Только теперь объяснилось, для чего коварный бек прикинулся другом русских и приезжал к нам в крепость. Дело в том, что незадолго перед этим его родной дядя, большой разбойник, попал в плен к русским и был присужден к отправке в Сибирь. Захватив меня в плен, бек потребовал возвращения дяди и две тысячи рублей деньгами. Об этом я должен был написать.
Два месяца ожидался ответ, наконец, он пришел. Бека извещали, что дядя его в дороге умер, а потому возвращения быть не может, что же касается денег, то и в этом случае его требование не может быть исполнено в назначенном им размере: вместо двух тысяч ему предлагали только 800 рублей, собранных товарищами. Получив такой ответ, бек пришел в ярость и приказал отрубить мне голову, но потом почему-то раздумал и послал меня к Гамзат-беку…
Тяжелый это был путь, и надо только удивляться, как я остался жив. По дороге люди, ведшие меня, нагнали шайку абреков, возвращающихся с добычей с набега… Вот когда я вдоволь нагляделся на зверство этих подлых зверей… Набег был удачен, и кроме множества вещей, которыми было навьючено несколько лошадей, горцы захватили до десяти человек женщин и детей. Женщины были все молодые, так как старых татары, нападая на поселение или станицу, убивают, и многие из них отличались красотой… Печальная участь постигла этих несчастных… Как теперь помню: ночь, пылает огромный костер, искры яркими снопами взвиваются вверх и, вспыхнув во мраке, мгновенно угасают. Вокруг костров сидят горцы в рваных черкесках, огромных папахах, с дикими зверскими лицами, и между ними, с лицами, опухшими от слез, растерзанные, полунагие, с распущенными по плечам волосами молодые женщины.
Изорванная одежда висит клочьями, обнажая их тела, на которые горцы бросали жадные, сладострастные взгляды… Тут же жмутся несчастные дети, они не смеют плакать, но только дико и испуганно озираются… О, если бы вы знали, каких сцен свидетелем я был, каких ужасов… Не стесняясь ни присутствием друг друга, ни невинными, изумленными взглядами детей, дикари грубо ласкали женщин тут же, подле костра, при криках и хохоте совершая всевозможные гнусности. Большего издевательства над людским несчастием и человеческой личностью, большего попрания всяких человеческих и божеских законов нельзя было придумать…
В эту ночь я возненавидел горцев всеми силами души и поклялся, если мне удастся когда-нибудь вырваться из плена, жестоко и беспощадно уничтожать их, как диких зверей… На мое несчастие, судьбе было угодно не допустить меня выполнить мою клятву, я умираю, раздавленный ими, как червь, но мою ненависть я унесу с собой в загробную жизнь и предстану с нею к престолу Всевышнего.
Мы шли несколько дней, и каждый вечер на ночлеге повторялись одни и те же безобразные сцены насилия над женщинами. От стона и рыданий этих несчастных у меня вся душа переворачивалась, но я решительно ничем не мог помочь им. На третью ночь, помню, одна из них не выдержала. Это была красивая, рослая казачка, девушка, она ехала с замужней сестрой к ее мужу на новые Сунжинские поселения.
Доведенная до отчаяния, она вдруг, перестав плакать, как разъяренная тигрица бросилась на своего мучителя, в мгновение ока выхватила из ножен его кинжал и глубоко вонзила широкое лезвие в его грудь. Потом, отмахиваясь окровавленным кинжалом от кинувшихся было на нее лезгин, она побежала к краю утеса, нависшему над глубокой пропастью, и молча, без крика, без стона, ринулась вниз.
Разъяренные горцы, чтобы отомстить за смерть товарища, тут же зарезали двух или трех младенцев, вырвав их из рук матерей, и с злорадным смехом швырнули их окровавленные тельца в ту же бездну…
О, какой плач, какой стон поднялся между женщинами, какие проклятия посыпались на голову убийц, я не могу этого вам передать. Довольно, если я вам скажу, что до сих пор они стоят в моих ушах. До сих пор мерещатся перед глазами белые, голые тельца малюток, трепыхающиеся в грубых руках убийц, слышится предсмертный храп перерезываемых глоток, чудятся выступившие из орбит, недоумевающие, полные инстинктивного ужаса невинные глазки… Одна из матерей сошла с ума. Горцы боятся сумасшедших, питают к ним своего рода почтение и суеверный страх, а потому поспешили отделаться от нее, бросив на одном из ночлегов на произвол судьбы. По всей вероятности, несчастная очень скоро сделалась добычей волков.
Сначала меня привезли в Хунзах, где жил Гамзат-бек, но скоро перевели в другой аул.
Горцы, очевидно, все еще не теряли надежды сорвать за меня большой выкуп. Одно время я находился во власти Кибит-Магомы, и он долго вел переговоры с генералом Розеном, требуя за меня сначала пять тысяч, а под конец две.
