На скосе века — страница 36 из 45

где только что кончилось детство,

Он глаза отводил.

Притворялся, что он — чужбина.

Шёл я в сборной толпе.

В ней различные люди были.

Я не всех тут любил,

хоть одно составлял со всеми.

Я не мог бы так жить.

И я рад, что меня убили.

Что ушёл я в себя:

непосильно мне это бремя.

Нет, не гибель страшна!

Все мы знали, что можем погибнуть, —

В наступающих битвах,

которых предвиделось много.

Но не так,

а со смыслом,

с друзьями и даже с гимном!..

Нет, не гибель страшна,

а такая страшна дорога.

Нет, не гибель страшна,

а дорога сквозь эти взгляды,

Сквозь припрятанный страх, любопытство

или злорадство.

— Так и надо вам, сволочи!

Так вам, собаки, и надо!.. —

Злобно баба кричала в толпе,

не могла накричаться.

Изнывала она от тоски,

заходясь гнусаво.

Словно тысячу лет

эта боль разрывала душу,

Всё таилась в душе…

А теперь получила право

На своё торжество,

на свободу, — рвалась наружу.

Торопилась излиться.

На всех.

На меня хотя бы.

Чтоб воспрянуть,

взлететь,

чтоб за всё получить с кого-то…

И она ликовала,

она наслаждалась, баба, —

И несчастной была,

и противной была —

до рвоты.

Сто веков темноты,

ощетинясь, за ней стояли.

И к тому же — обман и безжалостность

этого века —

Что мне крылья давал,

что давал мне провидеть дали,

Что давал мне возможность

считать себя человеком.

Может, это за счёт её счастья?

Что ж, я в ответе.

Впрочем, так я не думаю,

мал ещё думать это.

Да и здесь неуместно…

Ну я,

а при чём тут — эти?

Да и что я про бабу?

В ней правды сермяжной нету.

Ведь не все, кто страдал,

так тут жаждут сегодня крови.

И не все, кто страдал,

потеряли лицо и меру.

И с кого получать?

Здесь, в толпе,

только я виновен.

Я один.

Я парил над страданьем

на крыльях веры.

И был счастлив один.

Остальные ж — причастны мало.

Просто жили и жили,

как все, —

средь нужды и бедствий.

Только баба не счёты сводила,

а так орала.

Не от правды — от зла,

оттого что пропало сердце.

Было мало его —

вот и город с ним сладил скоро.

Ничего не оставил.

Лишь зависть,

лишь взор нечистый.

Да. Но кто её вытащил

голодом

в этот город,

Оторвал от земли,

от себя,

от понятных истин?

Чужд мне этот вопрос…

Я его лишь предчувствую слабо.

Отходя, вижу бабу опять

сквозь туман событий.

И вдруг сызнова это —

стоит и глядит на бабу

Тонколицый эсэсовец —

«воин-освободитель».

Он теперь победитель.

Вся жизнь за его плечами.

В страшной вере его

меч судьбы для толпы обречённой.

Он тут всё подготовил,

а нынче страну изучает

С высоты своей расы…

В нём жив интерес учёный.

Я уж видел таких —

вдохновеньем глаза блистали.

Претенденты не только на власть —

на величье духа,

«Господами вселенной вы были,

а вшами стали», —

Мне такой вот сказал,

когда дворник избил старуху.

О каком он господстве?

Неважно.

Всё тонет в гуде.

А эсэсовец смотрит в пенсне

на толпу,

на хаос.

Вдруг столкнулся глазами со мной,

   только скрипнул:

      «Jude!»

…Я теряюсь, когда ненавидят меня,

   теряюсь.

Я тогда и взаправду

   внезапно вину ощущаю,

Словно знал, да скрывал от себя

   в гуще дел и быта,

Что гармонии мира

   всей сутью один мешаю,

Сам не ведая как:

   а теперь это всё — открыто.

Впрочем, все мы мешаем.

   Естественней так, признаться,

Виноватить сначала себя,

   хоть и мало толку.

Просто я не испорчен пока —

   мне ж всего пятнадцать!

Может, впрямь я господствовал,

да не заметил только.

Может, вправду всё правильно?

   Может, мы впрямь —

      все иные?

Все, кто в этой толпе,

всей толпой:

слесаря,

студенты…

Счетоводы…

завмаги…

раввины…

врачи…

портные…

Талмудисты…

партийцы…

российские интеллигенты…

Может, вправду?

Неправда!

Мы розны — мечтами и болью.

Впрочем, что возражать?

Люди в каждой толпе — похожи.

Здесь не видно меня —

   я еврейской накрыт судьбою.

…Хоть об этой судьбе стал я думать

   намного позже.

Есть такая судьба! —

   я теперь это в точности знаю.

Всё в ней —

глупость и разум,

нахальство и робость —

вместе.

Отразилась на ней темнота —

и своя, и чужая.

И бесчестье —

бесчестье других

и своё бесчестье.

