На склоне лет — страница 23 из 28


Пришла почта. А точнее, письмо, написанное незнакомым мне почерком. Но я понял с первых же слов: «Дорогой Мишель…» По счастью, Люсиль из предосторожности отправила свое письмо из города. Никто и не догадается, что оно написано в «Гибискусах». Присоединяю его к своему досье.

Дорогой Мишель!

Я узнала от Клеманс, что ишиас приковал тебя к постели. Должно быть, ты ужасно страдаешь, иначе не отказался бы со мной поужинать. Как мне хотелось бы оказаться рядом с тобой, бедный мой любимый. Но я не могу рисковать и прийти к тебе, что очень грустно. Жить почти бок о бок и не иметь никакой возможности общаться — разве это не возмутительно? Правда, у нас есть связующее звено — Клеманс, но если я буду расспрашивать слишком часто, глядишь, и она что-нибудь заподозрит. И потом, все мои разговоры с ней проходят в присутствии Ксавье… Так что я вынуждена строить всякие предположения о том, как ты умудряешься, например, есть на подносе, лечиться и делать все остальное. Приходят ли тебя навещать? Но я совсем потеряла голову. Как смог бы ты ответить на мой вопрос? Потому что, прошу тебя, не пиши ответа. Консьержка передает Ксавье всю почту, даже адресованную мне. Я вижу только одно средство, дорогой. Если ты найдешь в себе силы дойти до окна, то поставь вазу с розой, которую я тебе дала, на подоконник. Увидев ее из сада, я узнаю, что ты получил мое письмо и думаешь обо мне. Я удовольствуюсь этим знаком. Не будем терять мужество.

Нежно любящая тебя,

Люсиль.

P. S. Не забудь уничтожить это письмо.

Очень мило с ее стороны, но она меня бесит. У меня уже нет розы. Какое ребячество! И даже если бы роза и была, то что, но ее мнению, последовало бы за этим? Какой еще несуразный предмет? Нет. Эта идея — заставить мое окно болтать — кажется мне неуместной и смешной. Впрочем, надеюсь, что мой приступ не слишком затянется. Допустим, мы не сможем видеться с неделю — это еще не драма.

Второе письмо.

Мишель, любовь моя!

Я неоднократно выходила в сад, но никакого цветка на твоем подоконнике нет. Я очень беспокоюсь, будучи уверенной, что ты бы поставил вазу, если бы мог ходить. Поэтому я вынуждена думать, что ты болен серьезнее, чем говорят. Я еще не решаюсь постучать в дверь. Наверняка ты предпочитаешь, чтобы тебя не беспокоили, когда так страдаешь от боли. Я слишком часто вижу, в каком настроении Ксавье, когда боли усиливаются. Но, любимый, поставь и себя на мое место. Постарайся понять мою тревогу. Если ты меня любишь, попытайся найти способ подать мне какой-нибудь знак! Ты умнее меня, и я прошу тебя: придумай же что-нибудь. С одной целью — подбодрить меня. Мне это так необходимо! Чтобы выносить моего мужа. Чтобы жить этой несуразной жизнью, которой я живу без тебя.

Как мне хотелось бы ухаживать за тобой. Я умею ставить банки; я могла бы даже делать уколы, по примеру Клеманс. Знаешь, я завидую ей. Она имеет право приближаться к тебе, говорить с тобой, касаться тебя. А я, кто тебя любит, я — чужая, прокаженная! Справедливо ли это! Хочется верить, что мои письма приносят тебе хоть маленькое утешение. А я чувствую себя менее несчастной, когда пишу тебе. Мне кажется, что я рядом с тобой, и мое сердце мурлычет.

Обнимаю тебя, любимый. Мне хотелось бы хромать с тобою рядом.

Люсиль

Конечно же, я предложил бы ей средство общения, если бы знал о таком. Но его нет. И, откровенно говоря, я об этом не жалею. Я чувствую, что очень сдал из-за этой острой боли, которая разрывает мне поясницу при каждом необдуманном движении. Ну как не заметить, что моя любовь к Люсиль, при всей ее искренности, все же роскошь — чувство, которое меня обогащает, когда я более или менее здоров, но вызывает угрызения совести, как плохое помещение капитала, стоит болезни сжать сердце. И тогда я невольно призываю к себе на помощь Жонкьера и Вильбера. Знаю, что они станут нашептывать мне кошмарные вещи, но знаю и то, что охотно прислушаюсь к их словам. Бывают моменты, когда они нужны мне как противоядие от Люсиль, и даже втроем мы едва ли в состоянии дать ей отпор.


Третье письмо. Консьерж, который поднимает почту адресатам, мне говорит:

— Как видите, господин Эрбуаз, одно письмо ведет к другому и так без конца.

Я отвечаю:

— Мне пишет внук.

— Разве он живет в этих краях?.. Судя по штампу, оно отправлено из Канн.

— Да. Он в наших краях проездом.

Старый дурень хочет казаться любезным, не догадываясь, что подвергает меня пытке. По счастью, он унимается. Мне ничего не остается, как приобщить и это письмо к делу.

Милый Мишель!

Я узнала от Клеманс, что ты пошел на поправку. Мне даже не пришлось ее расспрашивать — не волнуйся. Это Ксавье спросил ее: «А наш сосед, господин Эрбуаз… Он очухался после болезни? Я бы огорчился, если бы он украл у меня голубую ленту калеки номер один!»

