Долго раздавались громкие вопли на крышах домов; последним умолк мулла, возглашавший с минарета мечети, и с этой минуты обычный день вступил в свои права.
Солнце разгоралось все ярче и ярче, и его живительные лучи начали достигать навеса, где лежал Спиридов. Никогда не радовали они Спиридова так, как в это утро. Под их согревающей лаской он почувствовал, как бодрость, уже было совсем покинувшая его, вновь вернулась к нему, а с нею и надежда на скорое окончание претерпеваемых им тяжелых страданий. Он лежал, с минуты на минуту ожидая, что за ним придут и поведут его к Шамилю; но время шло, а о нем как будто бы все забыли. От неподвижного лежания в одной и той же неудобной позе все члены его тела нестерпимо ныли, кровь приливала к голове, а от веревок, туго стягивавших кисти рук и ступни ног, саднило, как будто на тех местах, где они были укреплены, зияли свежие раны. По мере того как шло время, страдания Спиридова усиливались, и он начинал снова приходить в отчаяние.
"Что же это такое? — размышлял он. — Долго ли они будут издеваться надо мною? Когда же наступит конец этим беспредельным жестокостям?"
Спиридова больше всего раздражала эта, по его мнению, излишняя бессердечность в обращении с ним. Для чего его так туго связывают? Ведь если бы даже он был вполне свободен, и тогда он не делал бы попыток к бегству. Отдаленный от своих десятками верст непроходимых дебрей, безоружный, не знающий дороги — он был бы безумец, если бы решился на такой рискованный поступок. К чему же такие предосторожности? Спиридов решительно не мог понять. Не понимал он и того, зачем его морят голодом, оставляют полуобнаженного осенью, в холодную ночь, лежать на дворе и нестерпимо мерзнуть. Неужели они не понимают своей собственной выгоды? "Ведь если я заболею и умру, они из того не извлекут для себя никакой пользы, тогда как, сохранив мою жизнь, могут взять большой выкуп".
Размышляя так, Спиридов вдруг услышал подле себя легкое шуршание половиц. Пересиливая боль от веревок, резавших ему шею, он с трудом, насколько было можно, повернул голову и увидел подле себя Ташав-Хаджи, Наджав-бека и еще третьего, высокого старика в белой чалме. Позади них в почтенных позах толпились нукеры и между ними Матай.
Ташав-Хаджи знаком подозвал его и что-то долго и вразумительно объяснял, указывая то на человека в белой чалме, изобличавшей его духовный сан, то на Спиридова.
Когда он кончил, Матай с минуту подумал, как бы собираясь с мыслями, и затем, почтительно указав на муллу, заговорил:
— Видишь этого почтенного человека? То наш пресветлый Кадий-баркатовчи, да хранит Аллах его душу. Он пришел оказать тебе, неверной собаке, большую милость и предложить, чтобы ты, забыв свои заблуждения, признал, что нет Бога, кроме Бога, и Магомет — пророк его. За это он обещает тебе не только жизнь, но и милость свою. Высокочтимый имам наш Шамиль примет тебя, как друга, сделает наибом, даст саклю и самую красивую девушку в жены. Если у тебя в России есть деньги, Шамиль напишет письмо командиру войсками, чтобы тебе их прислали, тогда ты будешь самый богатый и почтенный изо всех наших наибов. Ну, отвечай же!
Если бы Спиридон находился в другом положении и не испытывал бы таких страданий, он, по всей вероятности, расхохотался бы, услыхав такое неожиданное и нелепое предложение, но теперь оно только рассердило его.
— Передай твоему кадию, — запальчиво воскликнул он, — что он осёл. Вот все, что я могу ему ответить на его глупые речи.
— Что ты, опомнись! — с ужасом воскликнул Матай. — Никак беленой объелся, разве можно кадию сказать такие слова?! Он сейчас прикажет отрезать тебе голову. Я даже повторить не решусь, а то с тобой, дураком, и мне влетит.
— Ну, как знаешь, так и говори. Черт бы тут вас всех подрал! Передай только им, дуракам, чтобы они или зарезали меня поскорее, или развязали, больше в таком положении я лежать не могу. Понял?
На привыкшего к рабскому повиновению Матая властный, самоуверенный тон Спиридова невольно производил сильное впечатление, внушая ему, даже вопреки его желанию, инстинктивное повиновение.
Он беспрекословно передал наибам слова Спиридов а, причем из трусости значительно смягчил его выражения.
Очевидно, ни тот, ни другой, ни третий не ожидали от Спиридова иного ответа, а потому отнеслись к его отказу вполне спокойно, из чего Петр Андреевич понял, что весь этот разговор был пустая формальность.
Перекинувшись несколькими фразами между собою, наибы и мулла отошли от пленника, после чего по знаку, данному Ташавом, двое из нукеров торопливо и грубо, причиняя ему боль, начали отвязывать Спиридова от столба. Петр Андреевич с наслаждением поднялся с земли и потянулся всем телом, разминая затекшие ноги. Рук ему, впрочем, не развязали, и они по-прежнему оставались стянутыми за спиной, отчего плечи его ломило невыносимо.
— Скажи им, чтобы они хотя бы на минуту развязали мне руки, — попросил Спиридов Матаю, — нет сил как затекли.
