Посвящается Джулии
ПРИНЦЕССА, ДОЧЬ КОРОЛЯ
История эта кошмарная, и, не приведи Господи, кому из вас такое пережить. У меня и сейчас в руке дрожит перо…
А вышло всё оттого, что вздумал я, старый пень и дурак, в тридцать пять лет жениться. Говорят, что рожать в этом возрасте уже будто бы трудновато, а вот жениться — в самый раз. Созрел, мол, нагулялся. Остепенился. Не знаю. Если в жизни всего наделался, то, скорее, помирать пора, а не жениться.
Красавица моя временно проживала в Москве и училась на журналистку. А я готовился получить диплом культурного человека в специальном институте, где пять лет учат играть на балалайке, а первые три года — читать и писать. Институт, само собой, тоже находился в Москве, общежитие наше поставили на ремонт, а меня, за хорошую учёбу, поселили в ДАСе — общежитии Московского университета. Первую неделю я ходил овцой по ихнему общежитию и пялил глаза на росписи, выполненные пещерным человеком, на курящих девочек и чёрных негров, которые рассаживались вокруг кадки с пальмой и чем–то напоминали Африку.
Я чуть было не окунулся во всю интересную атмосферу дискуссий и жарких прений, каковые разводили здесь люди исключительного мозгового размаха. Но тут эта женщина злополучная попалась. Вроде, как шлагбаумом, она отсекла мне путь к живому общению с талантливой молодёжью ДАСа.
Да, да, она была красавицей. Иначе я не пролил бы суп на её ночную рубашку. В той самой, знаменитой «дасовской» столовой, тихонько я двигал свой поднос к кассе и случайно оглянулся. Ну и негритянка… Ну и негритяночка! Тридцать пять лет жил, не знал, что такие негры на свете бывают. По телевизору их, что ли, выборочно всегда показывали? Да и здесь, в ДАСе, сплошь синие, губастые, с плоскими лбами — страшно смотреть. А тут — вполне европейская будто бы женщина, только губы сочно–красивые, чувственные, каких в Европе не делают, да кожа… Что кожа — у нас в Актюбинске, в Мугоджарском районе, и почерней девочку можно отыскать.
Наверное, я, как все мужчины, сволочь, потому что хочется рассказать и про стройность её, и про большие глаза голубые, и про волосы, что длинные, вьющиеся, до самого пояса. Ну, что она, скотина какая, что я о ней всё — с ног до головы, как о лошади. Ещё бы про зубы похвалился. Да, и зубки у неё были, хотя и несколько крупноваты, но хороши поразительно.
И вот на эту улыбку я натолкнулся со своим подносом, ожёгся об эти глаза. И был бы я последний чурбан невоспитанный, если бы не уронил весь обед, не облил ей супом ночную рубашку, и — не опрокинул себе на голову стакан сметаны потом, когда увидел, каких дел натворил, и как трудно будет теперь всё исправить.
Джулия (она — Джулия!)рассмеялась так, что миллион жующего в зале народу вздрогнул. Ей, конечно, было жаль заграничного своего платья, которое я, деревня, принял за ночную рубашку. Жаль, потому что от нашего советского супа «харчи» бессильны пятновыводители, нужны ножницы, но вид меня в сметане, по–видимому, с запасом покрыл издержки несчастного случая. Сразу стало видно, что я — человек необычайно острого ума, но, что более важно (как сказала мне потом сама Джулия), что я влюблён в неё без памяти.
Вечером я пошёл к Джулии извиняться. В голове был сумбур, как будто часть супа попала ещё и туда. Как зайду? Что скажу?
Дверь. Звонок. Джулия. Мы разговариваем. Джулия не сердится, совсем не сердится и много смеётся. Русский она знает плохо. Знает английский, французский, итальянский, несколько каких–то своих. Я со словарём знаю все языки. Но жадно вслушиваюсь в обрывки русских слов. В Африке есть маленькое государство Калликсо и Джулия — обыкновенная принцесса, дочь короля. Их страна отказалась культивировать у себя язвы капитализма. Сейчас Калликсо очень нужны свои адвокаты, журналисты, философы. Лучших своих людей правительство посылает на учёбу к нам, в Советский Союз. Я смотрю на Джулию восторженными глазами: она — лучшая. Она — самая лучшая. Прихожу к ней пять, десять раз — пропадаю. Что у них ещё за порядки — ходить почти нагишом. Ну, этот её «нагиш», правда, не совсем «нагиш». Карден бы заплакал, а то и вовсе слёг. Древний художник росчерком в несколько линий сделал ей наряд: так одевали богинь. Я хотел посмотреть, как их раздевают. Я взрослый человек, мне скоро сорок. Вечер. Мягкий розовый свет в комнатке Джулии. Мы одни. Я протянул руку, и тут послышалось тихое противное шипение. Бог с ней, с любознательностью. — Что это у тебя шипит. Джулия? Чайник, что ли? И тут, рядом с девушкой, появляется голова кобры… Так, ничего особенного: сплюснутая голова пружинисто покачивается на изогнутой струне туловища. Ещё этот… язычок, туда — сюда. Я, конечно, сразу за девушку испугался, встать не могу, белый весь. А она смеётся. Это, говорит, Кесси. Кесси живёт вместе с ней в общежитии и, по поручению богов, охраняет Джулию. У них в стране очень серьёзно относятся к браку. До свадьбы возле каждой девушки живёт такая кобра, и ещё не бывало случая, чтобы под венец попала не девственница.
Джулия, ты помнишь старый круглый стол, на котором творили свои бесчинства бояре старой Москвы? Как вообще такой стол мог попасть в ДАС? И даже — такие столы? На каждом этаже их было по два, на каждом столе — следы страстей трёхсотлетней давности. На этих столах любили, рубили головы, четвертовали, за этими столами пили и устраивали спиритические сеансы. В ДАСе столы украшали крохотные пазухи в длинных коридорах общежития.
Джулия, ты помнишь, ты приходила ко мне в 211‑ю? Девушке неприлично находиться в комнате мужчин, мы шли на круглый стол. К свиданию ты одевалась так, что во всём ДАСе бледнело электричество. Мини — разве можно такое мини! Колготки — что ты делала с бедными мальчиками ДАСа? Губы — зачем тебе этот шок в коридорах, зачем пожар?!.. Садилась на древний стол: стройная нога на стройную ногу — (а что ты делала со мной? — но я всё время помнил о Кесси) — садилась, брала в тонкие пальцы свою импортную цыгарку. Зачем куришь? С трёх лет, с трёх лет… Ну и хватит, зачем нам рахиты? Море, бананы, апельсины. Да, хорошо у вас. Самое лучшее у вас — это твои глаза, Джулия. Твои голубые, синие, зелёные, бирюзовые… чёрт, как они меняются… ты чистокровная калликсянка? Странно: кожа, голубые глаза. Можно, я коснусь губами твоей кожи? Ваш Бог разрешает? Наш? О! Наш разрешает всё, а потом на том свете наказывает. Можно, да? можно?..
В поезде двое суток в купе. Чай. Суп из солдатской мисочки. За окном остатки лесов. Ночью с верхней полки я протягиваю руку к Джулии. Она внизу. Я слышу кончики её пальцев. Полумрак. Сопят соседи по купе. И мне кажется, что, на соседних полках, спят проклятые змеи.
Наутро я в радостном волнении: колёса поезда въехали на актюбинскую землю. Яйсан, Мартук, Каратогай — красота–то какая! Что–то мне папа с мамой скажут… Я им вообще–то писал, что приеду с невестой, но не посвящал в подробности. Зачем заранее сообщать, что, мол, принцесса, и ещё полцарства в Африке в придачу. Да, Джулия что–то там говорила об алмазных приисках, залежах урана. Её папа втихаря уже бомбу делает. Если всё будет хорошо, бомбу он отдаст нам с Джулией. Будет ли всё хорошо? Со своим папой я договорюсь, а вот что скажет мама? На словах мы все интернационалисты, а когда доходит до дела… Вот у нас, в Растсовхозе, грек вздумал на испанке жениться, так между семьями чуть резня не вышла. Совхоз узнал, что все греки пархатые, а испанцы, только недавно, кушать стоя научились. А тут — калликсянка чернокожая.
В Москве я специально ходил с Джулией в Тимирязевский парк, на озеро, чтобы как можно сильнее загореть. Сама она чернее не становилась, а вот я к ней чуток подтянулся. Белый бикини Джулии издали обращал внимание. Москвичи оборачивались, останавливались, как будто негров никогда не видели, и с интересом разглядывали меня, да так, что я чувствовал себя марсианином.
На актюбинский вокзал шоколадная Джулия вышла в лёгком чёрном платье. Вот и ничего. Ну, немного темнее наших, но у неё душа хорошая. Бедная моя мама… Но даже папа в первые минуты ослабел…
Дорогие мама и папа, к вам не ревизор приехал, это моя Джулия. Я понимаю, что, поначалу, все матери глядят на сноху, как на человека другой расы, но, умоляю вас, будьте интернационалистами! Мир! Дружба! Рот фронт! Но пасаран! (Хоть бы один лозунг по–калликсянски, чтобы Джулии было приятно). Као ляо по соляо… нет… не то… Джулия опять смеётся, протягивает руку: мама тётя Анна Васильевна, My name позовут Джулия. Да, мама, это моя невеста. Папа обнял меня. Он рад. Он радовался бы даже и в том случае, если бы я и совсем не человека привёз, лишь бы мне было хорошо. — Что, уже надо жениться? Совсем не заметно. — Заметно, папа. Мне уже тридцать пять, и это заметно: голова седеть начала, морщины от бесконечного веселья. Нет, родители не приедут. Сложное положение в стране. Будут два–три министра, да товарищи по племени.
Я показываю Джулии грядки с морковкой, огурцы и помидоры. Папа у меня огородовед–любитель. Безобидный конкурент планово–убыточному совхозному хозяйству. Каждую осень он прячет в погреб мешок картофеля, в котором несколько десятков новых сортов. Есть и даже трогать их нельзя, потому что это сорта, и потому на зиму для еды папа собирает картофель с полей того самого убыточного совхоза, где горожане, по обычному осеннему авралу, создают видимость уборки, помощи города селу. Джулия не понимает сложной механики советского хозяйствования на уровне отдельно взятой семьи и страны в целом. Объяснять бесполезно. В Калликсо только начинают строить социализм и пока как–то всерьёз о продуктах не задумывались.