Напрасно я клятвенно уверял его, что я бедный офицер и таких денег достать мне неоткуда; он ничего не хотел слушать. Голодом и побоями они вынуждали меня писать генералу под свою диктовку глупые и недостойные письма, за которые я краснею до сих пор. Эти письма посылались через лазутчиков в русский лагерь, но ответ на них был один и тот же. Более восьмисот рублей за меня дать не могли. Эти деньги были собраны товарищами по полку. Впоследствии прибавили еще 200 и этим погубили все дело. Горцы уже готовы были согласиться на восемьсот, ибо и 800 рублей для них деньги немалые, но узнав, что наши накинули 200 рублей, они вообразили, что если будут продолжать упорствовать, то в конце концов русские и еще прибавят. Алчности и корыстолюбию татар нет пределов, они готовы торговаться целый год из-за пяти рублей… Имейте это в виду, когда дело коснется вашего выкупа. Какую сумму назначите, на той и стойте; если вы ослабнете духом и прибавите 3 рубля, вы безвозвратно погибли. Горцы потребуют пять, вы дадите пять — они заломят десять, и так до бесконечности… Я вам живой тому пример…
Впрочем, не это одно погубило меня. К моему несчастию, мне пришла безумная мысль бежать. В то время мое положение было сравнительно лучше. Кибит-Магома далеко не такой зверь, каким был Гамзат-бек и каков есть Шамиль. Принадлежа ему, я содержался не в яме, а в сакле одного из узденей Кибит-Магомы, где мне жилось сравнительно сносно и где я пользовался некоторою свободою.
Вот это-то и сгубило меня. Иметь возможность бе жать от тяжелого, унизительного плена и не попытаться сделать этого — выше человеческих сил. Соблазн слишком велик, а тут, к довершению всех моих бед, явился и соблазнитель в лице тоже пленного грузина, уверявшего меня, что стоит нам только выбраться из аула, а там он ручается головой за наш успех.
— Мне знакомы все тропинки на сотни верст кругом, — хвастался он, — я проведу тебя за Алазан, к нам в Сигнах, а оттуда тебя доставят, куда ты только пожелаешь.
Я долго колебался, не поддаваясь на сладкие речи обольстителя; наконец, не выдержал и решился.
Дорого пришлось искупать мне эту непростительную глупость.
Грузин, о котором я вам говорю, был простой милиционер, а потому и присмотра за ним не полагалось почти никакого. Одному ему представлялась возможность уйти десять раз, но он был, как я впоследствии убедился, преестественнейший трус и один не мог ни как решиться на такой подвиг.
Он сам мне говорил потом: "Я потому твоим благородиям просил со мной бежать, что вы, русские, очень храбрый народ, ничего не боится. С тобой моя тоже не боится".
Как все трусы, Михалко в то же время обладал большою долею хитрости. По крайней мере, план, который он задумал для нашего бегства, был, по совести сказать, в достаточной степени остроумен.
Мы жили у одного и того же хозяина, но Михалко помещался с двумя другими работниками-ногайцами в сакле для нукеров, а я в небольшой пристройке, стена об стену с помещением, занимаемым хозяином. На ногах у меня и днем и ночью тяжелые кандалы, чрезвычайно затруднявшие мои движения, снять их не представлялось никакой возможности, на это потребовалось бы слишком много времени, а за мной в течение дня постоянно следили если не сам хозяин, то жена его или кто-нибудь из детей. При этом дальше двора сакли мне уходить не позволялось под страхом быть прикованным. С наступлением же сумерек меня загоняли в мой чулан, надевали железный ошейник, от которого шла толстая и очень тяжелая длинная цепь. Цепь эта пропускалась в отверстие стены в саклю моего хозяина и там привязывалась к вбитому в землю толстому колу.
Бежать при таких условиях, казалось, было немыслимо, но Михалко нашелся. Он посоветовал мне прикинуться больным и остаться лежать в сакле, чтобы узнать, снимут ли с меня днем цепь или нет. На этом обстоятельстве основывался весь дальнейший план.
Как мы и предполагали, цепь с меня не сняли. На другой день повторилось то же. На третий день я выздоровел, и все, по-видимому, пошло по-старому, только Михалко каждую ночь выползал на некоторое время из нукерской сакли и подрывал стену моей конурки.
Выломав несколько камней, он потом вкладывал их на место и слегка присыпал землей. Стена была очень крепкая, замазка, связывавшая камни, хорошо высохла и сама была как камень, а потому работа подвигалась очень медленно. Потребовалось более не дели времени, чтобы проделать отверстие, через кото рое мог бы пролезть человек.
Когда отверстие было готово, я опять "заболел", и меня снова оставили одного лежать в моей конуре. К довершению благополучия, хозяин накануне уехал в набег, и ранее как через неделю его нельзя было ждать обратно. Михалко, улучив минуту, прошмыгнул ко мне и сунул небольшую ручную пилу, которой я и начал пилить ушко моего ошейника. Работа была трудная. Целых два дня трудился я в поте лица своего, и только на другой день к вечеру мне удалось настолько распилить его, что Михалке, пролезшему ко мне в проделанное им отверстие, не представилось большого труда руками доломать его. Сняв цепь, мы привязали к ней большое бревно, притащенное Михалкой еще днем. Это сделано было из предосторожности, так как хозяева, просыпаясь ночью, имели скверную привычку дергать цепь, чтобы убедиться, там ли я.
Сакля моего хозяина примыкала задней стеной к высокому, почти отвесному обрыву, который мы, несмотря на всю его кажущуюся неприступность, и избрали путем к спасению. Был, разумеется, другой путь, прямой и удобный, — улица аула, но в смысле опасности он был для нас гораздо хуже, так как там мы ежеминутно могли наткнуться на кого-нибудь из татар.