На службе Отечеству! — страница 23 из 207

Как иногда не верили себе…»

Строки действительно очень известные, и тем более надо бы знать, что, во-первых, там не твердое «иногда», а предположительное «может быть», что гораздо правдивей и глубже. Во-вторых, это написал не Константин Михайлович, а Михаил Васильевич. Первый из них в осажденной и «похожей на Мадрид» Одессе тоже совершенно искренно написал вот что:

Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?

Ты слышишь нас, мы это твердо знаем.

Не мать, не сына в этот грозный час,

Тебя мы самым первым вспоминаем…

В тот грозный час это было точным выражением нашего государственного чувства тревоги прежде всего за родину и, разумеется, отнюдь не противоречило нашим чувствам к родным и близким, что усматривают здесь некоторые фуршетные патриоты. Так вот спрашивается, чего ты, борец за мир, изображаешь себя знатоком поэзии, если для тебя что Исаковский, что Симонов — все одно.

Или: «Тридцать седьмой год. Год поразительных по цинизму постановок в Октябрьском зале Дома союзов. Это были помпезные постановки: охрана, прожектора!..» Не соображает или уже память отшибло, что охрана всегда присутствует на всех судебных процессах. Прожектора? Да как же без них, если идет киносъемка, а она шла. Где ж тут помпезность?

Лион Фейхтвангер, присутствовавший на суде, то же самое описал так: «Помещение, в котором шел процесс, не велико, оно вмещает примерно 350 человек. Судьи, прокурор, подсудимые, защитники, эксперты сидели на невысокой эстраде. Ничто не отделяло суд от сидящих в зале. Не было также ничего, что походило бы на скамью подсудимых; барьер, отделявший подсудимых, напоминает скорее обрамление ложи. Сами подсудимые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали на публику».

Сравните, Боровик, это с тем, что нередко в наши дни при супердемократическом режиме передают по телевидению из зала суда: охрана, прожектора это само собой, но еще и наручники, и железная клетка, в которой, как пойманные волки, сидят подсудимые. Вот помпезность так помпезность! Со звоном и в полоску. За все время советской власти ничего подобного не было. Как не было и милиционеров с дубинками. Все это достижения демократии Ельцина — Путина. И кстати сказать, Боровик, вы видели у полковника Буданова, отданного Верховным главнокомандующим под суд, хоть раз газетку в кармане?

Опять он же, Фейхтвангер: «Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру (а Боровик и называет Сталина его режиссером. — Авт.), то ему, вероятно, потребовалось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от подсудимых такой сыгранности… Короче говоря, гипнотизеры, отравители и судебные чиновники помимо всех своих ошеломительных качеств должны были быть выдающимися режиссерами».

Боровик: «Показания обвиняемых звучали приблизительно так: „Я верный слуга иностранных разведок, вынашивал подлые планы… Я, подлая собака империализма…“» Боровик, назовите хоть одного подсудимого, назвавшего себя «подлой собакой» — Пятаков? Радек? Сокольников?

А Фейхтвангер свидетельствовал: «Признавались они все, но каждый на свой манер: один — с циничной интонацией, другой — молодцевато, как солдат, третий — внутренне сопротивляясь, прибегая к уверткам, четвертый — как раскаивающийся ученик, пятый — поучая. Но тон, выражение лица, жесты у всех были правдивы».

Кому же нам верить: знаменитому иностранному писателю, который видел все это своими глазами и не имел тут никакой корысти, или престарелому оборотню, ставшему сторожевой собакой демократии, который знает об этих процессах лишь со слов нашего драматурга Радзинского, а тот — со слов своего папы-антисоветчика?

Нечто свое и столь же ошеломительное поведал Боровик об академике М. В. Нечкиной, известном историке. Уверяет, что она рассказывала — кому? неизвестно! — что «работала над большим томом об Иване Грозном, где огромную часть посвятила оценке опричнины, естественно, весьма отрицательной». А в это время Эйзенштейн снимал фильм «Иван Грозный». Однажды Нечкина где-то встретила артиста Николая Черкасова, игравшего в этом фильме роль царя, и от него узнала, что Сталин сказал Эйзенштейну: в строительстве Российского государства роль опричнины была положительной. «Услышав это, Нечкина пришла домой и (тут Боровик язвительно хмыкнул, как часто делал во время всей передачи. — Авт.) переделала, что роль опричнины прогрессивная».

