где только что кончилось детство,
Он глаза отводил.
Притворялся, что он — чужбина.
Шёл я в сборной толпе.
В ней различные люди были.
Я не всех тут любил,
хоть одно составлял со всеми.
Я не мог бы так жить.
И я рад, что меня убили.
Что ушёл я в себя:
непосильно мне это бремя.
Нет, не гибель страшна!
Все мы знали, что можем погибнуть, —
В наступающих битвах,
которых предвиделось много.
Но не так,
а со смыслом,
с друзьями и даже с гимном!..
Нет, не гибель страшна,
а такая страшна дорога.
Нет, не гибель страшна,
а дорога сквозь эти взгляды,
Сквозь припрятанный страх, любопытство
или злорадство.
— Так и надо вам, сволочи!
Так вам, собаки, и надо!.. —
Злобно баба кричала в толпе,
не могла накричаться.
Изнывала она от тоски,
заходясь гнусаво.
Словно тысячу лет
эта боль разрывала душу,
Всё таилась в душе…
А теперь получила право
На своё торжество,
на свободу, — рвалась наружу.
Торопилась излиться.
На всех.
На меня хотя бы.
Чтоб воспрянуть,
взлететь,
чтоб за всё получить с кого-то…
И она ликовала,
она наслаждалась, баба, —
И несчастной была,
и противной была —
до рвоты.
Сто веков темноты,
ощетинясь, за ней стояли.
И к тому же — обман и безжалостность
этого века —
Что мне крылья давал,
что давал мне провидеть дали,
Что давал мне возможность
считать себя человеком.
Может, это за счёт её счастья?
Что ж, я в ответе.
Впрочем, так я не думаю,
мал ещё думать это.
Да и здесь неуместно…
Ну я,
а при чём тут — эти?
Да и что я про бабу?
В ней правды сермяжной нету.
Ведь не все, кто страдал,
так тут жаждут сегодня крови.
И не все, кто страдал,
потеряли лицо и меру.
И с кого получать?
Здесь, в толпе,
только я виновен.
Я один.
Я парил над страданьем
на крыльях веры.
И был счастлив один.
Остальные ж — причастны мало.
Просто жили и жили,
как все, —
средь нужды и бедствий.
Только баба не счёты сводила,
а так орала.
Не от правды — от зла,
оттого что пропало сердце.
Было мало его —
вот и город с ним сладил скоро.
Ничего не оставил.
Лишь зависть,
лишь взор нечистый.
Да. Но кто её вытащил
голодом
в этот город,
Оторвал от земли,
от себя,
от понятных истин?
Чужд мне этот вопрос…
Я его лишь предчувствую слабо.
Отходя, вижу бабу опять
сквозь туман событий.
И вдруг сызнова это —
стоит и глядит на бабу
Тонколицый эсэсовец —
«воин-освободитель».
Он теперь победитель.
Вся жизнь за его плечами.
В страшной вере его
меч судьбы для толпы обречённой.
Он тут всё подготовил,
а нынче страну изучает
С высоты своей расы…
В нём жив интерес учёный.
Я уж видел таких —
вдохновеньем глаза блистали.
Претенденты не только на власть —
на величье духа,
«Господами вселенной вы были,
а вшами стали», —
Мне такой вот сказал,
когда дворник избил старуху.
О каком он господстве?
Неважно.
Всё тонет в гуде.
А эсэсовец смотрит в пенсне
на толпу,
на хаос.
Вдруг столкнулся глазами со мной,
только скрипнул:
«Jude!»
…Я теряюсь, когда ненавидят меня,
теряюсь.
Я тогда и взаправду
внезапно вину ощущаю,
Словно знал, да скрывал от себя
в гуще дел и быта,
Что гармонии мира
всей сутью один мешаю,
Сам не ведая как:
а теперь это всё — открыто.
Впрочем, все мы мешаем.
Естественней так, признаться,
Виноватить сначала себя,
хоть и мало толку.
Просто я не испорчен пока —
мне ж всего пятнадцать!
Может, впрямь я господствовал,
да не заметил только.
Может, вправду всё правильно?
Может, мы впрямь —
все иные?
Все, кто в этой толпе,
всей толпой:
слесаря,
студенты…
Счетоводы…
завмаги…
раввины…
врачи…
портные…
Талмудисты…
партийцы…
российские интеллигенты…
Может, вправду?
Неправда!
Мы розны — мечтами и болью.
Впрочем, что возражать?
Люди в каждой толпе — похожи.
Здесь не видно меня —
я еврейской накрыт судьбою.
…Хоть об этой судьбе стал я думать
намного позже.
Есть такая судьба! —
я теперь это в точности знаю.
Всё в ней —
глупость и разум,
нахальство и робость —
вместе.
Отразилась на ней темнота —
и своя, и чужая.
И бесчестье —
бесчестье других
и своё бесчестье.
