ая не у меня в руках. Если Бог захочет, он даст силу моим слабым рукам и разум седой голове моей, вразумит меня светом своей истины и поможет мне, но без воли Божьей я червь, и знания мои не больше, чем у поющего на дереве дрозда. Не жди от меня ничего особенного, не надейся, верь только, что если бы вместо этого юноши был бы мой родной сын, старый Абдул Валиев не меньше бы желал помочь ему.
— Верю, кунак, верю, — еще раз пожал ему руку Панкратьев, — и хоть ты и отказываешься, но я все же надеюсь на тебя, на твой опыт и знание. Не одного человека спас ты, и слава о твоем уменье идет далеко.
Старик чуть-чуть усмехнулся:
— Люди никогда не говорят настоящую правду и или чересчур бранят, или слишком хвалят. Попытаюсь сделать что могу и сумею, но я должен предупредить тебя, Павел Маркович: если ты хочешь, чтобы я взял на себя заботу об этом юноше, то никто не должен вмешиваться, ничьих приказов, кроме моих, не должны слушаться. Ваши русские хакимы[5] думают о себе, будто бы они все знают и могут лечить всякую болезнь, но они ошибаются. Ты, ага, давно живешь на Кавказе; скажи сам, обращаются ли наши мусульмане когда-нибудь к вашим хакимам? Никогда. Вы же, русские, часто лечитесь у наших знахарей, и они помогают вам. Почему это так? А потому, что ваши хакимы хотят лечить только тело, а мы, мусульманские хакимы, над которыми ваши доктора так смеются, называют обманщиками и невеждами, прежде всего стараемся вылечить душу.
— Как так душу? — изумился Панкратьев.
— Ты этого, прости меня, ага, не поймешь, — с важностью произнес Абдул Валиев, — прекратим нашу беседу и позволь мне осмотреть раненого.
— Сделай одолжение, — согласился Панкратьев и подвел Абдул Валиева к кровати Колосова.
Подойдя к больному, старик-горец внимательно поглядел ему в лицо и слегка нахмурил свои седые клочковатые брови.
— Много крови ушло, очень много, — проворчал он, не обращаясь ни к кому, а затем кивнул головой на бинты, покрывавшие грудь раненого.
— Я хочу взглянуть на рану, это надо снять, — тоном, не допускающим возражения, произнес он.
— Ваше высокоблагородие, — счел своею обязанностью запротестовать фельдшер, — дозвольте доложить вам…
Но Павел Маркович не хотел его слушать.
— Молчи, я все беру на себя, — сказал он твердо и внушительно. — Снимай повязки.
Фельдшер недовольно крякнул, но спорить больше не стал и осторожно и медленно принялся разбинтовывать наложенные на грудь раненого повязки.
Осмотрев внимательно рану и даже ощупав ее пальцами, Абдул Валиев презрительным жестом руки приказал выбросить повязки вон.
После этого он снял с плеча ковровую торбу и выложил из нее несколько свертков персидского танзифа[6], пучки какой-то травы, ком чего-то, похожего на жеваные листья, и бутылку с темной жидкостью. Достав все это, он быстро принялся за приготовление своеобразной повязки, смачивая ее из бутылки жидкостью и в то же время вполголоса нашептывая какие-то заклинания.
— Приподними, — властным тоном приказал он фельдшеру, кивнув на Колосова, и с изумительной ловкостью и проворством, едва прикасаясь к раненому руками, Абдул Валиев по-своему забинтовал его, наложив на рану изготовленную им повязку.
— Теперь отойдите прочь, — приказал старик, — не мешайте мне, не говорите между собой и не шумите; заприте дверь, чтобы никто не вошел, это главное. Вот так; а теперь я постараюсь отогнать от больного духа болезни, пусть исчезает; если он послушает меня и уйдет, больной будет спасен, если же нет, то, значит, Аллах не хочет продлить ему жизнь, придет Азраил[7]и огненным мечом вынет из тела душу.
При последних словах старика фельдшер насмешливо улыбнулся.
"Это выходит так, что ежели не помрет, — жив будет. Подумаешь, премудрость какая", — подумал он, но вслух выразить своей мысли не решился.
Оба отошли в дальний угол, оставив Абдул Валиева одного подле раненого.
Старик-горец положил свою высохшую, как у мумии, руку на голову Колосова и, вперив в его лицо пристальный, немигающий взгляд, принялся что-то шептать. Долго шептал он, то понижая, то повышая голос и покачивая головой из стороны в сторону, и по мере того, как он шептал, лицо больного начало постепенно преображаться. Выражение страданья уступило место выражению безмятежного, строгого покоя, дыхание сделалось ровнее, стоны затихли, и вдруг, — Павел Маркович не верил своим глазам, — на мертвенно-бледных щеках выступил легкий румянец. Больной тяжело вздохнул, поправился головой на подушке и погрузился в глубокий, спокойный сон.
