ют, быдто доподлинно все в середках человечества вызнано и все там лечить могут, но только это напрасно, мечтание одно. Да вот позвольте, к примеру, рассказать про фершала ихнего, тоже о себе больших мыслей человек. Недавно принес я ему траву, зверобой по-нашему, и спрашиваю, что, мол, это за трава, а он мне на это отвечает: "Херба", грит, да еще какое-то слово мудреное приплел, не упомянешь даже. Ну, не дурак ли, зверобой хербой называет, и выходит, что ничего он не смыслит.
— Дурак-то не он, а ты. Зверобой — это по-нашему, по-русски, а по-латыни херба — трава значит, только вот дальше-то как, не упомню, знал, да забыл.
— Да для чё нам по-латыни зверобой хербой звать? Нешто мы алтынцы?
— Болтаешь ты, сам не смысля… Так, стало быть, Иван Макарович жив будет?
— Беспременно. Вы только Карла Богдановича до него не допущайте.
— И то не пускаю. Спервоначала обиделся старик. Вы, говорит, этим меня моего достоинства лишаете, авторитет науки в глазах посторонних лиц роняете. А я ему на это: друг, говорю, Карл Богданович, если я авторитета науки здесь, промеж нас, своих, и подрываю, так ни тебе, ни науке твоей ни тепло, ни холодно. А вот если по твоей науке Ваня на тот свет отправится, кто мне его вернет? А что с Анютой тогда будет? Ведь она слезами изойдет вся, в щепку высохнет. Чего доброго, сама заболеет. И как сказал я ему про это, что вот, мол, Анюточка заболеть может, он весь так и всполыхнулся. Любит он ее, все равно как родную, младенцем на руках носил, на его глазах и выросла. "Ах нет, нет, говорит, черт с ней и с наукой, и с авторитетом ее, пусть бы только Аничка здорова да счастлива была". Так и сказал. Славный старик, сердечный.
— Это так точно, Карл Богданович первеющий человек, сердце у них, добрей и быть не надо. В прошлом году, как стал старик Мироныч перед ними слезно жалиться, чтобы, значит, ногу не резали, они сами, глядя на него, чуть не заплакали.
— Дурак, — говорят, — ведь ежели тебе ногу не отпилить, у тебя гангрена будет. Помрешь.
— Пущай помру, — это Мироныч-то отвечает, — по крайности в гробу с двумя ногами лежать буду, а не с одной. Сделайте милость, не режьте. И так-то жалостливо смотрит. Другой, пожалуй, не тронулся бы, а Карл Богданович пожалел: "Черт, говорит, с тобой, дураком, коли тебе непременно на тот свет желательно на двух ногах идти, по мне, пожалуй, иди. Несите его назад". Так и не стал Миронычу ногу пилить. И что ж бы вы думали? Выздоровел Мироныч, никакой гангрены у него не было, и до сих пор за Карла Богдановича Бога молит: кабы, грит, не пожалел он меня в те поры по доброте своей сердечной, я бы, грит, теперь калека был. Дай Бог ему здоровья.
— А как ты думаешь, — прервал Павел Маркович рассказ Савелия про Мироныча и проявленную к нему доброту доктора, — ведь ежели Иван Макарович, даст Бог, поправится, то Абдулке спасибо само собой, но и дочке моей он тоже пудовую свечку поставить должен. Кабы не ее за ним уход, пожалуй, и Абдулкино леченье ни к чему не повело бы. Как скажешь?
— Про это и толковать нечего. Уход первей всего. Без барышниного ухода давно бы лежать Ивану Макаровичу в сырой земле, я так понимаю.
— Вот это-то меня немного и успокаивает, а то, признаться, не очень хотелось по ее делать, — молодого человека в дом к себе брать, где девица невеста. Я сначала было даже отказать хотел, да куда тут. Словно лошадь с норовом. Уперлась. Если вы не позволите Ивана Макаровича сюда принесть, я туда, на его квартиру, пойду, поселюсь и буду за ним ухаживать. Ведь не на цепь же вы меня посадите! Вот какая! Не побоялась никаких сплетен и пересудов, смелая.
— Пусть, — говорит, — судачат, меня с того не убудет, а им не прибудет. Посудачат, посудачат, да на том и останутся.
— А что ж, разве не так? Истинную правду Анна Павловна говорить изволят. Чего нам людских толков страшиться? Хорошие люди — те поймут, не осудят, даже напротив, а которые дурные да злые, так на тех наплевать. Жиды вон, и на Господа Бога клеветали. К тому же и так рассудить надо: поправится Иван Макарович, сыграем свадебку, тогда и толкам всем окончание придет.
— Да, если свадьбой дело прикончится, тогда, разумеется, а вот если в расстройку, ну, это иная статья. На всю жизнь как бы флер какой останется. На девушке, как на белом голубе, всякая пылинка видать.
— И, полноте, ваше благородие, как это возможно, чтобы такое дело да в расклейку пошло? Только бы его благородие на ноги нам поднять, а про прочее и толковать нечего. Ведь и прежде они нашу барышню сильно любили, всем про то ведомо было, ну, а теперь и слов нет. Ровно на икону молятся. Барышня наша к им тоже всей душой, сейчас видать: ночи не спит, из комнаты не выходит, сама даже извелась вся, все за его благородие бояться изволят. Посмотрел я как-то тут на них — словно голуби, меня даже слезой прошибло, смотреть душа радуется.
