Панкратьев подошел к нему и тихонько тронул за локоть.
— Ну что, доктор? — робко спросил он, впиваясь глазами в очки Карла Богдановича. — Есть ли какая надежда?
Доктор поднял свое сморщенное добродушное лицо, и по выражению его Панкратьев понял, насколько он сам огорчен и расстроен.
— Надежда? — переспросил доктор, как-то вдруг по-детски раздражаясь. — Неужели вы сами не видите, что надежды никакой нет и быть не может? Сегодня к вечеру, самое позднее к утру, все будет кончено, вот.
Это "вот", произносимое с особенным ударением, доктор любил произносить кстати и некстати.
Павел Маркович уныло обвел комнату глазами, как бы ища, что кто-нибудь опровергнет или смягчит суровый приговор доктора, подаст хоть какую-нибудь надежду, но все угрюмо молчали, затаивая дыханье… казалось, смерть уже витала в комнате.
Павел Маркович почувствовал, что дальше выдержать он не может, и, понурив голову, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты. В сенях он столкнулся с торопливо идущим священником.
— Жив еще? — тревожным шепотом спросил тот. — Я дары принес… приобщить бы следовало.
— Жив, но в беспамятстве. Впрочем, пройдите, посмотрите сами. — И, дав священнику дорогу, Панкратьев, не оглядываясь, побрел домой.
Вдруг он увидел быстро идущую к нему навстречу Аню. Она была в одном платье, с накинутым наскоро платочком на голове. Лицо ее было бледно, и на нем застыло выражение ужаса и душевного страдания.
— Анюта, куда ты? — изумился Павел Маркович, останавливаясь перед дочерью и заграждая ей дорогу. Та мельком взглянула ему в лицо и произнесла каким-то особенно жутко-спокойным тоном:
— Пусти, папа, не задерживай, мне необходимо его видеть.
— Зачем? Постой хоть одну минутку, подожди, дай сообразить, — забормотал Панкратьев, пораженный видом и тоном дочери. — Ну, зачем ты пойдешь, только себя расстроишь и его… ему вредно волнение… вернемся лучше… а, в самом деле, вернемся?
Он ласково взял дочь за руку, но она торопливо ее выдернула и, ничего не ответив, стремительно пошла дальше.
Панкратьев машинально пошел с нею рядом и с беспокойным удивлением заглянул в ее глаза.
— Папа, — заговорила вдруг Аня, — ты не знал, никто не знал, я сама даже не знала и только теперь поняла со всей ясностью, как я люблю его… Понимаешь, люблю… и теперь он умирает, а сам думает обо мне как о бездушной кокетке… Вчера на балу он объяснился мне, а я вышутила его… он обиделся, и вот… я должна его видеть, должна сказать ему, что я его люблю, люблю всем сердцем, пусть знает… Я скажу ему, если он умрет, я ни за кого не выйду замуж и останусь верна его памяти… Вот видишь сам, как важно мне увидаться с ним.
Панкратьев ясно увидел всю невозможность отговорить дочь и помешать ей в ее намерениях. Он не стал спорить и только счел нужным предупредить ее быть осторожнее.
— Помни, — сказал он внушительно, — ты должна собрать все свое мужество. Главное, постарайся не плакать и не позволяй ему говорить. Всякое чрезмерное волнение может сразу убить его, а я, вопреки словам Карла Богдановича, все еще не теряю надежды… Помни же об этом.
— Хорошо, папа, ты увидишь, как я сумею сдерживать себя. Ты останешься доволен, уверяю тебя.
В комнате больного, кроме священника и доктора, не было никого. Удовлетворив свое любопытство, все посетители мало-помалу разошлись. Священник, окончив свое дело, тоже собирался уходить, доктор ждал фельдшера, который должен был его сменить, чтобы отдать ему кое-какие приказания насчет дальнейшего ухода за больным. Колосов лежал, по-прежнему полузакрыв глаза, и хрипло дышал. Легким, неслышным шагом Аня подошла к кровати; опустившись перед нею на колени, она, осторожно взяв руку раненого, припала к ней долгим, горячим поцелуем.
Колосов вздрогнул и открыл глаза.
С минуту взор его оставался по-прежнему неподвижно-тусклым, но вдруг где-то в глубине зрачков вспыхнул слабый огонек, взгляд прояснился и бледная, страдальческая улыбка поползла по лицу.
— Спасибо, — едва шевеля губами, зашептал больной. — Как хорошо, что вы пришли… я очень счастлив… спасибо… все время думал… о вас. Да…
Он тяжело вздохнул и от изнеможения закрыл глаза, но через минуту снова открыл и устремил взгляд в лицо Ани, как бы спеша наглядеться на дорогие черты.
— Я пришла, — тихо и вразумительно заговорила Анна Павловна, — чтобы сказать вам, нет, тебе, — поправилась она, — тебе сказать, что я тебя люблю. Слышишь, люблю и всегда любила… и вчера, когда смеялась, тоже любила… верь мне, мой милый, дорогой, любила и люблю и буду любить… всегда, всегда, что бы с тобой ни случилось. Слышишь? Веришь?
На лице Колосова заиграла радостная, благодарная улыбка…
— Верю… Благодарю, — скорей угадала, чем услышала, Аня, — теперь я вполне счастлив.
Оба замолкли и смотрели в лицо один другому пристальным, проникновенным взглядом.