Такими вот лицемерами, холуями, беспринципными трусами и шкурниками Боровик изобразил всех, кто в его фильме так и или иначе связан со Сталиным, общается с ним. Тут целая галерея: члены Политбюро, способные лишь смотреть в рот и поддакивать Сталину; С. М. Буденный, готовый признать, что не он, а Сталин создал Первую конную армию; председатель Комитета по кинематографии И. Г. Большаков, постоянно дрожавший от страха и ждущий за всякий пустяк ареста; кинорежиссеры Григорий Козинцев и Леонид Трауберг, даже упавшие в обморок, когда им послышалось, что во время просмотра Сталин высказал неодобрительное суждение о их фильме «Юность Максима»; Игорь Моисеев, униженно и подобострастно лепечущий: «Товарищ Сталин, вы только скажите, любое ваше желание…»; моторостроитель А. А. Микулин, которого Сталин похвалил за новый мотор и предложил ему поехать выбрать дачу, а он решил, что его везут на расстрел… А между прочим, Нечкина в 1948 году получила Сталинскую премию, Трауберг — еще в 1941-м, Козинцев — две, Моисеев — три…

Так вот, Боровик, невозможно же поверить, что академик М. В. Нечкина (1901–1985), как вы уверяете, сама рассказывала, какая она беспринципная шкурница и хамелеонша, — неужели в ваши годы вы не можете это сообразить? А главное, Милица Васильевна никогда не писала об Иване Грозном, об опричнине — ни «больших томов», ни «огромных частей», ни маленьких статеек. Она специализировалась по истории общественного и революционного движения в России XIX века, в частности, много писала о декабристах. А вы меряете всех на свой аршин — аршин политических оборотней, литературных пролаз и интеллектуальных прохиндеев.

* * *

Но усерднее всего Боровик просвещает молодежь, конечно, о жизни самого Сталина. И начинает издалека, с его детства. Сталин, говорит, «никогда никому» не говорил о своем детстве и юности. Почему? А потому, что отец его был сапожником, пьянствовал и колошматил сына почем зря.

Ну, во-первых, что отец был сапожником, давно всем известно, и это может быть позорным лишь в глазах элегантного воспитанника МГИМО. Я слышал, что Аверьян, отец Боровика, был в белорусском местечке шинкарем. Ну и что? Из-за этого не пускать сына на телевидение? Лишать ордена Подвязки?

Во-вторых, если отец пьянствовал и колошматил сына, то можно лишь пожалеть малютку, а наш главный гуманист державы не выказал этого благородного чувства ни на грош.

В-третьих, зачем же, подобно Галине Вишневской, досадные обстоятельства семейной жизни выставлять на вселенское обозрение? Есть же вещи, о которых деликатнее промолчать. Неужели вы, Авиэзерович, инженер человеческого нутра, не понимаете таких простых вещей?

Наконец, в известной беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом, который высказал предположение, что на выбор Сталиным судьбы революционера повлияло «плохое обращение со стороны родителей», он ответил: «Нет. Мои родители были необразованные люди, но обращались со мной совсем не плохо». Кому же опять верить — самому Сталину или его ненавистнику?

«Совсем не плохое» отношение родителей подтверждается и тем, что они прямо-таки боролись между собой за сына. Когда ему было пять лет, отец, желавший, чтобы он пошел по его жизненной стезе, увез мальчика из Гори в Тифлис, где он в таком возрасте стал работать на обувной фабрике. По воспоминаниям современников, «помогал рабочим, мотал нитки, прислуживал старшим»… Но через какое-то время мать, мечтавшая, чтобы сын стал священником, приехала и забрала его обратно в Гори, где он позже и был принят в духовное училище. Так не борются за детей, если к ним равнодушны. Трудно представить, чтобы когда-то в Минске папа и мама Генриха вот так боролись за него: мать хотела видеть его раввином, а отец — шинкарем.

А вот еще одно свидетельство того, что Сталин не делал секрета из своего детства. Маршал Жуков вспоминал, что в марте 1945 года Верховный главнокомандующий вызвал его с фронта. Сталину нездоровилось, и встреча состоялась на даче. Выслушав доклад, задав несколько вопросов, Сталин предложил пройтись по саду. Жуков рассказывал: «Во всем его облике чувствовалась большая усталость. За время войны он сильно переутомился. Ведь работал очень напряженно, постоянно недосыпал, болезненно переживал неудачи, особенно 1941–1942 годов… Во время прогулки И. В. Сталин неожиданно начал рассказывать мне о своем детстве…» Вот так «никогда», вот так «никому»!

Несколько раз Боровик иронически упоминул о том, что в юности Сталин писал стихи. Да, писал, но ни Государственной премии, ни должности главного редактора журнала, ни ордена Дружбы народов за это не получил. Однако есть вещи, которые выше и дороже всех премий, должностей и орденов. Стихи Сталина не только печатались в 1895-96 годы в газете «Квали» и даже на первой странице в газете «Иверия», редактором которой был классик грузинской литературы Илья Чавчавадзе, но и лет за десять до Октябрьской революции нашли место в «Сборнике лучших образцов грузинской словесности» и даже в школьном учебнике «Дэда Эна» («Родное слово»). А ведь Сталин не выступал на собраниях или митингах с речами в похвалу Чавчавадзе: «Вот человек, с которого мы должны брать пример!» А какая ваша книженция, Генрих Авиэзерович, вошла в школьный учебник? Какая пьеса попала в сборник «Жемчужины русской драматургии»?

Вот одно из стихотворений юного Сталина в переводе:

Ходил он от дома к дому,

Стучась у чужих дверей,