Есть такая судьба —
самый центр неустройства земного.
И ответчик за всё —
древний выход тоски утробной.
Забывают о ней,
но чуть что —
вспоминают снова.
И в застой, и в движенье
для злобы она удобна.
Есть такая судьба!
И теперь, и во время иное.
Я живу на земле и как все,
и как третий лишний.
И доселе бывает заманчиво
жертвовать мною, —
Всё валить на меня,
если что-то у всех не вышло.
Этим выходом ложь
манит вновь,
как не раз издревле.
И подводит опять —
это тоже не раз бывало.
Потому что мы люди,
и жертвовать мной не дешевле,
Чем любым, —
надо душу свою загубить сначала.
Я теперь это знаю —
Земля, как и прежде, — Божья.
Все мы связаны кровно. — И я.
Это всем известно.
И нельзя обойтись без меня, —
даже если можно,
Даже если обидно,
что я занимаю место.
Подлый грех — рассужденья,
кто нужен, а кто — не очень.
Мы — одна суета,
и одно нас сжигает пламя.
И нельзя обо мне говорить,
что во мне вся порча.
Даже если бы так,
стал таким я от вас и с вами.
Наши души — клубок.
А без душ — ни любви,
ни муки.
Лишь одна пустота
и мечты о кимвальной славе.
Только скука одна
и жестокость от этой скуки, —
Сам не жажду я жить
на земле, где я жить не вправе.
Есть такая судьба!
И во всякой судьбе есть такое.
Только эта — меж всеми,
со всеми в дурном соседстве.
А в соседях — известно —
нагляднее зло мирское:
Вечно хватит причин,
чтоб в соседа острей
вглядеться.
Есть такая судьба! —
часть обычная общего ада.
Я на ней не стою,
хоть её обижали много.
Чтобы жить по-людски,
из неё вырываться надо.
Как из всякой судьбы, —
к одному вырываться Богу.
А пока я лежу.
Я понятья пока не имею
Ни об этой кровавой судьбе,
ни о Божьем троне.
Всё стараюсь поверить,
что гибну в борьбе за идею
И стыжусь, что не верю…
А рядом девчонка стонет.
Я ведь помню её:
ни тачанки за ней,
ни кожанки.
Танцы, книжки, и парни,
и смех победительный,
звонкий.
Благочестье храня,
презирал я её как мещанку.
А она не мещанкой была,
а была девчонкой —
Знавшей временность жизни
и радости всякой ценность
От рожденья — так просто,
как я и теперь не знаю.
Но лежит она здесь, как и я.
Никуда не денусь
Я от этой судьбы.
Пусть мне ближе судьба другая.
Пусть об этой другой
я тоскую, качаясь, как в бурю…
Но эсэсовца взгляд — всё насмешливей,
мой — всё строже.
Он меня —
я в крови —
презирает, как учит фюрер.
Пусть.
Я понял уже,
что его презираю тоже.
Вера? Верил и я.
И я знаю, как верят чисто.
Был хоть с ним поделиться
я правдой готов своею.
У него для меня
только смерть —
ни судьбы, ни истин.
Только смерть.
Даже странно,
что это и есть идея.
Видно, знать мне дано,
что идей без всеобщности — нету,
И что Правда всегда, —
даже если, как я, не прав ты, —
Это Правда для всех.
Или вовсе не Правда это,
Просто страстная ложь,
вдохновенный отказ от Правды.
Просто страстная ложь,
где победа — обгон без правил,
Вера в то, что сойдёт
(как приятно, что Вера всё же).
Не достигнувших Бога
в пути подбирает дьявол.
Души адский огонь
согревает почти как Божий.
Это знать мне дано.
Хоть я мыслью об этом не знаю.
Бога нет!
А я верен
своим представленьям и взглядам.
Просто в сердце моём
ноет горечь, как рана сквозная.
И по-прежнему девушка
стонет беспомощно рядом.
Просто девушка эта — раздета —
как всех раздели.
Просто очень нежна —
и в крови у неё рубаха.
А эсэсовец смотрит —
всё так же он верен Цели.
Я не скоро пойму,
что всё так же он верен Страху.
На груди его — крест.
А в глазах — ощущенье силы.
Сталь.
Стандартная сталь —
и по мужеству, и по цвету.
Но всё чаще мне кажется:
что-то ещё в них было.
Что-то было,
чего я не помню,
хоть видел это.
Я лишь ненависть помню одну —
мне ж всего
пятнадцать.
Я не знал до сих пор,
а теперь уж и знать не буду,
Что и в ней, и за ней
подлый страх без неё остаться,
Что не столько она, сколько он
в этом хрипе: «Jude!»,
Что лишь ненависть схлынет,
и ляжет на сердце глыбой
Всё, что мамой навеяно
мальчику в курточке куцей,
Всё, что помнится всем,
что теперь ему помнить — гибель.