Панкратьев, доктор и священник, присутствуя при этой сцене, избегая смотреть в глаза друг другу, украдкой вытирали набегавшие на их глаза слезы.
— Ваше высокоблагородие, — услыхал вдруг Панкратьев за своей спиной чей-то сдержанный шепот. Он оглянулся и сквозь щель полуотворенной двери увидал лицо своего денщика Савелия, делавшего ему таинственные знаки.
— Что тебе надо? — недовольный, что его беспокоят в такую минуту, спросил Панкратьев, выходя к денщику в переднюю и осторожно запирая за собой дверь.
— Ваше высокоблагородие, позвольте доложить вам, — торопливым шепотом заговорил Савелий, — не прикажете ли послать за Абдулой Валиевым, как знать, может быть, он и поможет… старик дошлый, сами изволите знать. Многих он из наших выпользовал.
— Абдула Валиев? — в задумчивости переспросил Панкратьев. — Я и сам подумал о нем, да только как же с Карлом Богдановичем быть? Боюсь, обидится старина.
— Ну, на это, ваше высокоблагородие, смотреть нечего; из-за того, что господин доктор обижаться будут, не пропадать же его благородию, сами извольте рассудить…
— Ладно, ты прав, Савелий, спасибо, старина, за совет, будь что будет, все беру на себя, авось не съест меня Карл Богданович; орудуй, бери моего "Душегубчика" и гони сломя голову к Абдуле Валиеву, расскажи ему обо всем и зови как можно скорее приехать, скажи, мол, Павел Маркович просит, чтобы не мешкать, понял?
— Слушаюсь. Живо сполню, не извольте сумлеваться, только бы Бог помог, а Абдула вылечит, сами, ваше высокоблагородие, увидите.
Савелий ушел, а Павел Маркович снова вернулся в комнату больного. В скором времени явился фельдшер. Карл Богданович медленно и вразумительно, по нескольку раз повторяя одно и то же, объяснил ему, что надо делать, обещал часа через два зайти и, наконец, ушел в сопровождении батюшки. Панкратьев настоял, чтобы они взяли с собой и Аню, а сам остался караулить приезд Абдулы Валиева.
Наступила мертвая тишина, прерываемая только стонами и тяжелым дыханием раненого.
Павел Маркович, сложив на груди руки, сидел не шелохнувшись на диване, размышляя о том, как неожиданно и странно все это случилось. Его немного смущало поведение дочери; в тайне души своей он был недоволен ею. Недоволен за ее кокетничанье с Колосовым, за то, что она скрывала до сих пор от отца свои чувства, наконец, за ее приход к раненому, который, — Панкратьев в этом был твердо уверен, — наверно, породит множество сплетен и толков. Вместе с тем ему было чрезвычайно ее жаль. Несмотря на кажущуюся беспечность и веселость характера, Аня способна была на глубокое чувство, к тому же крайне упорна в своих решениях; обещание ее в случае смерти Колосова остаться верной его памяти могло быть не пустой фразой… Панкратьев знал это и не на шутку тревожился.
Старик-фельдшер, примостившись у окна на принесенной из кухни табуретке, тем временем достал из кармана своих широких, затасканных шаровар начатый чулок и, надев круглые серебряные очки, сделавшие его сразу похожим на филина, принялся усердно вязать, изредка бросая внимательный взгляд на больного.
Прошло часа два, а может быть, и больше. За это время Колосов несколько раз то приходил в себя, то снова впадал в забытье. Когда больной начинал беспокоиться, фельдшер неторопливо откладывал в сторону спицы с чулком, переваливающейся, неслышной походкой подходил к нему и, взболтнув пузырек с мутно-буроватой жидкостью, оставленной доктором, капал несколько капель в стакан с лимонной водой, после чего ловко и осторожно одной рукой приподнимал голову больного, а другой подносил стакан с питьем к его воспаленным губам.
Панкратьев заметил, что всякий раз после того, как Колосов проглатывал несколько глотков питья, ему становилось как бы лучше, дыхание делалось ровнее и он меньше стонал.
"Молодец Карл Богданович, — думал про себя Павел Маркович, — а все-таки я, грешный человек, Абдуле Валиеву верю больше".
В одну из таких минут за окном мелькнул силуэт всадника и раздался топот нескольких лошадей, смолкнувший у крыльца.
— Должно быть, Абдула Валиев приехал, — оживился Панкратьев.
Он не ошибся.
Дверь бесшумно отворилась, и в комнату, неслышно ступая обутыми в мягкие чувяки и чусты[3] ногами, вошел седой как лунь высокий старик-горец в черкеске и большой коричневой папахе. Все украшение его более чем скромной одежды составлял большой, отделанный в серебро кинжал на серебряном же поясе.
— Здравствуй, Абдул Валиев, — вполголоса произнес Панкратьев, подымаясь с дивана и протягивая руку, которую горец почтительно, но с чувством собственного достоинства крепко пожал. — Видишь, какое у нас несчастие, — он слегка повел голову в сторону лежащего Колосова, — помоги, ради Бога, ты усташ[4], я нарочно послал за тобой. Постарайся, друг, век благодарить буду.
— Ты знаешь, Павел Маркович, — немного ломаным, но вполне понятным языком заговорил Абдул Валиев, — ты знаешь, для тебя я готов на все, что бы ты ни попросил; нет у меня друга большего, чем ты, но жизнь человеческ