Есть такая судьба —

   самый центр неустройства земного.

И ответчик за всё —

древний выход тоски утробной.

Забывают о ней,

но чуть что —

вспоминают снова.

И в застой, и в движенье

для злобы она удобна.

Есть такая судьба!

И теперь, и во время иное.

Я живу на земле и как все,

и как третий лишний.

И доселе бывает заманчиво

жертвовать мною, —

Всё валить на меня,

если что-то у всех не вышло.

Этим выходом ложь

манит вновь,

как не раз издревле.

И подводит опять —

это тоже не раз бывало.

Потому что мы люди,

и жертвовать мной не дешевле,

Чем любым, —

надо душу свою загубить сначала.

Я теперь это знаю —

Земля, как и прежде, — Божья.

Все мы связаны кровно. — И я.

   Это всем известно.

И нельзя обойтись без меня, —

   даже если можно,

Даже если обидно,

   что я занимаю место.

Подлый грех — рассужденья,

   кто нужен, а кто — не очень.

Мы — одна суета,

   и одно нас сжигает пламя.

И нельзя обо мне говорить,

   что во мне вся порча.

Даже если бы так,

   стал таким я от вас и с вами.

Наши души — клубок.

   А без душ — ни любви,

      ни муки.

Лишь одна пустота

   и мечты о кимвальной славе.

Только скука одна

и жестокость от этой скуки, —

Сам не жажду я жить

на земле, где я жить не вправе.

Есть такая судьба!

   И во всякой судьбе есть такое.

Только эта — меж всеми,

со всеми в дурном соседстве.

А в соседях — известно —

нагляднее зло мирское:

Вечно хватит причин,

чтоб в соседа острей

вглядеться.

Есть такая судьба! —

   часть обычная общего ада.

Я на ней не стою,

хоть её обижали много.

Чтобы жить по-людски,

из неё вырываться надо.

Как из всякой судьбы, —

к одному вырываться Богу.

А пока я лежу.

Я понятья пока не имею

Ни об этой кровавой судьбе,

ни о Божьем троне.

Всё стараюсь поверить,

что гибну в борьбе за идею

И стыжусь, что не верю…

А рядом девчонка стонет.

Я ведь помню её:

ни тачанки за ней,

ни кожанки.

Танцы, книжки, и парни,

и смех победительный,

звонкий.

Благочестье храня,

презирал я её как мещанку.

А она не мещанкой была,

а была девчонкой —

Знавшей временность жизни

и радости всякой ценность

От рожденья — так просто,

как я и теперь не знаю.

Но лежит она здесь, как и я.

Никуда не денусь

Я от этой судьбы.

Пусть мне ближе судьба другая.

Пусть об этой другой

я тоскую, качаясь, как в бурю…

Но эсэсовца взгляд — всё насмешливей,

мой — всё строже.

Он меня —

я в крови —

презирает, как учит фюрер.

Пусть.

Я понял уже,

что его презираю тоже.

Вера? Верил и я.

И я знаю, как верят чисто.

Был хоть с ним поделиться

я правдой готов своею.

У него для меня

   только смерть —

      ни судьбы, ни истин.

Только смерть.

   Даже странно,

      что это и есть идея.

Видно, знать мне дано,

что идей без всеобщности — нету,

И что Правда всегда, —

даже если, как я, не прав ты, —

Это Правда для всех.

Или вовсе не Правда это,

Просто страстная ложь,

вдохновенный отказ от Правды.

Просто страстная ложь,

где победа — обгон без правил,

Вера в то, что сойдёт

(как приятно, что Вера всё же).

Не достигнувших Бога

в пути подбирает дьявол.

Души адский огонь

согревает почти как Божий.

Это знать мне дано.

Хоть я мыслью об этом не знаю.

Бога нет!

А я верен

своим представленьям и взглядам.

Просто в сердце моём

ноет горечь, как рана сквозная.

И по-прежнему девушка

стонет беспомощно рядом.

Просто девушка эта — раздета —

как всех раздели.

Просто очень нежна —

и в крови у неё рубаха.

А эсэсовец смотрит —

всё так же он верен Цели.

Я не скоро пойму,

что всё так же он верен Страху.

На груди его — крест.

А в глазах — ощущенье силы.

Сталь.

Стандартная сталь —

и по мужеству, и по цвету.

Но всё чаще мне кажется:

что-то ещё в них было.

Что-то было,

чего я не помню,

хоть видел это.

Я лишь ненависть помню одну —

   мне ж всего

      пятнадцать.

Я не знал до сих пор,

а теперь уж и знать не буду,

Что и в ней, и за ней

подлый страх без неё остаться,

Что не столько она, сколько он

в этом хрипе: «Jude!»,

Что лишь ненависть схлынет,

и ляжет на сердце глыбой

Всё, что мамой навеяно

мальчику в курточке куцей,

Всё, что помнится всем,

что теперь ему помнить — гибель.