— Вы, стало быть, — спрашиваю, — сродственница али как Назимову приходитесь?
— Какому, — говорит, — Назимову?
— Да тому самому офицеру, что в Ашильтах номер.
Зарделась она вся, повеселела, глаза так и просияли.
— Ах, — говорит, — ты, стало быть, не про того говоришь. Назимова я не знаю, а спрашиваю я про другого.
Тут мне что в голову вдарило.
— Так уж не про Петра ли Андреевича, господина Спиридова, любопытствуете?
Она так и привскочила.
— А ты его знаешь?
— Знаю. Видал даже.
— Где и как?
Почала она меня тут расспрашивать. С полчаса, по крайности, времени прошло. Замучила даже расспросами, совсем с панталыку сбила. Чуть было не проврался. Однако ничего, выдержал, только устал язык ломать.
Под конец спрашивает:
— Можешь ты, — говорит, ему письмо передать? Я тебе за это три рубля дам.
— Могу, — говорю, — пиши письмо, а я еще на базар схожу.
Боялся, чтобы на кухню не послала, там денщик, старая собака, чего доброго, сообразить мог, каков таков я татарин.
— Хорошо, — говорит, — иди, а через час будь здесь.
Ну, мне и на руку. Привязал я своего ишака подле дома к дереву, а сам пошел бродить по крепости. Высмотрел все, что мне следовало. Вижу, порядок везде большой, часовые зоркие, куда не след не пускают.
Валы насыпаны свежие, рвы выкопаны глубокие. Одно слово — крепость как крепость. Надо бы быть справнее, да некуда. Обошел кругом и через час времени возвращаюсь. Увидела меня барыня, вышла.
— Вот, — говорит, — тебе письмо, вот и деньги, а ежели ответ принесешь, еще дам.
Поклонился я ей низко низко, поблагодарил, отвязал ишака, да поскорее к воротам, потому вижу, при таком порядке и оглянуться не поспеешь, как влопаешься. Выдал мне часовой мое оружие, честь честью, сел я на своего ишака и затрусил восвояси. Вот тебе и весь рассказ, а теперь письмо принимай. Ежели захочешь ответ написать, я тебе бумаги и карандаш достану, у Николай-бека в доме имеется, напиши — опять поеду, сдам.
Спиридов взял письмо из рук Ивана и торопливо надорвал конверт. Обычное хладнокровие на этот раз изменило ему. Он сильно волновался. В его чувстве к Зине Балкашиной всегда было много дружелюбия, теперь же, при тех тяжелых условиях, в которых он находился, оторванный в течение более четырех месяцев от всего мира, это письмо являлось для него чем-то вроде подарка с неба. Чувство глубокой, безграничной признательности к девушке, давшей ему такое яркое доказательство не угаснувшей симпатии, наполнило его душу глубокой признательностью.
"Глубокоуважаемый Петр Андреевич! — читал Спиридов. — Счастливый случай доставляет мне возможность написать вам несколько строк, которые, надеюсь, немного, быть может, развлекут вас в вашем тяжелом положении. Абдалла-татарин, взявшийся доставить вам это письмо, рассказы вал нам ужасные вещи о тех условиях, в которые вы поставлены. Вы представить себе не можете, как мы все: папа, мама и я, горячо, от всей души жалеем вас и искренне желаем вам скорейшего освобождения.
К большому нашему огорчению, никто из нас не может не только помочь вам вырваться из ненавистного плена, но даже хоть сколько-нибудь облегчить ваше невыносимое положение. Вся ваша надежда на Бога. Молитесь и старайтесь не падать духом.
В минуты особенно сильного уныния вспоминайте почаще о ваших друзьях, которые будут несказанно рады увидеть вас, когда вы наконец вернетесь из плена".
Далее Зина сообщала некоторые новости. Между прочим, она писала о Колосове, о том, что он почти поправился благодаря уходу Ани и лечению Абдулы Валиева. "Теперь, — прибавляла Зина, — они уже настоящие жених и невеста, хотя объявления не было, но это уже не составляет секрета ни для кого. Счастливая Аня, выходит замуж за того, кого полюбила. Сколько счастливых минут ожидает ее. Иван Макарович в ней души не чает, это даже уже не любовь, а какое-то обожание. Я недавно ездила к ним с оказией, прожила с неделю. Смотреть на них — душа радуется. Помните, вы как-то говорили, что нет той любви, которая бы выдержала сильное испытание. Поглядели бы на Колосова и на Аню, их любовь никаких испытаний не боится. Никакая сила не могла бы разлучить их, кроме смерти…
Старик Панкратьев на седьмом небе от восторга, он не надышится на них обоих и только и мечтает о свадьбе, которая ввиду еще слабого здоровья Ивана Макаровича отложена до лета".
О себе Зина писала, что она "очень скучает. В крепости тоска смертельная, делать, в сущности, нечего, даже хозяйства никакого нет. Отец выписал мне по моей просьбе много книг, но до сих пор они еще не получены. От нечего делать усиленно занимаюсь французским языком, я убедилась, что в глазах многих знание женщиной французского языка дает ей огромное преимущество и составляет главное достоинство".
Прочитав это место, Спиридов невольно улыбнулся. Намек был слишком прозрачен. "Это она про княгиню Елену, — подумал он, — не могла не съязвить. Люблю за это".
Оканчивалось письмо горячими пожеланиями скорого избавления от плена.
