бы не выдержал, потому я до лошадей, не дай Бог, какой охотник! Ежели увижу где хорошего коня, у меня душа мрет, а у самого так руки и чешутся украсть его.

— Да, удержаться трудно было, — согласился Панфилов, — а все же хорошо сделал Пономарев, что не стрельнул. Не остуди он вовремя своего сердца, нас бы, пожалуй, и на свете бы теперь не было.

— Да, уж это не иначе, что так, — подтвердил Дорошенко.

Слушал эти разговоры, Спиридов невольно почувствовал что-то похожее на легкий холодок, пробежавший по его телу при мысли, на каком тонком волоске висела эту ночь его жизнь и жизнь прочих четырех казаков.

"Славный народ, — размышлял он, поглядывая на казаков, — а все же разбойники, от черкес недалеко ушли, ради добычи готовы обо всем забыть и тридцать раз и свою и чужую голову под нож подставить".

Несколько часов молча ехали казаки. Впереди, по обыкновению, с вынутым из чехла ружьем осторожно подвигался Дорошенко, за ним Панфилов, далее Спиридов. С Петром Андреевичем торопатил всегда весело ухмыляющийся Шамшин.

Угрюмый Пономарев замыкал шествие, то и дело останавливаясь и зорко оглядываясь назад.

Солнце близилось к полдню. Вдруг Спиридов увидел, как Дорошенко быстро поднял руку, сделал знак остановиться, а сам, лихо пригнувшись к луке, стремительно бросился вперед и мгновенно скрылся за бугром.

Все разом остановились и в тревожном нетерпении стали ожидать, что будет дальше.

Прошло несколько томительных минут, раньше чем Дорошенко снова появился на тропинке. Он ехал шагом, вытирая окровавленный клинок шашки об гриву запотевшего коня. Лицо его было угрюмо и брови мрачно насуплены.

— Дорошенко, что там случилось? — спросил Спиридов, подъезжая к старику. — Откуда у тебя кровь, или ты убил кого-нибудь?

— Нельзя было иначе, хоть и не хотелось рук марать… А как быть… Не прикончи я их, они бы сполох подняли… Самим бы головы не унести… Видно, судьба у них такая.

— Да чья судьба-то, кого это ты уколошматил, расскажи толком? — с досадой возвысил голос Спиридов. — Вот не ожидал, что ты такой сердцем нежный, совсем размяк, старина.

Дорошенко сердито шевельнул бровями, хотел что-то возразить, но удержался и спокойным тоном произнес:

— Эх, ваше благородие, не хитро и размякнуть. У всякого на моем месте рука бы дрогнула. Много я на своем веку всякой гололобой нечисти порубил, а детей да древних стариков — в первый раз в жизни. И нанесла их нелегкая, на их же беду. Ехал это я впереди, поднялся на кручу: гляжу, а прямо передо мной на камне двое сидят. Старик старый-престарый, годов, должно быть, сотня будет, а подле него мальчонка лет десяти или и того меньше. Увидели меня, вскинулись, да как припустятся вниз под гору, должно, к аулу потрафить норовили. Ну, мальчонко-то помоложе, шустрей, впереди бежит, а дед едва ногами ворочает, спотыкается… со страху голову в плечи прячет. Вижу — дело плохо, не стал долго раздумывать, выхватил шашку, да за ними. Первый мне старик подвернулся; полоснул я его по голове, упал он, даже и не вскрикнул, потому стар уж больно был, душа не крепко сидела; свалив его, я за мальчиком припустился; бежит, шельмец, только пятками сверкает, ровно стрела несется, и такой смышленый волчонок — не прямо бежит, а с увертками, по-заячьи: туда метнется, сюда кинется, никак мне подъехать к нему невозможно. Однако крутился-крутился — устал, задохнулся, и как бы вы думали, что значит кровь-то разбойничья, другой бы верещать начал, пардону просить, а он, звереныш, прижался спиной к скале, кинжал выхватил, замахнулся и стоит. Глаза как у волчонка, и зубы ощерил. Кинжал больше его… И смех, и грех… Жалко мне его стало, припомнился мне Петро мой, в его года такой же джигит был… Однако делать нечего, подъехал я к нему ближе, подня