О свадьбе, в принципе, договорились. Родители сделали вид, что успокоились. Ночью мама подходит к моей кроватке и тихо плачет. В одно из свежих солнечных утр к нашему бараку подъехала чёрная «Волга». Вышли большие люди в чёрных пиджаках и галстуках. Облисполком, Гизат Эбатович. Очень приятно. Международная свадьба. Событие для города. Будут пресса, отцы города, КГБ. Мало ли, что может случиться. Автобус подадим, выделим средства. Это что, она? У — у, какая хорошенькая! А что она ест?..
Двенадцатого июля свадьба и день рождения Джулии. Город в транспарантах. Из предприятий всех повыгоняли для ликования, когда будет проезжать свадебный поезд. ЗАГС, католическая церковь. У нас перестройка. Уже два года мы стараемся терпимо относиться к людям, которые верят не в то, во что надо. Джулия сказала, что в церковь — обязательно. Ладно, понимаем. Потом — Дом культуры металлургов, свадьба. Накануне Джулия сказала мне одну странную вещь. У них, в Калликсо, прямо–таки культ нравственности и целомудрия. Но, в день свадьбы, жених с невестой должны пройти суровое испытание. Так требует их бог Мугму, и никто не смеет его ослушаться. В общем, нужно, чтобы с Джулией, в день свадьбы, переспали все мои и её друзья (в первую очередь — самые близкие), ну, конечно, товарищи по работе, по партии. Ну, а потом я и сам могу прикоснуться к своей невесте, и уже до конца дней мы будем принадлежать только друг другу.
Получалась вот такая ерунда. Я сказал: Джулия… Джулия, — я сказал, — а, неужели нельзя попросить этого Мугму, чтобы он, в порядке исключения, как–то поменял ваши традиции? Мы, вон — пить на свадьбах бросили… А тут ещё… Ведь свадьба–то международная! Я бы тоже помолился, меня ещё в партию не приняли. Я бы очень сильно молился, Джулия, ведь я же люблю тебя. Я смотрю на её длинные–длинные ресницы. Слеза каплей повисла на кончике. — Нет, Саша, нет. Мугму рассердится…
Гости, гости, гости. Как много мужчин. Откуда их столько набралось? Только из Калликсо человек двадцать припёрлись. Сами, без женщин. Конечно, чего на такую свадьбу ехать со своим самоваром? В Доме культуры духовой, расставлены столы. И — не знаю, как это назвать — что–то вроде шатра прямо посредине зала, на возвышении. Там — роскошное брачное ложе. Обком достал для такого случая. Вообще, новость об изюминке свадебного обряда по–калликсянски поначалу родила замешательство в рядах аппарата исполкома. Но, после событий в Алма — Ате и Нагорном Карабахе мы поняли, что к национальным традициям нужно относиться очень бережно, с пониманием. Конечно, если бы речь шла, к примеру, о человеческих жертвах тому же самому Мугму, то мы были бы против. Нам такие свадьбы не нужны. Но тут, вроде, ничего особенного. Как будто цветной телевизор купить и платить — либо сразу всё, либо в рассрочку. Так уж лучше сразу, если есть возможность.
Мы приехали в Дом культуры, и я должен быть тамадой. Я должен приглашать к Джулии мужчин и ещё каждого благодарить. Павлик, лучший друг, заходи. Почему не можешь — это обычай такой. Нужно. А то Мугму обидится. Нет, я этого Мугму не видел. Ты заходи. Мугму, обычай, потом… эта… очередь волнуется… Нет, горячей воды нет. Откуда в Доме культуры металлургов горячая вода?.. Не идёшь?.. Ну, как знаешь…
Я не помню, кто за кем шёл. Отдельные лица иногда всплывают в памяти. Гизат Эбатович: галстук, пиджак, живот. Подошёл, переваливаясь, ко мне. Вручил цветы, поздравил. Сказал: — вот как интересно: у нас, у казахов, свои обычаи. У них — свои… И, кряхтя, полез в шатёр. Был и Рапсодий Иванович. О! Рапсодий Иванович когда–то работал со мной и получил по ушам от кого следует за жажду перестройки за три года до перестройки. Проходя мимо меня, Рапсодий Иванович сделал вид, что выражает соболезнование и возился в шатре минут двадцать. Вермиклер прибежал, весь запыхавшийся: — я только туда и назад. Язю в буфете оставил, а сам к вам. Здесь же обычай. Куда? Сюда заходить?.. Вермиклер тоже со мной работал.
Свадьба была безалкогольной. Всё враки, когда говорят, будто бы на безалкогольную свадьбу люди собираются с неохотой. На нашу свадьбу собрался, как мне казалось, весь город… Уже прошли калликсяне, друзья, КГБ, ГАИ и местные органы власти. Уже прошли земляки и родственники товарищей по работе, а толпа у шатра все не уменьшалась. Подходили, говорили: — я вас знаю, вы на балалайке по телевизору выступали, мне можно?.. Я уже почти ничего не соображал. Мугму, Рапсодий Иванович, Калликсо — всё перемешалось в голове. Вот он, настоящий бал у Сатаны!..
Я захожу иногда в шатёр. Я свой человек, гости меня не стесняются, я же муж. Я вытираю Джулии лоб прохладной влажной салфеткой, пока какой–то мой новый товарищ поправляет свой оголтелый натурализм. Где же ты, Кесси?!..
Чьи–то руки жадно мнут тело Джулии. Каждый исполнитель моего безумного приговора, содрогаясь, как будто готов разбить, расплющить тёмную фигурку на роскошной арабской постели. Кто–то просит переменить позу. Заглянул Вермиклер: — моя Язя в буфете, по обычаю сколько раз нужно? Потом он, всё–таки, где–то напился, ходил среди столов, и, как я понимаю, в желании мне угодить, спрашивал: — ну, кто ещё невесту не е…, и он называл, конечно, всё слово полностью, до конца, чтобы все его поняли правильно…
Эти сутки июля я вспоминаю, как чудовищный сон. Сейчас, в наше время, разве такое возможно? Дикость. Да и абсурд, наконец. Я почти не удивился тому, что обо всех событиях, связанных с игрищами в угоду варварскому богу, все участники начисто забыли уже на следующий день. И, кроме разговоров о пышной международной свадьбе в Доме культуры металлургов — ничего, даже сна о том, что видел я, не осталось в головах впечатлительных актюбинцев.
И я побывал в Африке. В загадочной и полной чудес стране Калликсо. И мне, который видел только игрушечную речку Илек, облизывали ноги лазурные волны сразу двух океанов. Прозрачные и тяжёлые, они поднимались до небес и выбрасывали на берег цветы и драгоценные камни.
И только Павлик… Да… Павлик… Спустя три дня, после нашей с Джулией свадьбы в Доме культуры металлургов, его нашли мёртвым в машине. В собственной машине «Нива», цвета «голубая адриатика», где японский магнитофон мог без конца играть вам лучшие песни света. Они были лучшие, а так устроен этот дурацкий магнитофон, он играл их без перерыва. С начала и до конца. А потом менял дорожки. Павлик сидел, обхватив руками руль, и — слева от его губ — два красных пятнышка, две крохотные ранки запеклись, как порез от безопасной бритвы…
Врачи сказали (его, конечно, осмотрели врачи) — они сказали, что Павлик умер от О–ЭР–ЗЕ: видите ранки — типичный симптом, он ведь курил, правда? бросил? ну, вот видите, тогда, конечно… вот вам и результат: бросил курить, вышел под открытую форточку… Змеи? какие змеи? Что вы! Откуда у нас змеи в Актюбинске?!
Папа Джулии, как мужчина мужчине, лично мне подарил сундук с красочными перьями. Перья эти волшебные, в них нужно показываться на балконе перед народом. Я теперь там, у них, сын короля. И теперь я хочу, чтобы меня, как и первого сына отца Джулии, отравили.
Чтобы отравили, как можно, скорей.
11–21 мая, 1988 г.
АРБУЗ
Представьте себе картину: приятным жарким осенним вечерком вы идёте по городу. Представить я попрошу мужчину, потому что реакция на описываемое мной явление с точки зрения разных полов может быть неадекватной, если не полярной вовсе.
Итак, вы — мужчина, идёте в приятную осеннюю жару по городу и видите, как молодая леди у водоразборной колонки, приподнявши сантиметров на восемьдесят выше, чем того требуют приличия, край своей лёгкой юбки, ополаскивает в струе воды белую восхитительную ножку. Потом, без тени стеснения, проделывает то же самое со своей второй ногой. При этом длинноволосая красотка опирается на руку весьма достойного джентльмена, который всем своим видом показывает, что присутствует при совершенно заурядном событии, и этот канкан замедленного действия его ничуть не смущает.
Представили? Нормально, да? И скажите ещё, что вам не было приятно. Так вот. Молодая леди — это была Алиска, телезвезда города Актюбинска, а галантный джентльмен — я. Мы были на речке. Купались. Загорали. Съели арбуз. Впрочем, всё по порядку.
Алиса. Алисочка (или А-лисонька?). Экстравагантная. Язвительная. Неприступная. За десять лет знакомства мы и виделись–то раз пять–шесть — не больше. Всё при обстоятельствах каких–то странных и всегда на грани того, что вот–вот, да и случится непоправимое. Но оно не случалось. И всегда из–за двух причин: во–первых, Алиску, злую, я боялся. Во–вторых, что–то всегда мешало. Наверное, рок.
Впервые мы встретились на одной вечеринке. Вовочка Горбачевский на бегу меня с Алиской познакомил, я сразу стал её бояться, а потом, в компании, вдруг и оказался ещё рядом с ней. Неприступная скала. Изваяние. Сфинкс. Раскрашенная, надменная и холодная. Длинные ноги в чёрных чулках, пристёгнутых к чёрному тонкому поясу. Пояса вроде, как атавизм, анахронизм,
колготки потеснили эту усложнённую женскую оснастку, а на ней оказалось вот такое средневековье: чёрные чулки, пристёгнутые к чёрному тонкому поясу.