Узнаешь в этих словах его неприятную манеру шутить? Но если тебе получше, Мишель, если ты можешь безболезненно, как утверждает Клеманс, перемещаться по комнате, почему бы тебе сегодня не подойти к окну часика в четыре, чтобы, например, послать мне воздушный поцелуй, который помог бы мне дожить до завтра? Сделай это, Мишель. А то я воображу себе страшные вещи: что ты меня разлюбил… что я для тебя обуза… что ты счел меня бестактной давеча, когда я упрекнула тебя в лености, и теперь меня наказываешь.

Ах, до чего я ненавижу Ксавье, который мешает мне прибежать к тебе; при его подозрительности, он — препятствие, которого мне никогда не преодолеть! Как я несчастна. Я схожу с ума, оказавшись между твоим молчанием и его упреками. Помоги мне, Мишель. Я люблю тебя и обнимаю.

Твоя Люсиль

Поцелуй из окна! Наш роман в самом разгаре! Право слово, она потеряла голову. Избавляясь от Вильбера, да еще каким манером, она и не помышляла о нежностях! Я склонен усматривать в ее писанине кокетничанье на бумаге, поскольку, обращаясь к писателю, она боится выглядеть ординарно. И вот она причесывает свои чувства. Выпячивает их. Но что в них правда по сути дела, по самой что ни на есть сути дела? То, что она уже просто не в состоянии выносить своего мужа. Может, я ошибаюсь, но боль дает трезвый взгляд на вещи. Кто знает? Может, наша любовь — всего лишь болеутоляющее средство. Для нее — морфий против Ксавье. Для меня — морфий против Арлетты. Тем не менее завтра я сделаю над собой усилие и спущусь в столовую.


10 часов

Теперь Люсиль шлет мне письма ежедневно. Когда консьерж стучит мне в дверь, я начинаю испытывать неловкость.

— Здрасьте, господин Эрбуаз. Вам уже лучше?.. Получите-ка новости от внука.

Мне придется высказать свое соображение мадемуазель де Сен-Мемен: обслуживающий персонал нередко позволяет себе развязность. Под тем предлогом, что мы в преклонном возрасте и более или менее больны, с нами обращаются как с детьми.

Стоит ему уйти, как я пробегаю письмо глазами.

Обычные жалобы. Как раздражают эти стоны, когда они исходят от человека, который волен ходить, куда пожелает, и не имеет понятия о том, что значит испытывать муки! Когда я потерял Арлетту, я страдал так, что чуть было не заболел. Это верно. Но я снова всплыл на поверхность. Сердце зарубцовывается быстрее, чем этого хотелось бы. В то время как эти старые, потрепанные кости уже не устанут напоминать мне про их обветшалость и жалкое состояние вспышками боли, которые разрушают всякое желание произносить ласковые слова. Как я понимаю Рувра! Да разве же он ревнует? Не сама ли Люсиль, спасая свое самолюбие, распространяет такую легенду? Разве не Рувр сам первый, напротив, советовал ей уходить из дому, отправляться за покупками, чтобы наконец получить возможность страдать и брюзжать без свидетелей.


21 час

Я ужинал внизу. Должен признаться, что благодарная улыбка Люсиль возместила мне все усилия. Но мы могли обменяться только ничего не значащими словами, поскольку за нашим столом новый сотрапезник — некий господин Маршессо. Он недавно тут поселился, и мадемуазель де Сен-Мемен посадила его на место Жонкьера. Впрочем, это довольно приятный господин, и ведет он себя исключительно тактично. К несчастью, борясь со своей вставной челюстью, он ест так медленно, что, когда мы переходим к десерту, он едва приступает ко второму блюду. Поэтому мы вынуждены покидать стол раньше его.

— Так продолжаться не может, — ропщет Люсиль. — Ты только подумай! Весь день ты вынужден оставаться у себя, а в тот единственный момент, когда мы могли бы побыть вместе, теперь объявился этот тип, который ест с таким шумом, как будто бы у него во рту волчий капкан!

— Люсиль! Наберись терпения! Зачем сердиться? Уверяю тебя, я сделаю все, что смогу.

— Но я на тебя и не сетую, милый.

Стоит нам оказаться в лифте, и она прижимается ко мне.

— Я жалуюсь на жизнь, — продолжает она. — Я хотела бы жить с тобой. А не с ним. Как ты себя чувствуешь сегодня вечером? Как ты думаешь, скоро ты будешь в состоянии выйти из дому? Я бы встретилась с тобой, где ты пожелаешь, когда пожелаешь.

— А Ксавье?

— Что Ксавье? Я у него не в услужении. Подумай о себе, любимый. Не оставляй меня одну… Ты мог бы вызвать такси? А? Хорошая мысль. Оно доставило бы тебя в порт без всякой усталости.

Без всякой усталости! Бедняжка Люсиль! Сама не знает, что говорит. Ведь мне и без того стоит неимоверных усилий не выдать ей своего крайнего утомления.

— Я попытаюсь, — говорю я. — Но ничего не обещаю.

— Назначим свидание на завтра в «Голубом парусе». Согласен? Если ты в состоянии туда добраться.

Я перебиваю ее с толикой сарказма в голосе:

— Я поставлю на подоконник вазу, которую ты мне дала. Договорились.

Лифт останавливается. Она помогает мне выйти. В коридоре никого. Она обнимает меня с какой-то горячностью.

— Мишель… Я хотела бы…

— Да? Чего бы ты хотела?

— Нет, ничего… Я заговариваюсь. Лечись хорошенько. И возможно, до завтра!