— Так-то оно так, оно конечно, они друг друга любят и препятствий с какой стороны как будто и нет, а все-таки иной в жизни такое случается, предположить никак нельзя, подумать — не поверишь. Вот что. Ну, впрочем, там видно будет. Однако заболтались мы тут, у тебя, чай, дело стоит, да и мне идти надо. Подай-ка шинель да фуражку, пойду в швальню, а оттуда в конюшню пробреду, говорят, конюх, ракалия, Забубенного вчера опоил.
— Так точно, ваше благородие, опоил, и я слышал. Жаль, добрый конь.
— Ну, ежели опоил, я с него, мерзавца, три шкуры спущу! — Сердито потряс Панкратьев толстой кизиловой палкой, без которой он, по случаю постоянной боли от давней раны, никогда не выходил.
Колосов быстро и заметно поправлялся. Он уже не только сидел в постели, но при помощи Савелия мог даже вставать и передвигаться по комнате тихой, колеблющейся походкой. Спасение своей жизни он всецело приписывал Ане. Она в первый же день настояла перенести его в дом отца и вместе с Савелием учредила бессменное при нем дежурство. Первую неделю Абдул Валиев большую часть дня проводил в доме полковника, неотступно следя за состоянием здоровья своего пациента. Лечение его заключалось в ежедневном обмывании раны каким-то отваром из душистой, ему одному известной травы, после чего накладывалась повязка из массы разваренных в кашу листьев тех же трав с примесью какого-то клейкого вещества. Внутрь Абдул Валиев никакого лекарства давать не велел, заменив их кумысом, причем кумыс этот приносил сам из дома, уверяя, что только кумыс его приготовления может принести пользу, так как он для всякого случая приготовлял особый кумыс по ему одному известному рецепту. Как бы то ни было, благодаря ли знанию Абдул Валиева, хорошему ли уходу, которым он был окружен, или, наконец, своей здоровой, никогда не знавшей болезни натуре, а вернее, в силу первого, второго и третьего, но только для всех было несомненно, что здоровье Колосова восстанавливается и что скоро придет время, когда он будет себя чувствовать так же хорошо, как и до своей болезни.
За время болезни между Колосовым и Аней установились ровные, спокойные отношения. Без лишних слов, без объяснений оба прекрасно понимали, что отныне жизнь их связана навеки, и смотрели на себя как на жениха и невесту, отложив окончательные объяснения до полного выздоровления Колосова.
Был зимний вечер; наверху в комнате, отведенной для Колосова, Иван Макарович полулежал на диване, подложив под локоть подушку, и полуприщурившись глядел, не спуская любящего, нежного взгляда, на сидевшую против него в большом кресле Аню. Молодая девушка, наклонив головку, прилежно вышивала какой-то сложный узор и время от времени мельком посматривала вкось на своего визави, причем всякий раз на ее пухлых красных губах мелькала ласковая, радостная улыбка.
В комнате было тихо и тепло. Мягкий свет от двух свечей освещал стол и лица сидящих около него молодых людей, не проникая в углы комнаты, погруженные в таинственный полумрак. За окном меж тем пронзительно выла и стонала разыгравшаяся вьюга, и этот контраст между тем диким смятением, которое происходило там, за стеной, в необозримом пространстве погруженной в мрак и холод пустыни, и уютной тишиной, царившей в небольшой, тепло натопленной комнате, невольно навеял тихие, грустно-радостные, неясные думы.
— Как хорошо, — мечтательно вздохнул Колосов. — Если бы всю жизнь так!
Аня ничего не ответила, только разгоревшиеся кончики ушей запылали еще жарче.
— Аня, — продолжал Колосов, — знаешь, о чем я сейчас думаю?
— О чем?
— Мне очень бы хотелось встретить того человека, который выстрелил в меня тогда.
— Вот, — удивилась немного девушка, — неужели вы так злопамятны? Вам непременно хочется видеть его повешенным?
— Повешенным? Сохрани Бог! Напротив, я готов отдать ему все, что имею, готов на всю жизнь сделать его другом, готов для него пойти на всякую жертву. Словом, если в жизни был человек, к которому я чувствовал бы горячую, беспредельную благодарность, то это к этому неизвестному мне врагу, чуть было не отправившему меня на тот свет. Зато теперь благодаря ему я один из счастливейших людей. Ведь так, Аня, один из счастливейших?
— Не знаю, это смотря по тому, в чем ты видишь счастие?
— Как в чем? А вот в том, что ты сидишь подле меня, что мы с тобой одни с глазу на глаз, что ты теперь ласково, дружески говоришь, не так, как говорила прежде. Помнишь?
— А ты помнишь? Какой же ты злопамятный! — укоризненно покачала головой Аня.
— Я злопамятный? Что ты! Если я теперь и говорю, то к слову, чтобы ты могла сама представить, как я теперь счастлив и доволен. А признайся, — добавил он шутливо, — ты ведь меня очень мучила, даже еще в тот день, на балу, помнишь?
— Помню. А ты неужели не догадываешься, почему я так держала себя?
Сказав это, Аня положила работу и долгим, испытующим взглядом посмотрела в глаза Колосову.
— Мне кажется, я как будто догадываюсь, но не решаюсь сказать, — смущенно улыбнулся Иван Макарович. — Неужели потому?
— Да, разумеется. Я тогда уже любила тебя, но не была в тебе уверена. Я боялась, не принимаешь ли ты простое увлечение за настоящую любовь, в твои года готовы увлекаться кем угодно…