Матай передал. В ответ на эту просьбу Ташав только насмешливо ухмыльнулся и, хлопнув Спиридова ладонью по лбу, весело крикнул:
— Урус, гяур, дуван[8].
— Не понимаю почему? — пожал плечами тот.
Его спокойный, уверенный тон начинал внушать горцам все больше и больше уважения к нему. Осо бенно Наджав-беку Спиридов, очевидно, очень нравился. Он подошел к нему и, похлопав его по плечу сморщенной старческой рукой, произнес:
— Урус молодца, урус не боится, урус джигит.
Сказав это, он рассыпчато рассмеялся. Спиридов смотрел, как тряслась его жиденькая бородка на вы сохшем, как у мумии, лице, как весело блестели вы цветшие, слезящиеся старческие глаза, придававшие этому лицу добродушное выражение, и невольно сам улыбнулся.
"Славный старичок, — подумал он, — добрый, должно быть".
Тем временем нукеры подвели Ташаву, мулле и Наджаву поджарых, как борзые собаки, красивых коней, седла и сбруя которых горели серебром.
С тою неподражаемой грацией и ловкостью, какая дается только прирожденным наездникам, все трое лихо вскочили на седла и, едва сдерживая загорячившихся и нервно танцующих коней, один в след другому выехали со двора.
Следом за ними двое нукеров повели связанного Спиридова.
Аул оказался большим и, по-видимому, весьма зажиточным. Большинство сакль были в два этажа, прочно сложены из гладкого камня, с деревянными балконами и навесами. Крыши, как и везде, были плоские, земляные. Нижний этаж предназначался для помещения лошадей и скота, в верхнем обитали сами хозяева.
Некоторые сакли были обнесены высокими каменными стенами с проделанными в них бойницами и небольшими башенками по углам, что придавало им вид небольших крепостей. Узенькие, тесные улицы круто поднимались вверх и извивались, подобно лабиринту, между тесно скучившимися постройками. Так как аул расположен был на крутизне, то крыши нижних сакль служили как бы подножием для следующего яруса и так далее, вплоть до одиноко стоящей на самой вершине скалы мечети.
При таком расположении домов, в случае неприятельского нападения жители аула могли отступать шаг за шагом, последовательно очищая ярус за ярусом и нанося при этом нападающим страшный урон. Кроме того, для лучшей обороны некоторые сакли были поставлены поперек улицы, имея внизу для проезда ворота. При появлении неприятеля ворота ни, сбитые из толстых брусьев, окованные железом, запирались, защитники помещались над ними в окнах здания и на плоской крыше и оттуда осыпали штурмующих градом камней, стреляли в упор из ружей, обливали кипящей смолой. Для наступающих овладение такими воротами стоило больших потерь, тогда как обороняющиеся в последнюю минуту всегда успевали почти безнаказанно перебежать на соседнюю крышу или прошмыгнуть в боковую улицу.
Появление Спиридова на улицах аула вызвало целую бурю.
Сбежавшиеся со всех сторон полунагие мальчишки с громкими криками и кривляньем, как стая бесенят, запрыгали вокруг него, осыпая его бранью, проклятиями, ловко пущенными камнями и плевками. Не которые, проворно забегая вперед, с пронзительным визгом изо всей силы ударяли его по ногам палка ми и с торжествующим смехом отбегали в сторону. Старухи, страшные, седые, растрепанные, с разлохмаченными по плечам волосами, завидя Спиридова, выбегали из сакль и, остановившись перед ним, с не истовыми проклятиями плевали ему в глаза, щипали его, дергали за волосы и острыми когтями царапали лицо до крови.
— Гяур, капурчи, джаны чисхым, душман, гяур керестень[9], — хором раздавались кругом неистовые вопли беснующейся толпы.
Какой-то старик-дервиш, оборванный и худой, как скелет, с гнойными помешанными глазами, встретят с Спиридовым, в первую минуту отшатнулся от не то, как от прокаженного, но вслед за тем с яростным воплем бросился к нему и изо всей силы ударил его по голове своей толстой, скрученной из виноградных лоз палкой. Удар был настолько силен, что в первую минуту Спиридов едва не потерял сознания, в глазах у него потемнело, и он сам не помнил, как только устоял на ногах.
Конвоировавшие его нукеры не только не запрещали толпе издеваться над пленником, но, в свою очередь, то и дело подгоняли его ударами плети или увесистыми тычками в спину.
Немудрено, если при таких условиях Спиридову путь, по которому они шли, показался очень длинным; он уже готов был прийти в полное отчаяние, как вдруг за крутым изгибом улицы перед ним выросла большая сакля, впереди которой помещался обширный земляной навес, поддерживаемый четырьмя деревянными колоннами. Пол под навесом был гладко смазан глиной, по которой были грубо разрисованы яркими красками замысловатые узоры и разводы. Наружная стена и двери, выходящие под навес, были испещрены арабскими надписями, изречениями из корана.
На небольшой площадке перед навесом толпилось множество вооруженного народа. У большинства папахи были обмотаны кусками белой кисеи с распущенными концами — знак принадлежности их к мюридизму; тут же, в стороне, стояли оседланные лошади.