Я совершенно случайно оказался посвящённым во все эти милые подробности. Кто–то босой ногой всё наступал мне под столом на кончик пальца и я, пропустив несколько рюмок водки, бросил вилку под стол и отправился в разведку. Результат превзошёл все ожидания. Я вылез, взглянул на Алису и решил, что ошибся. Скала. Сфинкс. Но — хорошо, вкусно кушает, ведёт с кем–то немногословную светскую беседу. Я снова кинул вилку под стол и вновь обнаружил чулок, поясок и дивную стопу, которая, освободившись от туфельки, однозначно со мной заигрывала.
Отключился свет. В те времена временами в республике не хватало электричества, и республика его экономила, отключая. Лазить под стол в таких условиях не имело смысла. Зажгли свечи. Осторожно рукой я поискал под скатертью чудеса телевидения. В тот вечер руками под столом я наделал много глупостей, которые, к моему изумлению, очень искусно и незаметно для всех
поощрялись. Я даже не припомню, обмолвилась ли, перекинулась ли со мною словом холоднокровная Алисочка, но, когда стали подавать экипажи, у меня, при взгляде на её невозмутимое лицо, не нашлось даже смелости о чём–то её расспросить.
Я провёл бессонную ночь. Кусал, конечно, подушки и пытался отделаться от неотступного видения стройных ног с помрачающим ум пространством белой кожи между чулком и поясом.
Несколько иначе всё сложилось после вернисажа в облдрамтеатре. Естественно, Алиса была там, брала свои интервью. Январь. Я взялся проводить телезвезду домой. Ну и холодрыга была в тот вечер! Как–то сами собой ноги занесли меня с этой девушкой на новостройку, где обычно убивают и насилуют молоденьких женщин. Иногда — грабят. Я поступил хуже. Почему–то я был нахальный в тот вечер, наглый. Целовал Алиску, пробрался под пальто холодными руками к голому телу. Поднимаясь по лестнице в чёрном доме, мы ещё пару минут назад говорили об этнических чистках в Боснии и Герцеговине. И вдруг, как голодные звери набросились друг на друга. Губы слились, вспыхнув уже заранее, и я убедился, уже без телевизора, как прекрасно Алиса владеет своим русским языком. Нам не пятнадцать лет, и нужно было что–то делать дальше. В окна без рам и стёкол дул промозглый, как на похоронах Ленина, январский ветер. Тут же, из досок и кирпичей, я решился спешно соорудить внебрачное ложе. Надеясь втайне, что вот–вот Алиса меня остановит, скажет: «ты, мол, сошёл с ума, это невозможно» — и затею с играми на открытом воздухе мы как–то отодвинем до лучших времён. Мне ещё показалось, что мы, мужчины, быстрее остываем на морозе, чем женщины. И с каждым мгновением всё больше крепла мысль, что не ложе я здесь громозжу, а сам себе эшафот. Виду, однако, не подавал, уложил последнюю, неструганную, обляпанную цементом, доску и шагнул к Алисе раздевать. Думаю: уж тут она точно расколется, скажет их традиционное «ты сошёл с ума», и мы спокойненько, как брат и сестра, разойдёмся по тёплым квартирам. «Ты сошёл с ума» — сказала Алиса, двигая бёдрами так, чтобы мне было удобнее стащить с неё не по сезону тонкие колготки…
Ага, увидели многоточие и уже все подумали, что запели соловьи, и облака поплыли в небе? То, что случается в советских фильмах, не бывает в советской жизни. В конце концов (я с ужасом это осознал) — в конце концов, дело дошло и до меня, настал мой черёд. «Ах, дева русская, как хороша на морозе!». Нет, не всё вы знали в этой жизни, Александр Сергеевич. Полуобнажённая русская дева на глазах остывала на занозистых досках, а я задубевшими пальцами пытался преодолеть рогатки и препоны в виде ремня и пуговиц на своих брюках. Когда справился, то не удивился даже, что ничего не нашёл. Хороший хозяин на такой мороз даже собаку не выгонит.
Может, сказать ей «я тебя люблю» — малодушно подумал я. Наверное, это было бы уже слишком.
Мы оделись и, как брат и сестра, разошлись по тёплым квартирам. Я, конечно, Алиску проводил.
Спустя пару вечеров, я с замиранием сердца включил телевизор, во время Алискиной передачи. Думал: может, умерла? Или — лежит под капельницей в реанимации, в занозах, с крупозным обморожением белых своих плеч и ягодиц. Зря боялся. Алиска выглядела прекрасно и за сорок минут прямого эфира ни разу даже не чихнула.
Никто, даже Эйнштейн, не смог бы никогда понять природу женщин. Женщина — это вечное испытание мужчины, искушение, это его крест. Это природный катаклизм. Совершенный аппарат для продолжения человеческого рода и отрицания мужчины. Соединиться с женщиной — это самоубийство, но оно освящено небесами.
Прошёл год. Или три. По каким–то делам мне понадобилось лететь в Москву. Тогда это было просто и дёшево. Вся страна каталась за тридцать рублей, куда угодно, а совсем уж бесшабашные романтики могли на одну зарплату пролететь от Бреста до Находки и купить себе колготки.
Лето. Ночь. Ярко освещённое поле аэропорта. Измученное накопителями собрание пассажиров топчется у основания трапа авиалайнера. Я уже где–то наверху, вот–вот благодетельная стюардесса пропустит в чрево. Самолёта. Оглядываюсь. Внизу роется в сумочке Алиска. Выходит, попутчица. Лёгкое, расклешенное платье. Налетел порыв ветра, Алискино платье оказалось легче других. Полыхнуло, взвилось, поясок удержал его на промелькнувшей талии от окончательной потери владелицы. Толпа увидела стройные Алискины ноги в несоветских плавочках. Мужская часть пассажиропотока впала в приятное остолбенение. Остановись, мгновенье, ты — прекрасно! Есть только миг между прошлым и будущим…
Нечего и говорить, что всю накопительную дремоту и утомленность с меня, как ветром, сдуло. Тем самым. Дожидаюсь Алиски, согласовываю места и маюсь дурью, всё представляя Алискины ноги, увенчанные безыдейной заморской ерундой.
Летим. Телезвезда в своём репертуаре. Холодна. Неприступна. Скала. Изваяние. Сфинкс. Она же — молодая красивая девчонка, у которой, как оказывается, под платьем практически ничего нет. Говорим сугубо о Моне, Мане и Ван–дер–Линдене. К счастью, у меня с собой оказалась настойка боярышника, которую я предусмотрительно перелил в экзотический французский пузырёк из–под одеколона. — Аргентинский бальзам — говорю. Изготовлен по старинным рецептам ацтеков. Помогает при полётах и от морской болезни. Алиска доверчиво пьёт. К семидесятиградусной настойке боярышника хорошо подходит шоколадка. Я подсовываю телезвезде шоколадку.
Айсберг потеплел. Заговорили о Генри Миллере. Оказывается, Алиска может смеяться. Это не смех. Это какая–то провокация, у всякого терпения имеются границы. Мои вот–вот лопнут. — Пошли в туалет, покурим, — зову я Алиску. Чинно и благородно мы выбираемся в проход между креслами! Думаю: если Алиска сейчас упадёт на длинный аэрофлотовский половичок — я за себя не ручаюсь. Потом — хоть потоп. Хоть — женюсь. Может быть.
Алиска не упала. Она дошла, и я втиснулся за ней в стоячий летающий туалет. И мы даже один раз долго и страстно поцеловались. Наверное, всё испортил боярышник. Этот проклятый аргентинский бальзам. Алиска вдруг побледнела, обмякла. У неё явно назревал бурный диалог с главным предметом обстановки нашего гнёздышка.
Я позорно попятился.
До конца полёта Алиска просидела в кресле молча, прижавшись лбом к холодному иллюминатору, и потом мы даже не встретились в Москве.
Алиска жила в однокомнатной квартире со своей глухой бабкой. Я как–то к ней зашёл. Будто бы воды попить, или за Бодлером. Бабка сидела на кухне, смотрела в окно, мы с Алиской — в соседней комнате. Если у вас с вашей девушкой уже есть опыт совместной биографии, вы уже не тратите времени на посторонние разговоры. Даже просто на разговоры уже времени не тратите. Оказываясь с Алиской тет–а–тет, я не оставлял мысли перевести наши отношения на качественно новый этап. Тем более что у себя дома айсберг вовсе не казался айсбергом. Передвигалась среди своих книжных полок в коротком байковом халатике тёплая, домашняя, доступная. И, если бы не бабка… Она появлялась всегда неожиданно, всегда некстати. Обычно — именно в тот момент, когда я пытался употребить живой язык прикосновений. Она могла не выходить из своей кухни часами, но, стоило мне приблизиться к Алиске… Я, как ошпаренный, выдёргивал руки из таких мест, что и через месяц при воспоминании делалось невыносимо стыдно. Старуха была глухая, но не слепая. Судя по хохотку, она много ещё чего понимала.
Наверное, это был тот самый рок. И на этот раз — в виде бабки.
Однажды на кухне сидел я. Алиска хлюпалась в ванной. Бабка скрутилась клубочком на диванчике в соседней комнате и, вместо окна, смотрела на телевизор.
Из ванной Алиска вышла не мокрой кошкой. Успела феном высушить длинные свои волосы, сделала укладку, обозначила, усугубила косметикой прелести молодого личика. Знают эти женщины, чем нас, будто бы непредумышленно, ранить. Им — лишь бы мы мучились. А с них самих всё — как с гуся вода.
Алиска вошла на кухню и остановилась, склонив голову, прислонившись к стене. За стеной сидела глухая бабка. Я близко–близко подошёл к девушке, постоял возле несколько секунд. Медленно, за пуговкой пуговку, расстегнул халатик до самого низа. Распахнул его, даже с плеч откинув слегка назад. Поправил пушистые волосы. И отошёл к окну. Сел на табурет. Боже! И за что ты для нас создал женщину?!
Это был самый безопасный секс в моей жизни. Бабка за стеной, на подсознательном уровне, контролировала ситуацию. Но я благодарен ей за это. Мы, мужики, всегда куда–то спешим, торопимся. Как будто, уже раздевши женщину, мы чего–то там не успеем. А нет бы — попридержать коней, взглянуть на этот прекрасный дар, рассмотреть, оценить, попробовать на вкус глазами,
дать мыслям пропитаться обликом вашего будущего наказания.