Абдул Валиев осторожно отнял свою руку со лба Колосова, тяжело перевел дух и медленно отошел от постели. Он был измучен до последней степени; глаза глядели мутно, безжизненно, на морщинистом лбу выступили крупные капли пота, руки дрожали. Он шатался и едва имел силы дойти до дивана, на котором и распростерся, беспомощно опустив руки. Прошло по крайней мере с полчаса, пока наконец силы не вернулись к нему. Он поднялся с дивана и, подойдя к Павлу Марковичу, проговорил глухим голосом:
— Ага, Аллах не хочет смерти юноши, он спит… он будет жив.
— Слава Богу! — радостно воскликнул Панкратьев, сразу и беззаветно поверив словам старика. — Слава Богу! Как мне благодарить тебя, Абдул Валиев?
— Благодари не меня, а Бога, — со спокойным достоинством произнес старик, — а теперь пойдемте, он будет спать, и долго спать. Не надо мешать ему.
Спиридов в числе других ходил на квартиру Колосова, с которым он за последнее время особенно подружился, но тот, будучи в беспамятстве, не узнал его. Последнее обстоятельство произвело на Петра Андреевича особенно тяжелое впечатление, убедив в безнадежности больного. Он припомнил свой последний разговор с Иваном Макаровичем и никак не мог привыкнуть к мысли, что тот самый жизнерадостный, влюбленный юноша, с которым он беззаботно шутил несколько часов тому назад, обречен на скорую смерть.
Узнав о посещении Ани, Петр Андреевич от души одобрил этот поступок.
"Молодец, барышня, — подумал он, — не побоялась сплетен. Впрочем, ей этого не простят".
Под вечер Спиридов вторично пошел проведать Колосова, но его не пустили. Тут же от раньше пришедших товарищей он в первый раз узнал о прибытии знаменитого знахаря Абдула Валиева и о поразительном успехе его лечения. Колосов спал вот уже более двух часов. Это начинало походить на чудо и порождало массу толков. Рассказывали, между прочим, о горячей схватке между полковником Панкратьевым и доктором, которого, по приказанию Абдул Валиева, Павел Маркович не допустил до больного, когда тот, узнав от фельдшера о приезде знахаря, явился, чтобы прекратить это, как он выражался, нелепое шарлатанство.
Панкратьеву пришлось выдержать целую бурю. Кончилось тем, что взбешенный до последней степени старик-доктор наговорил ему кучу дерзостей и убежал к себе писать рапорт с жалобой на Павла Марковича. Мнения офицеров разделились. Большинство было на стороне Панкратьева, и только несколько голосов были за доктора, находя, что предпочтя какого-то знахаря человеку науки, Панкратьев действительно нанес бедному Карлу Богдановичу жестокое оскорбление.
Спиридов довольно долго и внимательно прислушивался к возникшим спорам; наконец, ему надоело.
— Господа, по-моему, — вмешался он, по обыкновению сжимая губы в брезгливую улыбку, — все ваши споры ни к чему. Последствия покажут, кто был прав. Если Колосов выздоровеет, доктору не останется ничего иного, как прикрыться хвостиком и молчать. Он объявил положенье его безнадежным и тем дал право испытать всякие средства, значит, он не вправе претендовать.
— Я тоже такого мнения, — подтвердил Балкашин, — будь я на месте Павла Марковича, я поступил бы точно таким же образом. Когда идет дело о жизни человека, да еще такого молодого и симпатичного, как Иван Макарович, тут не может быть вопроса о чьем-нибудь самолюбии. Я старый приятель Карла Богдановича и очень люблю его, но готов громко подтвердить, что в данном случае он не прав, и если он действительно заварит кашу, ему же первому и попадет.
С последними словами старого майора согласились очень многие.
Вернувшись домой, Спиридов с лихорадочной поспешностью начал приготовляться к отъезду. Так как он не рассчитывал вернуться, то необходимо было подумать о вещах, особенно о коллекции оружия и ковров, которой он очень дорожил. После долгих размышлений Петр Андреевич решил все свои вещи пока оставить на квартире под наблюдением своего человека, а ехать налегке, с тем чтобы, приехав в Петербург и решив свою дальнейшую участь, распорядиться так или иначе оставшимися вещами. Это решение избавляло Спиридова от всех хлопот в такую минуту, когда он ни о чем постороннем не мог хладнокровно думать.
Несколько раз за это время Спиридову приходила на ум Зина Балкашина, но он спешил гнать подобные мысли. Он ни в чем не мог обвинять себя, он роли жениха не разыгрывал, а если кому угодно было смотреть на него как на такового, он в этом не виноват. Впрочем, об этом теперь во всяком случае поздно думать. Если бы даже он и был увлечен Зиной, то теперь, после получения письма от "той", сыгравшей в его жизни такую значительную роль, всякое увлечение должно было испариться как дым.
"Моя судьба решена, — думал про себя Спиридов, — решена бесповоротно. Что бы меня ни ожидало впереди, я повинуюсь призыву, это мой рок, как у древних язычников. Жребий брошен", — повторил он несколько раз, загадочно улыбаясь.
На другой день три интересных новости разошлись по штаб-квартире и в поселении.
Первая была та, что Колосову стало несравненно лучше, настолько лучше, что это признал даже обиженный Карл Богданович и во всеуслышание заявил о его полной надежде на выздоровление Ивана Макаровича. Честность старика взяла верх над его оскорбленным самолюбием, и этот поступок еще больше расположил всех в его пользу.