Спиридов несколько раз прочел письмо от начала до конца. Несмотря на его местами насмешливый тон, оно дышало любовью и горячим, искренним сочувствием к несчастью, постигшему Петра Андреевича. Это сочувствие было ему тем отраднее, тем дороже, чем невыносимее была его жизнь; оно, как яркий луч солнца, прорезывавший черную мглу, осветило и оживило его, придало ему силы и бодрости.
"Славная девушка, — подумал Спиридов, — сердечная, умная и не плакса. Другая бы при подобных обстоятельствах такой бы плач на реках вавилонских развела бы, что только держись, а она молодцом, ободряет да шутит…"
Спиридова охватило страстное желание поскорей ответить на это письмо. Иван, согласно своему обещанию, принес бумагу и карандаш, и Спиридов с жаром принялся за работу. После долгого вынужденного бездействия писание письма доставляло ему высокое наслаждение. Он писал, пока позволял свет, скупо проникавший в узенькое окошечко, и исписал кругом целых три листа писчей серой бумаги. Все, что испытал он за эти четыре месяца, все свои душевные ощущения, страдания, перенесенные им в гундыне, надежды и сомнения, — все это вылилось из-под его карандаша свободно и плавно, как никогда. Под впечатлением одиночества, заброшенности и глубокой признательности за ее сочувствие Спиридов, незаметно для самого себя, придал письму особенно дружеский тон. Присущая сдержанность и осторожность на этот раз оставили его, и он заговорил с Зиной таким языком, каким не говорил еще до сих пор.
Иван взялся доставить письмо не позже, как через неделю.
— Смотри, не попадись, — предупредил его Спиридов.
— Не беспокойтесь, — усмехнулся тот, — не попа дался до сих пор, так теперь и подавно не поймают.
Однажды, в начале февраля, Петюня проснулся чрезвычайно встревоженный. Глаза его были заплаканы, и по лицу текли крупные капли слез.
Увидев его в таком состояния, старик Арбузов чрезвычайно встревожился и принялся расспрашивать о причине его огорчения.
— Я и сам не знаю, дедушка, — отвечал уныло мальчик, — сон мне страшный приснился. Вижу я, зверь какой-то огромный да страшный прибежал, схватил меня и потащил. Я давай кричать, а он ухватил меня за горло зубами и давай грызть… А ты, дедушка, тоже тут, а только ничем помочь мне не можешь, потому на цепи сидишь. Махаешь руками, плачешь, а оборонить меня от зверя тебе никаким образом нельзя. Дедушка, — добавил мальчик, — страшный этот сон не к добру, чует мое сердце, что не к добру.
— И, полно, голубчик, постарался утешить Петюню старик Арбузов, — напротив, слезы во сне — это к радости. Может, Бог даст, генерал за нас вступится, Каина то нашего урезонит, чтобы он, значит, денег прислал и нас отсюда вызволил.
— Нет, дедушка, не к тому этот сон, помяни мои слова. Недаром сердце ноет, а сердце — вещун, чует оно беду неминуемую.
В голосе мальчика было столько безнадежной тоски, что, слушая его, даже у Спиридова защемило сердце, а бедный старик Арбузов совершенно растерялся и только вздыхал и крестился, повторяя скороговоркой слова приходивших ему на память молитв.
До полудня, однако, ничего не случилось.
Тем не менее состояние духа мальчика нисколько не изменилось к лучшему. Он по-прежнему сидел нахохлившись и то и дело испуганно поглядывал на Тверь, точно ожидая оттуда себе беды.
Его тревога сообщилась дедушке и Спиридову, которые так же, как и Петюня, сидели в тревожном ожидании чего-то ужасного, что должно было неизбежно случиться именно сегодня.
Вдруг дверь отворилась, и в сопровождении сторожей, нескольких мюридов, Ташав Хаджи и Агамал-бека неторопливой походкой вошел тот самый перс, который приезжал за купцом-армянином.
Увидев его, Петюня затрепетал всем телом и бросился к дедушке.
— Дедушка, вот он, зверь то мой! — завопил он не своим голосом. — Боюсь! боюсь! Не отдавай меня, дедушка, милый, хороший, не отдавай!
Арбузов помертвел весь и, широко открыв глаза, с ужасом уставился на перса.
Воцарилась мертвая тишина, нарушаемая только отчаянными, душу раздирающими воплями мальчика.
Войдя в туснак-хан, старый перс, Ташав-Хаджи и Агамал-бек прямо направились к Петюне. Увидя их подле себя, мальчик сразу затих и спрятал голову в колени дедушки, только крепче прижался к ним, не смея повернуть головы. Перс что-то коротко сказал. Два нукера подошли к Арбузову и, надев на него ошейник с цепью, замкнули ее у стены. Старик был так ошеломлен, что даже не сопротивлялся.
Приковав его, те же нукеры грубо схватили мальчика и поставили его перед персом. Тот несколько минут пристально его разглядывал, затем, не довольствуясь этим, для чего-то раскрыл ему рот, ощупал пальца ми десны, помял живот и провел ногтем по спинному хребту, потрогал колени, икры и после всего этого с решительным и как бы слегка раздражительным видом обратился к Ташав-Хаджи с несколькими резко сказанными фразами.
Ташав-Хаджи слегка повел насмешливо углами губ и поднял брови, но промолчал.