Потом момент будет упущен. Как после сытного ужина, букет самого дорогого вина сливается в один кислый или сладкий вкус.
Кстати ли — мне вспоминается один случай. Друг Павлик привёз из Молдавии, из села Трифешты, редкостное вино. И заглянул к Павлику то ли кум, то ли сват. Нет ли, — говорит, — у тебя, Павлик, чего–нибудь выпить? И Павлик, желая угодить гостю, налил стакан коллекционного, натурального молдавского вина. То ли кум, то ли сват опрокинул стакан, крякнул. — Ну, как, Вася? — спросил Павлик. — А я, — ответил кум, — смактанул — и всё. Я эти бормотухи пью залапом, стараюсь даже не нюхать…
Вот так и с женщинами. Коллекционное вино мы зачастую выпиваем залпом, как обыкновенную бормотуху.
Я помню Алиску, ту, возле стены, до сих пор. Я смотрел на неё со смешанным чувством желания, удивления, восхищения. Теперь я знаю — дело не в красоте. Не в том, какая грудь у Венеры. Какие бёдра у Данаи. Действительно ли так гипнотически действует на мужчин соотношение груди, талии, бёдер? Отчего обыкновенная девушка становится Венерой на картине художника? Может, оттого, что Бог дал ему Любовь, но, как неодолимое препятствие, поставил холст между ним и женщиной?..
И так ли всё просто — за стеной сидела бабка, и я увидел богиню?
А, между тем, передо мной стоял живой человек. Алиска. И она тоже смотрела на меня. И мне не хочется расшифровывать тот, Алискин, взгляд. Наверное, потому, что вряд ли самому мне будет это приятно. Всегда, чего бы ты ни наделал в жизни, выглядеть хочется лучше, чем ты есть в действительности. Даже в воспоминаниях.
Скрипнули половицы. Бабка пошла в туалет. Алиска запахнулась. Поставила чайник на газ.
Сентябрь тогда наступил, или уже октябрь — не помню. Бабье лето. Паутина на праздной борозде. Жёлтые и зелёные листья ещё одинаково плотно сидели на ветках. Горожане торопились донашивать свои летние туалеты. По вызывающе летнему наряду я узнал в потоке людей будто бы мою Алиску (или — некогда мою Алиску. Нет, прочитает — обидится. Ведь ничего не было. Просто — мою знакомую Алиску). По вызывающе летнему наряду я узнал в потоке людей мою знакомую Алиску. Стал тихонько идти сзади. Юбка славненько просвечивала, так бы шёл и шёл за ней на край света. Подойти, окликнуть — неудобно как–то. Года два не разговаривали, даже не виделись. — Вы не знаете, как пройти на Центральный колхозный рынок имени Забытых Одуванчиков? — решился, как в прорубь прыгнул. О! — что это был за взгляд! Не рублём, правда, одарила, но снисхождения где–то на 90 коп. оказала. Допустила, кажется, к царственной особе. Ничего страшного, идём, о погоде разговариваем. Но — странное ощущение. Как будто нас что–то и связывает, но это что–то — тонкое, как паутинка. Тонкая паутинка бабьего лета.
Шли, как — не замечали. О чём говорили — тоже не имело никакого значения. Но — осторожно всё. С боязнью разорвать, разрушить. Как по тонкому льду среди горячей агонии осеннего лета. Попадался ли на пути базар с переулком Безымянный? Возможно. Потому что в руках у меня оказался огромный арбуз, который в такой необыкновенный день нужно было съесть обязательно красиво.
Через рощу разноцветных тополей мы вышли к речке Илек. Край города. Автотрасса. Поле песка и посередине ручеёк с тёплой водой — Илек. Едва ступили на песок, Алиска сбросила юбку, кофточку. Край города, в двух шагах — автотрасса. И плавочки остались. Не дикий пляж.
Среди лопухов, прямо на песке, острым сучком, я разорвал на куски арбуз, красное, сочное корейское чудо. Это был самый вкусный арбуз в моей жизни. Мы с Алиской окунали лица в хрустящую сахарную мякоть, не прожевав, целовались. Излишки сока текли по Алиске, я их собирал губами — и не было никаких излишков. Я кружил её на руках, я отнёс Алиску к тёплому ручью и там целовал, целовал, целовал. Импортные плавочки совсем растворились в воде, я увлёк Алиску на берег.
Никто не мешал. Ни бабка. Ни мороз. Ни одинокий путник. Я самовыражался, как мог. Даже Алиска мне не мешала. Мне бы остановиться… Забыл, что это мы для них, а не они для нас. Я выпил Алиску залпом…
Шли домой, и солнце уже садилось. Мне всё не терпелось услышать похвалы в свой адрес. Ведь я так старался. Ну, хотя бы самое обычное: «ах, ты совсем меня замучил».
— Ты совсем меня замучил, — тихо сказала Алиска и на ходу прижалась.
Мне хотелось слушать о себе, о замечательном, дальше. Я хотел подробностей. И Алиска сказала — да, ей было со мной хорошо. Когда мы ели арбуз, и когда я кружил её на песке.
Кто их поймёт, этих женщин.
Посреди города, у водоразборной колонки, мы остановились. Алиска ополоснула ноги, обула босоножки. Да, свои стройные, длинные ноги она мыла именно так: высоко обнажив сначала одну. Потом другую. И это было красиво, как среди серой степи тюльпан, как полёт бабочки. Короткий миг, когда возле меня стояла м о я Алиска, и мы были ещё вместе, но это уже не повторилось.
Наши пути больше не пересекались. Но ещё долго меня ловили на ходу на сходствах тёплые летние улицы, аэропорты, безрукие античные статуи. Алиска приходила ко мне в сны, и тогда пробуждение казалось жестокой несправедливостью.
Странно. Ведь жизнь, в принципе, сложилась вполне удачно…
23.11.99 г.
Слюдяное — Мещеряковка.
САТИСФАКЦИЯ
В Доме культуры железнодорожников проводили КВН. Меня пригласили в состав жюри. Когда я пришёл исполнять обязанности, то увидел там Наташку Ильичёву. Она ходила по фойе рассеянная, расстроенная. Я узнал её не сразу. Наташка давно уехала из нашего города, ни слуху не было о ней, ни духу. А тут вдруг появилась собственной персоной. Модная, эффектная. Оказывается, заехала из столицы на пару дней и её, как звезду, пригласили в жюри на КВН. Наташка пришла, а ей, в самый последний момент, сказали, что произошла накладка, извините, нет уже у нас в жюри ни одной свободной табуретки. И правильно. Чему тут удивляться. Когда Наташка победила на областном конкурсе красоты, ей нужно было дать главе областной администрации Аслану Спулаевичу, а не корчить из себя девочку–недотрогу. Вот и аукнулось.
Подумаешь, горе — слегка унизили. Но Наташка переживала. Ходила по фойе, кусала губы. Грызла бы ногти, да нельзя. Ногти должны быть в форме. А губам ничего. Даже гимнастика. Массаж. Я подошёл. Сто лет не виделись — всё равно узнала. Как никак — друг детства. Даже сказала, что подождёт, пока я отжюрю, посмотрит на этот чёртов КВН, и после мы поболтаем.
Во время соревнований меня попросили заполнить каким–нибудь текстом паузу. Я взял микрофон, повернулся к тёмному залу. Сказал, что не вижу юмора в том, что участники любят рядиться в женские платья и говорить со сцены девичьими голосами. Такое ощущение, что меньшинство стало большинством. И вообще — ориентация, как и национальность — дело интимное и кричать об этом со сцены дурной тон. Молодежная публика, которая с радостью выла и свистела по поводу любой шутки, летящей со сцены, никакой реакции не обнаружила. Наверное, я ляпнул что–то не то. Может, кого задел. Никогда не знаешь, как твоё слово отзовётся.
Наконец, всё кончилось. Я не остался на чаепитие с высокопоставленными членами жюри. Меня на выходе ждала Наташка. Ждала. Я думал — смоется. Чай мы попили у неё дома. Наташка вышла к чаю в халате, запахнувшись настолько небрежно, что чай проходил в меня кусками. Я с трудом допил чашечку. Наташа… Она, смеясь, убегала от меня, ставя на моём пути то стул, то стол или тумбочка вдруг оказывались между нами. Халат на теле Наташки вёл себя очень свободно: оказывается, под ним и не было–то уже ничего. Кроме Наташки. Поймал. Обнял. Вот они, грудки красивые твои… Затихли у меня в ладонях. Насторожились. Я вдохнул запах твоих волос и чуть не закричал: так сильно я тебя, любимую, вспомнил…
Мы когда–то дружили с Наташкой. Как и полагается, я был от неё без ума, а она относилась ко мне с прохладцей. Пары людей не могут сосуществовать, если относятся друг к другу одинаково. Наташка, стерва, чувствовала, что неотразимо на меня действует. Посмеивалась, подшучивала. Заставляла исполнять свои всяческие капризы. Мне не всегда это нравилось. Иногда, даже совсем не нравилось, но я слушался. Мы большую часть дневного времени проводили вместе, мне нравилось на неё смотреть, а, приблизившись, вдыхать запах её волос. Но где найти ту грань, за которую не захочет перешагивать ваша любимая, чтобы не сделать вам чересчур больно?
Кажется, что они, любимые, вообще не имеют представления о существовании болевого порога у мужчин.
Наташка изощрялась, не зная удержу. И я не понимал, зачем? За что? Ведь она не бросала меня. И каждый день, снова и снова она приходила ко мне. И вот однажды я не выдержал. Я понял, что дальше не могу этого терпеть. Что, если я сейчас же не найду выхода от переполнявшего меня чувства несправедливости, униженности, оскорблённости, то я просто могу задохнуться. Конкретная причина, вызвавшая у меня все эти негативные эмоции, уже не имела значения. Я чувствовал, что изо дня в день меня к этому подталкивали, разными способами меня пробовали на излом, от меня ожидали взрыва. Уже после, когда я стал совсем взрослым, я понял, что это обычная ситуация, не нужно принимать всё так близко к сердцу. Женщина не успокоится, пока не дождётся взрыва. Ей нужен результат её же напряжённых трудов, она кропотливо капает на мозги и на всякие другие больные места неделями, месяцами. Женщине нужно видеть, как сорвался её мужчина, как он психует, крушит в доме мебель, матерится. На него можно тогда показывать пальцем соседям, как на взбесившегося шимпанзе и всем своим страдальческим видом говорить: «Зверь! Сущий зверь! И я ещё с ним живу!..».
Место было вполне романтическое: травка, молодые клёны. Майская теплынь, солнышко сквозь листья. И, я уже не помню, из–за чего, что явилось последней каплей. Я не просто толкнул, я швырнул Наташку на траву и набросился на неё, да, именно, как зверь. Грохнувшись верхом к ней на грудь, я стал изо всех сил шлёпать её ладонью по голове. Тут ещё из глаз, совершенно не к месту, полились слёзы. Да, я вдруг заплакал навзрыд. И я ещё что–то кричал ей, мучительнице своей, которую я любил больше всего на свете, и которая ещё таким образом заставила меня испытать страдания.
Вообще, настоящие мужчины, когда бьют женщин, не плачут. Молод я тогда был ещё…
Наташка потом встала, отряхнулась, оправила голубое платьице и ушла в своих и в моих слезах. Мы не встречались дней десять. Потом незаметно помирились. Если мужчина бьёт любимую женщину, и она его прощает, то это не оттого, что у них, у женщин, такое доброе, всепрощающее, сердце. Во–первых, она знает, что сама виновата. Во–вторых — ей нужно готовить мужчину к следующему взрыву, а для этого необходим определённый период затишья и совместной жизни.
Если вы уже били женщину, с которой знакомы или дружите, то это указывает на определённую у вас с ней степень близости. Может быть, это даже больше, серьёзнее, чем близость половая. Подающий надежды тележурналист Олежка Спивак — Лавров однажды пнул ногой под зад на улице одну из своих поклонниц. Зима, мороз с ветром. Она, чтобы понравиться, в тонких колготках и в дублёнке, которая заканчивалась где–то на животе. Летела плашмя вперёд руками по гололёду — сзади метель поднялась из снежинок. Неизвестно, как бы девица оценила способности Олежки, окажись они в постели, но тут она однозначно не могла сказать, что ничего не почувствовала.
С Наташкой мы помирились. А, поскольку нас уже связывало что–то большее, чем дружба, я стал уговаривать Наташку окончательно мне довериться и отдаться. Аргументы были более чем убедительными: «Я тебя люблю» и «Тебе будет хорошо». На уговоры ушёл примерно год, но я всё–таки своего дождался. Однажды мы с Наташкой остались наедине в квартире, где, кроме стола и стульев ещё была и кровать. Мы легли в кровать поговорить, и я снова, по привычке, так, на всякий случай, сказал: «Я тебя люблю, тебе будет хорошо». Наташка сняла трусы. Сошлись, видать, звёзды и все знаки зодиака. «Ух, ты! Подумал я…». И снял свои. Потом, собственно, было дело техники, а вот с ней у меня было слабовато. Всё–таки, в первый раз. Я влез на Наташку, которая слегка раздвинула ноги и безразлично смотрела в потолок. Ей бы в тот момент стакан семечек. Но мне было некогда заботиться об её досуге, я заглянул вниз и увидел предмет своих вожделений. Как я представлял, мне туда нужно было войти. Войти было чем: уже с полчаса мой первичный половой признак торчал гвоздём и требовал успокоения. Ну, я и вонзил его в Наташку острым концом. Против ожиданий он никуда не вошёл. Я ткнул ещё раз, другой, третий. Посмотрел на Наташку: «Тебе хорошо?». «Да», — ответила она, морщась. Я опять посмотрел вниз: да, вот она, девичья складочка, никаких волос, всё очень хорошо видно. А вот и я: прямо в эту складочку упёрся, вот–вот сломаюсь. Для порядка я ещё немного туда потыкался и с Наташки слез. Немного полежали. Разговаривать было вроде не о чем. Я чувствовал, что сделал что–то не так. Даже, как будто, ничего не сделал, а, если чего и сделал, так это — обидел девушку. И даже больше чем тогда, когда бил по голове.
Конечно — в первый раз. Откуда я знал тогда, что нужно ниже. Попросил бы Наташку больше раздвинуть ноги и ткнулся бы ниже пальца на два. Она бы послушалась. Я же обещал ей, что сделаю хорошо…
Вскоре пришли мои родители. Они с родителями Наташки ходили в кино, и нас оставили вместе, чтобы нам не было страшно. Я ходил тогда во второй класс, Наташка — в первый…
…Я вдохнул запах твоих волос и чуть не закричал: так сильно я тебя, любимую, вспомнил…
Тут я проснулся. Палата, капельница, полумрак. Колоть меня уже некуда, медсестра вечером нашла годный ещё сосуд на левой ноге, под ногтем большого пальца, пристроила капельницу. Боли я не почувствовал. Есть–таки плюсы в моём теперешнем состоянии.
Сестра дремлет в углу на кушетке.
Врачи боятся, что умру. Наверное, не исключено. Возраст. Говорят, человек столько живёт, сколько времени сохраняют активность его мозги. Если судить по моим снам, то мне ещё жить да жить. Сквозь годы мчась…
Сны и реальность, когда становятся воспоминаниями, одинаково недоступны, а по яркости впечатлений могут даже соперничать.
Мне нельзя волноваться, но я осторожно, чтобы не разбудить медсестру и чтобы не умереть, сосредоточился и, задерживая дыхание, позволил себе тихонько усмехнуться: «А, всё–таки, я добился тебя, Наташка!..».
24.12.03 11:03
МУЖ
Жену изнасиловали. Какой ужас!
Представьте: у вас тёплая, уютная квартира. Хрустальная люстра, камин и первые месяцы совместной жизни с любимой женщиной. Первые сладкие, красочные, безумные месяцы.
Кровать не остывает, вы не успеваете поесть, вам некогда даже сходить в туалет. Вы дождались и дорвались. Вы безраздельно владеете и обладаете. Пока у вас ещё нет друзей, знакомых, с которыми вы дружите семьями. Это будет потом. Пока вы владеете и обладаете, и вам этого достаточно.
И вот представьте ещё. Как–нибудь к вам в квартиру звонит какой–то тип и просит переговорить пару минут с вашей супругой на лестнице. Она согласна, она, да, выходит, а потом через пару минут возвращается в слегка разорванном халате, и долго не выходит из ванной.
Вы в постели, которая не остывала у вас два месяца, а ваша жена, неизвестно по каким причинам, закрылась и не выходит из ванной.
Потом она выходит. Да, это был её бывший муж. Она не хотела, но он такой дурак, он такой сильный. Он так её любит, и очень соскучился. Но она, правда, не хотела. Всё случилось помимо её воли.
Да, конечно, нужно обратиться в суд, пусть его посадят. Ну, надо же — такой дурак! Весь грязный, помятый, но уже неделю не пьёт. Пусть его посадят в тюрьму.
Потом она ещё раз забегает в ванную, ложится к вам в постель, но что–то не клеится, мысли о разных глупостях, в том числе и о бывшем муже, который пришёл и изнасиловал вашу жену.
Что вы можете сделать? Звать на помощь дружинников? Обратиться к следователю, прокурору? Кому вы можете рассказать про свою беду?
А в постели, которая временами стала по углам промерзать, у вас снова и снова не клеится. Ваша жена — у неё уже прошло несколько синяков на груди и на бёдрах — ваша жена начинает плакать. Она начинает требовать, чтобы вы непременно обратились в суд, к адвокату, куда угодно, но так продолжаться не должно. У неё кашель. Она простудилась в кровати. Вы идёте к адвокату, параллельно записываетесь на приём к сексопатологу.
АДВОКАТ: но он же муж? Да, конечно, бывший. Муж?.. Нет, ну, напишите заявление. Хорошо, мы напишем вместе, триста рублей. Но он, говорите, муж?.. Бывший… Муж?..
СЕКСОПАТОЛОГ: Дышите. Не дышите. Лягте. Встаньте. Не ешьте мяса. Не ешьте хлеба. Спиртного не пейте. Воды поменьше. Я бы на вашем месте вообще повесился. Триста рублей. Мальчики не интересуют?
Ваша жена в истерике. По ночам вы представляете те две минуты, когда тот, который, хоть и муж, но ведь она, правда, не хотела. И две минуты вам кажутся вечностью. И они повторяются каждую ночь на экране закрытых шторок ваших век.
И вы добиваетесь суда. И в зале собираются незнакомые люди, которым вы с женой рассказываете, как всё произошло. Потом рассказывает она сама. — Да, — отвечает она на вопрос. — И здесь. И здесь.
А присяжные не поймут, в чём дело. Они, конечно, с интересом выслушивают, как всё происходило. — Как? На вас даже не было трусиков?! А он — ваш муж? Ну да, бывший. Ну, и что же вы хотите? В тюрьму? Мужа? Ну да, бывшего. За что?..
Не понимают даже судьи. Адвокат защищает вяло, он сам не верит, что ваше дело правое. Бывший муж молчит. Он сидит, опустив почерневшее лицо в чёрные же свои руки. Он ничего не помнит.
Суд удаляется на совещание и не приходит. Одна из присяжных попросила у бывшего мужа телефончик. Вас уже никто не замечает. Вы никому не нужны и не интересны.
Вы приходите домой, садитесь на маленькие стулья в спальне. Вы смотрите на кровать, вы боитесь к ней подойти. Она покрылась инеем и кажется, что он не растает никогда.
14.09.95 г.
МЕРА ЛЮБВИ
Я любил тебя. Любил пылко, страстно, сильно. Так не любят. Так не хотят. Это была болезнь.
Я так хотел, чтобы ты мне изменила. Изменила. Изменила. Изменила. Потому что я сильно и страстно любил тебя. А так нельзя.
От женщины можно сбежать, когда она тебе изменит. Когда изменяет. Замечательный повод! Не подошли характерами. Наскучили тела. С другим, наверное, интереснее. Как узнать, если не попробовать, как с другим?
Я тебя любил. И у меня не было выхода. Уйти, бросить, самому переключиться на какую–то другую женщину, я не мог. Я знал, что это получится у тебя.
У тебя получилось. И так здорово, что даже я не ожидал. Это была и не измена вовсе. У тебя с ним ничего не было. Если не считать… Да, если этого не считать, то ничего, конечно, не было. И ты ему рассказала, как любишь меня. Единственного своего и неповторимого. Неповторяемого. Если не считать, то это была и не измена вовсе. А, впрочем, что нас связывало? Чем мы были обязаны друг другу? Встретясь — шутили. Шутя целовалися. Ничем не обязаны. В мире каждую секунду рождаются и гибнут тысячи связей. Шутя, ты рассказала мне про эту свою почти не связь. Взахлёб, с восторгом и радостью, как только можно рассказывать самому близкому человеку.
Я не упал, не умер. Со мной не случилось истерики. В конце концов, я сам этого хотел. Во рту что–то пересохло. Почему не попить водички? Воды целый графин. Я сам этого хотел. Я представлял, как мне будет легко. И руки и ноги развязаны. То было какое–то чувство вины: обманул — и не женюсь. Ну, в конечном счёте, всё равно выходит, что обманул. А тут — прекрасный случай: вот видишь, сама виновата. Ай–ай–ай, какая бессовестная! И у меня и руки и ноги развязаны. И никакого чувства вины.
Но я тебя любил. Оказалось, что любил, даже с развязанными ногами. Как бы я ни прятал, как бы ни скрывал это от самого себя, я любил тебя. Почему–то я чувствовал, что, хотя 40 лет, это ещё не предел, а, если и предел, то не последний, но… как будто должно было что–то, самое дорогое, потеряться безвозвратно, и я должен отвернуться, не заметить, и даже забыть, что оно у меня было.
Потом ты плакала, говорила, что то, что случилось, совсем не случилось. А любишь ты меня. Но мне–то была какая разница. Мне нужно было тебя бросить, и я дождался уважительной причины. Ах ты, бессовестная! Изменница. А я — свободен. Как пень. Как перст. Как сокол. Хочу — к Людке пойду. Хочу — к Нинке Васильевой. Пока ты плакала, мучаясь угрызениями совести, я ходил по бабам. Самый простой способ разлюбить, забыть женщину — это поспать, либо позаниматься бессонницей с другой женщиной. Я завлёк женщину, кинулся на неё спать, но у меня ничего не вышло. Я думал, что это какая–то ошибка, и кинулся ещё и ещё. Женщина нормальная. Прекрасные пропорции. Совершенная, гладкая кожа. Глубокие глаза. Она мне говорила: «Что с вами?», да, она была ещё и молода, как ты, называла меня на «вы». Была внимательна, тактична и терпелива, даже без меры. Ведь, всё равно, у меня ничего не получилось. И не могло. Я тебя любил. Я любил тебя.
Во всём виновата была, конечно, ты. Сучка проклятая. Проститутка. За всё, что сам я с тобой сделал, я злился на тебя. Тогда, когда у меня ничего не получилось, я побежал к тебе. Я всё–таки побежал к тебе. Я вырвал тебя из тёплого гнезда твоих родителей и трахнул тут же, в подъезде, стоя, осыпая ругательствами и проклятьями.
И были ещё встречи, короткие и безумные, как прыжки в пропасть. Был какой–то восторг предсмертия любви, её сладострастная агония.
Расстались обычно. Так, как обычно расстаются навсегда. Ты выходила замуж. У тебя была новая любовь. И я благодарил Бога, что, в сущности, всё кончилось так благополучно. Ты определена. И я, наконец–то, свободен.
Когда любовь, когда эта жгучая страсть, покинула моё тело, моё сознание, я, конечно, смог опять зажить спокойной, размеренной жизнью одинокого сорокалетнего мужчины. Который неподконтролен, никому ничего не обязан. Который встречается с женщиной, когда ему нужна женщина и давит в огороде колорадского жучка в промежутках времени, когда женщина не нужна. Когда захотел — выпил. И постирал себе носки, когда захотел.
Через пару лет моей прекрасной независимой жизни я встретил тебя в скверике Туглук–батыра. Коляска, ребёнок. Хороший ребёнок. Хохотун, весь в тебя. Но увидел меня, и ему захотелось плакать. Потом, дома, я посмотрелся в зеркало. Что–то, действительно, было в облике жалостное. И я подумал, что, видимо, на всё в жизни отпускается какая–то мера. Зла, терпимости, добра, здоровья. Мера любви. Я много, беспорядочно влюблялся. И мне везло на удивительных, замечательных, прекрасных женщин. Они безоглядно доверялись моим обманчивым восторгам. И, благодаря им, я прожил много мучительно–счастливых и разных жизней. А с тобой что–то сломалось. После тебя. Там, в сквере, среди фраз о быте, семье и погоде, я вдруг случайно запнулся. Всё было хорошо. Светило солнце. В коляске играл ребёнок. А в больших твоих глазах, если заглянуть туда глубже, оставалась на всю нашу с тобой, уже разделенную, жизнь, твоя любовь первая, и моя — последняя.
17.06.93 г.
ЛЮБИМАЯ, СПИ…
Ты сидишь в нашей маленькой кухоньке, прижав колени к подбородку. Тонкий халатик. Длинные, стройные ноги. У нас сегодня в квартире Менандр, делает мойку, и ты должна с ним переспать. И ты сидишь, прижав к подбородку свои стройные ноги, и наблюдаешь за качеством исполнения работы.
Менандр мастер. Народный умелец. Его отец только потому и смог выйти из тюрьмы в 53‑м, что у него были золотые руки. Менандр в отца. И посадить его не должны. Потому что и отцы нашего города, и даже его матери, ценят Менандра и любят.
К нам Мастер — Золотые-Руки зашёл из уважения к моей жене. Когда–то они вместе учились, и когда–то моя Адель сказала ему, что он совсем не может целоваться, что он её обслюнявил. Я же целовался очень хорошо, сухо, Адель влюбилась в меня без памяти, и мы отсчитывали первые дни сладкого медового месяца.
Медовый месяц без мебели всё равно, что цыган без лошади, и тут к нам пришёл Менандр, и ты должна была с ним переспать, и следила на кухне, чтобы работа того стоила. Я не какой–нибудь ханжа и не ретроград. Я понимаю, что нам без мойки стыдно будет даже на люди показаться, а нужен ещё встроенный шкаф, Менандр поговаривает о какой–то шикарной стенке в гостиную. Он разделся до красных плавок, поёт под нос песню про двухметрового негра знаменитого поэта Токарева, строгает и пилит, а я подаю ему инструменты, потому что я не ретроград, и нам ещё нужна стенка.
Он приходит ещё и раз, и другой. Подгонка деталей заняла много времени, но мойка, действительно, разместилась между газовой плитой и стеной, как влитая. В заключение Менандр вскакивает на неё ногами и танцует, чтобы показать, насколько прочной получилась конструкция. Я не ретроград, я тоже радуюсь, как и Адель, что мойка у нас теперь не хуже, чем у Иван Петровича.
Менандр моет руки ацетоном, затем идёт в душ. Я держу полотенце, Адель накрывает на стол. Менандр хорошо держится и после третьей, и после четвёртой. Адель улыбается ему и ходит по квартире уже без халата: ей очень понравилась мойка. — Она у тебя классная девочка — это я узнаю от Менандра и киваю ему головой. Он придёт вечером, чтобы получить за свою мойку.
И вечером раздаётся звонок. В дверях появляется Менандр. Коньяк, цветы, запах одеколона. Я одеваюсь и выхожу на улицу. Зажглись фонари. Девушки и юноши шли парами. КАК КРЕПКО ОН ДЕРЖИТ ЕЁ ЛАДОНЬ В СВОЕЙ!
Скоро в моём окне погаснет свет. Я достал сигарету, закурил. Спи, любимая, спи…
август, 1987 г.
НА СНЕГУ РОЗОВЫЙ СВЕТ
Хочу кровать. Нормальную. Нет, большую. И комнату. Для влюблённых должна быть комната…
Я бы хотела варить тебе. Что–нибудь вкусненькое. Я бы вкусно тебе готовила, как… себя. Вам, мужчинам, главное — это поесть. Ещё, чтобы было вкусно. И тогда вы можете, действительно, влюбиться в женщину. Примитив. Но с ним нужно считаться. Скушай конфетку, милый. Нет, тебе лучше колбаски. На тебе колбаски.
— Нам нужен необитаемый остров. Комната — это хорошо. Особенно, если она с колбасой и с ванной. Вот жалко, что ты не пьёшь. Не пьёшь совсем?.. Говорят, главное — девочку напоить, а потом делай с ней, что хочешь…
— А что ты хочешь?
— Тихо, тихо, милая. Я так часто не могу. Давай лучше про остров. Океания. Пальмы. Коралловый песок. Через десять лет у нас своя деревня. Через тридцать — маленькое государство. И лет сто в нём никто не будет воевать, потому что ещё достаточно крепкими будут родственные связи.
С пальмы я буду сбрасывать тебе кокосовые орехи.
— Пальмы не будет.
— Почему?
— Я не хочу, чтобы ты на неё залазил.
Я изучаю тебя. Мы знакомы уже миллион секунд, но я тебя ещё совсем не знаю. Женщина женщин. Где у тебя эрогенная зона? Здесь? И здесь? И — здесь? Как, и здесь бывает?.. Но такого не бывает! Слушай, у меня есть апельсинчик, я его хочу попробовать с тобой. Нет, тебе я, конечно, дам. Я с тобой хочу. Я не глупый. Я маньяк. Нет ничего вкуснее апельсина с любимой женщиной. Вот… На и тебе дольку…
Кровать — это, конечно, хорошо. Но скучно, как–то, по–мещански. И с той стороны она кровать. И с другой она кровать. Ну, как ты, к примеру, представляешь нашу жизнь с кроватью? Вечер, ванная, спальня, исходное положение. Никакого простора для творчества. Ты в троллейбусе пробовала? Представляешь — едешь в троллейбусе…Нет, мне все–таки очень нравится, что ты в троллейбусе не пробовала. И на чердаке. Да, у тебя полное отсутствие сексуального опыта. Я — верю тебе.
За окном зима. Позднее утро. Розовый свет низкого солнца на сверкающем снегу.
— У влюбленных должна быть комната. И я бы принимала гостей. Всех твоих друзей. У нас было бы много гостей.
— И я полгода, нет — год, собирал бы зарплату тебе на вечернее платье. Длинное вечернее платье с разрезами и вырезами. И с маленькими скромными бриллиантами. Я не боюсь, что тебя в нем увидят другие. Я горжусь тобой. Мне нравиться, что у меня такая красивая женщина. Слушай, какая ты красивая…Давай на этом как–то сосредоточимся… Дай сюда одеяло. Отдай, я тебе говорю. Кругом невыносимая жара, а ты, как чья–нибудь любовница в советском фильме — в одеяле. Вот умница. И не прикрывайся. Такое прикрывать стыдно. Прости, но у меня нет сил долго разглядывать, ты — чудо…
У нас с тобой было две дачи. Две машины. Четверо детей. У тебя два мужа. У меня две жены. Мы угорели в машине. Умерли в один день. Как и хотели. Как и должно быть среди мужчин и женщин, если они друг друга выбрали.
К вечеру все опять стало розовым. И сильнее сжал скрипучие снежинки мороз. Среди пустынного поля стояла машина. Тихо работал двигатель. И в маленькой уютной кабине было жарко–жарко.
18.06.93 г.
ПРОСТИТУТКА
Смотреть на тебя и мука, и наслаждение.
Глаза в глаза и сердце в сердце — ближе некуда.
Нет, не в последний раз.
Нет, не прощаюсь.
Но — как прощаюсь. Как — в последний.
Всё равно не может быть того, что происходит.
Как к иконе, припадаю к твоим губам.
Если и был грешен, то до тебя.
Посмотри ещё раз…Вот так…
У гостиницы «Космос» по вечерам собираются девочки. Окосмечены. Принаряжены. Начало лета. Цветы ещё только накапливают краски в бутонах, но цветник из девочек перед гостиницей готов порадовать с апреля по ноябрь, как чужеземца, так и аборигена.
Лара. Её зовут Лара. Лариса. Обычно она сидит на второй скамейке, слева от парадного. Красная юбка, разрез до пояса.
Однажды на работу так пришла. Вся столовая подавилась. Ну, мужики — кобели, все подряд.
Днём Лара работает на заводе железобетонных изделий. Секретаршей. Столовая на работе у Лары давится, то от её разрезов, то от вырезов, то от наличия отсутствия. Начальство наперебой предлагает вывезти Лару за 5 км от города, но на работе и в своём подъезде нельзя.
— Ребята, закурить не найдётся? Настроение что–то паршивое. Нет, из горла не буду. Ну, коззёл!.. Да, и возьми пепси. Неделю назад — не поверишь — первый раз водки выпила. Сам–на–сам, дома… — А это кто? Тот самый, что «Жигули» на футболе выиграл? Он как, легко снимается? Ну, — ты же не подписываешься… Да…Налей ещё…У меня есть кофе в зёрнах. Я здесь недалеко. Да, называй ты вещи своими именами! Нет, я не гнилая…что ещё?..
Ты здесь по пятницам и субботам. Я специально после работы делаю крюк, чтобы посмотреть на тебя. У меня есть сигареты, кассетник. Я впервые решаюсь сесть рядом, узнаю, что ты Лара, а у меня — прекрасный музыкальный вкус. Последнего концерта «Пинк флойд» у меня нет. Конечно, достану.
В следующую субботу у меня концерт и папина машина. Я бы поехала, но…А ты меня не изнасилуешь? Обочина шоссе. Коньяк. Ой, я почти голая. Сквозь сумерки в глаза свет фар. Автоинспекция. — Ваши документы. Посветили фонариком: — А, это ты, Лара? Когда поедем? — Вот ваши права. Вы бы ещё на дороге пристроились…
Снова суббота. Комната Лары. Деньги вперёд. Я понравился тебе и могу приходить в любое время в субботу с 21 до 23 часов. Лучше вначале позвонить.
И каждой субботы я ожидал, как праздника. Так торжественно и тщательно чистят свои пёрышки предсмертные бабки, собираясь в церковь ко всенощной
И все длинные дни недели я пересчитываю секунды, что остаются до страстной молитвы. А потом — каждый миг на глазах превращался в прошлое…Не успевала распахнуться заветная дверь, как перед глазами возникало прошлое. Ещё ни слова, но я уже чувствовал, как уходит, без возврата, всё…
Вы скажете: это противоестественно, не может быть таких чувств к девушке, у которой, вы знаете, кроме вас ещё, работы полон рот. Ну, это уж, простите, кому выпадет какая звезда. Кому нравится целомудренная, с длинной русой косой, и чтобы краснела при виде. А кому–то наоборот. И потом — нравится, не нравится — в мире каждому мужчине предназначена вполне конкретная женщина и, если она вам попалась (или, скорее, вы — ей), то уже от хлопот не отвертеться. Я жестоко страдал от необычного своего приобретения в виде, полюбившейся мне, Ларисы, однако всякий раз перешагивал через возможности установить добрые и спокойные отношения с разновидностями Стрельченко и Толкуновых. Может быть, я даже какой–нибудь больной? Нравится, хоть ты тресни, что ресницы у Ларисы обклеены вдрызг. Что всегда она может выставиться в таком ракурсе, что у вас нет вопросов, какого цвета на мадам то, что после чулок.
Потом ещё — эта «группа риска». Может, я, как всякий настоящий мужчина, просто люблю риск?
Вы не представляете, есть какая–то жуткая прелесть в свиданиях с девушкой, когда…
Вот она открывает вам дверь. В комнате едва уловимый запах здорового мужского пота при резких, доминирующих тонах дезодоранта и беспощадного отечественного освежителя воздуха. Безупречно прибрана кровать на две с половиной персоны…
— У меня, кроме тебя никого нет. Не веришь?.. В дверь стучат. Кто такой? Конечно, не будем открывать. Нас нет. Но в дверь начинают кричать меня по имени. Откуда такие фантазии? Нет, не откроем, иди сюда…Ну и нахал…У нахала голос моего друга Васи. Вычислил, нашёл меня здесь, чтобы отдать крестовину. Пусть посидит на кухне? Вася на кухне, и твои объятья опять возносят меня на седьмое небо. Устал? Перенервничал из–за Васи, да? Ты безгранично внимательна. А Вася, наверное, всю кухню исцарапал, пока мы здесь…Я же себя не помнила…Пусть заходит сюда. Не укрывай меня, жарко. Правда, Вася, я красивая? Дорогой, ты не будешь против? Только не смотри на нас, я так не могу, лучше пойди на кухню…
Хорошая кухня.
Во всём видна аккуратность хозяйки.
Ну. Вася застрял. Он не нервничает.
Телефонный звонок. Истекли мои два часа, я не успел уйти, Вася тяжело дышит, не может сориентироваться в джинсах, нам нужно смываться, это официальный жених Ларисы. Дезодорант. Освежитель воздуха. Он сейчас зайдёт. Какой ужас! Мальчики, посидите на балконе, он совсем ещё молоденький, недолго…
На балконе по весеннему делу прохладно. — Слушай, чего ты в ней нашёл? — Вася ничего не понимает. У него с собой водка. Меня знобит, я отпиваю из бутылки крупный глоток. Я рассказываю Васе, какая у Ларисы Душа. Одинокая девушка. Ей не везёт в жизни и, чтобы отвлечься от грустных мыслей, она… — Была бы хоть как женщина, — говорит Вася, — если бы не ты, я бы с ней — никогда! Страшилище. И рожа развратная.
Я принимаю от Васи бутылку: — Василий, ты не прав. И снова хочу разъяснить этому грубому мужику особенный характер наших с Ларисой отношений.
Дверь балкона открывается. Жених ушёл. Лариса в ночной рубашке. Замёрзли, мальчики? Ну, скорее ко мне. Да куда ты, дурачок, — и ты тоже…
И мы допили водку. И прикупили ещё у старушек в подъезде. Потому что, как сказал Вася, не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки. Я всё могу, мальчики. Водки хватило, и Вася примирительно заметил к утру, что да, мол, чего–то есть в этой Лариске.
Мучительная радость моих праздников по субботам окончилась внезапно. Лариска влюбилась в какого–то сопляка и наотрез отказалась от привычного заработка. Раза два я ещё встретился с ней, но мороз пробирал по коже от её холодного, ненавидящего, взгляда. Лариска исхудала и ещё больше похорошела. Чужие, родниковые, счастливые и бешеные глаза. Вскинула голову гордо и радостно: — Я у него первая женщина!.. Мы собираемся поехать к его родителям…
Но к родителям они так и не поехали. После двух медовых месяцев сопляк нарвался на какого–то доброжелателя, который рассказал про Лариску в подробностях. Тот не поверил. Потом поверил и перестал к ней заходить. На земле для каждого мужчины существует и предназначена только одна женщина. Сопляк хотел и мечтал о такой, как Стрельченко и Толкунова. Чтобы с косой и краснела при виде. Собственно, не его тип, да и только. И — никаких трагедий. Только для меня — Лариска. Лариске — сопляк. Тому — Толкунова. И для каждого мужчины в мире — только одна женщина.
Лариску опять стали видеть у «Космоса». Говорят, что, если хорошо забашлять, то может она решительно всё.
11.07.88 г.
ЧЁРНО-БЕЛОЕ И ЦВЕТНОЕ
1
Муж Любови Александровны пил. И пил бессовестно, нагло, беспробудно. Все, конечно, пьют, но, когда дело доходит до «белочек», стоит призадуматься. «Белочки» — это, когда на следующий день — «ничего не помню». Это когда «тут помню», а тут — «не помню». Это, когда ему всё хорошо, хорошо, и хорошо, а потом в доме побитая мебель, жена в синяках, по разным углам перепуганные дети, а он — «ничего не помню». Но — было хорошо. Это помню. А сейчас плохо…
В общем, муж Любови Александровны пил. Пил, негодяй. Пил, сволочь. Не на свои, правда, его работа поила, но не в этом же суть. Жизнь супружеская незаметно сходила на нет, потому что, если что–то начинаешь любить больше, чем женщину, которая возле тебя, она тебя бросит. Или наставит рога.
Любовь Александровна избрала второе.
Во–первых, потому, что мужа она ещё очень любила. Поэтому бросить его не могла. Во–вторых, потому что внебрачная связь могла помочь сохранить психическое равновесие в навязанных обстоятельствах.
Но далеко не всё так просто. Не так просто предложить себя другому мужчине, когда свой, родной, ещё жив. Хотя и опять пьян, скотина. В конце концов, каждой женщине приходится преодолевать этот барьер. Это внутреннее сопротивление. Даже брезгливость. Другой — другая одежда, запах, привычки. Другая речь. Интеллект. Если он у него есть.
Христофор Петрович был озабочен. Дело в том, что полтора или два года назад его жена уехала в Африку на заработки. Наш бывший советский человек, если хочет поправить своё материальное положение, едет в Африку, помогает строиться зажравшимся неграм. То Засуанскую плотину, то — межконтинентальную, атомную. Жена Христофора Петровича поехала от КГБ миссионеркой по специальности «сварщик». Оплата в долларах, пираньях и в рублях. Рубли у нас. Доллары в Москве. Пираньи — в племени «Вау — Вау». Обращаться с осторожностью. Поддельные не кусаются.
Да, в Актюбинске в то время, чтобы ещё больше повысить уровень жизни трудящихся, ввели свою валюту. Назвали «Акт». За один «Акт» вначале можно было купить одного барана/ уже через год — полбарана, потому что инфляция/. Местные путаны и фотомодели распереживались, что возникнет путаница: клиентам будет трудно всякий раз растолковывать, сколько «актов» полагается за один акт. Но сориентировались быстро: вернулись к родному доллару с пересчётом по курсу на день или ночь оказания услуги.
Итак, жена Христофора Петровича в Африке, за длинной пираньей, а он тут, в Актюбинске, полтора года/или уже два/ наедине с зеркалом.
Случилось, что Христофор Петрович, а с ним и Любовь Александровна, в один и тот же день, как Бойль и Мариотт, подали объявления в актюбинский еженедельник «Время». Он, значит: «Хочу! Могу!», она — «Мечтаю! Помогу!».
Еженедельник «Время» первым в Актюбинске взялся публиковать объявления для всяких знакомств. И, будучи первым независимым изданием, первым же сунулся покритиковать, дотоле непорочные, власти. Власти быстро сориентировались, внимательно перечитали вредную газетку и в колонке «знакомства» нашли парочку объявлений типа «молодой человек, без вредных привычек, ищет друга…». Газете намекнули, что указов 37‑го года, насчёт гомосексуализма, ещё никто не отменял и потому прикрыть еженедельник — что муху шлёпнуть.
О политике газета писать перестала. Право знакомиться по объявлению в газете осталось за традиционным большинством и лесбиянками. Потому что ни в 37‑м, ни в каком другом году Советской власти, влечение женщины к женщине преступлением не считалось и Законом не преследовалось.
Как два школьника, пришли к кинотеатру «Мир» на первое свидание Любовь Александровна и Христофор Петрович. Долго стояли по разным сторонам от входа, держа в руках условленный знак — газеты. Он — «Путь к коммунизму». Она — еженедельник «Время». Удивительно ли, что некоторые женщины и девушки замедляли шаг и с интересом поглядывали на Любовь Александровну. Даже пытались заговорить. И Христофор Петрович решился, подошёл, прервал это безобразие. Любовь Александровна взглянула на него, как на спасителя.
Так они узнали друг друга.
Так и познакомились.
Христофор Петрович — человек отчаянный, насмотрелся в подвальчиках американских фильмов — идёмте, говорит, Любовь Александровна, тут в двух шагах — поужинаем. Она ему — какой ужин, какой ужин, когда ещё обед. Ну, тогда обед — пойдёмте скорей, борщ остывает — Христофор Петрович был необыкновенно смущён и, вместе с тем, взвинчен. Врал он и про борщ, и про то, что в двух шагах. Заготовил он к встрече бутылку шампанского, бутылку коньяка, яблочки, да «сникерс» с «марсом».
Любовь Александровна истёрла ноги в кровь, пока они добрались до квартиры. К себе привёл Христофор Петрович. Без всякой конспирации. Все соседи видели. Все знакомые видели. Тётя Оля на пятом этаже, повинуясь интуиции, вылезла из ванной и, не обтирая мыльной пены, кинулась на пол, припав к накрашенному линолеуму любопытнейшим ухом своим.
Но ничего не случилось тремя этажами ниже. Ничего, хотя люди, которые знакомятся по объявлению, имеют вполне определённые намерения. Христофор Петрович и Любовь Александровна просто сидели друг против друга в мягких креслах и беседовали о прекрасном. Когда возникла пауза, Христофор Петрович попытался направить разговор в другое русло. Подсел ближе, взял за руку, заглянул в глаза. В общем, в первый раз ничего не получилось. Любовь Александровна, в принципе, не отказывала, но от неё веяло обыкновенной женской холодностью, как от бревна. А Христофор Петрович был уже далеко не мальчик, чтобы скоротечно удовлетвориться с любым, мало–мальски пригодным для того объектом. Христофор Петрович лишь слегка куснул Любовь Александровну за мочку уха. То ли за правую. То ли за левую. Шампанское так и не выпили. Оно прокисло потом в холодильнике. «Сникерс» Любовь Александровна съела весь.
Интимная половая близость всё–таки возникла между ними тремя неделями позже. На Чернухинской даче. Сашка Чернухин в очередной раз влез в долги и купил дачу. Прекрасная дача. На берегу реки Илек, с грушами, сливами и домиком, в котором имелась настоящая кровать. И стол. Ухо тёти Оли сюда не доставало.
2
Как далась Любови Александровне первая супружеская измена? Первая — потому, что потом обязательно возникает вторая, третья…Только смерть может остановить, вошедшую во вкус, женщину.
Любовь Александровна, конечно, очень переживала. Особенно в первое время. Хотя на женщине никак не заметен след греха, даже сиюминутной, свежести, Любови Александровне её падение представлялось совершенно очевидным для окружающих. Да что там — окружающие! Сама себя извела уколами и придирками Любовь Александровна. Однако, и в другой раз собралась и, проскользнув через горячую ванну, полную духов и нежных заморских ароматов, устремилась опять навстречу новому половому свиданию.
А что же муж? Он методически пил. И призывал к себе в минуты просветления свою законную супругу для исполнения ею законных супружеских обязанностей. Проспавшись, снова уходил в запой. Многие мужики бывшего СССР вели такую циклическую жизнь. И стонали и бились от всемогущей надчеловеческой страсти в объятиях чужих мужчин преданные им, преданные ими, отданные в обмен на лукавую ухмылку зелёного змия, когда–то любимые ими, жёны.
Христофор Петрович словно бы чувствовал невозможность полноты слагающихся отношений. Хотя органная музыка многократных совместных кульминаций крепла и всё большую власть забирала над ними. Когда раскрывались небеса, и два схлестнувшихся тела в беспамятстве в них проваливались. Когда возвращение в бытие происходило вначале через ощущение счастья…
Не вдруг, но исподволь, Христофору Петровичу стала кругом представляться фигура того самого зловредного супруга Любови Александровны, из–за которого, собственно, так мстительно, так сладко и внезапно и сочеталась с ним прекрасная тонкая женщина. Ведь — каждый раз возвращала она домой своё трепетное тело и, если на тот момент супруг не был пьян…В общем, воображение Христофора Петровича рисовало ему на сей случай эпизоды самые фантазийные и болезненные. Можно было бы как–то ещё потерпеть и за приоритеты побороться, но — вот незадача — из своей Тимбукту с минуты на минуту, с месяца на месяц, могла возвратиться супруга самого Христофора Петровича. А, будучи в некоторых ревностных претензиях к Любови Александровне, сам Христофор Петрович никак не хотел колыхнуть своего домашнего равновесия. С приездом жены, Христофор Петрович собирался без колебаний и без зазрений совести связь свою прекратить. И, в общем–то, просто и пошло бросить возлюбленную им женщину.
Слов нет, на фоне восторженных отношений и органной музыки, выглядело это как–то чересчур по Марксу — Ленину: бытие, мол, определяет сознание. Из красивой истории взблуднувший ум Христофора Петровича начал искать красивого выхода.
Выход нашёлся на конце Ленинского проспекта. Да, всё гениальное просто. На конце Ленинского проспекта, где прихотливо в уздечку свиваются провода оконечной троллейбусной линии, там, не доходя, направо, располагалась служба «Доверие». Служба «Доверие» могла всё. Снять сглаз? — пожалуйста. Заглянуть в будущее? — пожалуйста. Приворожить навеки — пара пустяков. Импотенция лечилась в три сеанса. Потенция — в шесть секунд. Ударом резинового молоточка. Звоните 53–48–39 — и вам помогут.
Христофор Петрович позвонил. Алкоголизм? Анонимно? У вас фотография есть? Нашёл Христофор Петрович фотографию. Ну и красавец. Ну и морда! И где она такого себе нашла?..
В общем, пришлось отдать 4,5 «акта» и одну дохлую «пиранью», которую жена присылала, как сувенир.
Муж Любови Александровны пить бросил. После многих лет редкопробудных запоев, освободившись от липкого, вязкого тумана в молодых ещё и свежих мозгах, вдруг увидел он подле себя красивую женщину. И узнал он жену свою. И познал с восторгом и радостью.
А ответила она ему так, как отвечает женщина единственно любимому человеку, которого ждала много лет. И дождалась. Когда почти не оставалось надежды…
3
Счастливые концы — в счастливых странах. Такой страны не было в тот момент в окружении наших героев.
Любовь Александровна так и не стала счастлива. Муж снова запил. В жизни мужья редко бросают пить насовсем. Против убеждённо тостующего бессильна даже служба «Доверие». К тому же случилось так, что Любовь Александровна забеременела от своего мужа–пьяницы, и связь её, ввиду целого ряда объективных причин, оборвалась. Как и прежде, муж, напиваясь, бил её, называя грязными словами, бил даже на последних неделях беременности. Любовь Александровна родила мальчика, а через месяц с ней случился припадок эпилепсии.
Муж всё пил. От радости, что родился ребёнок. От горя, что заболела жена. Пил в минуты сомнения, когда, с пеной у рта, жена затихала от судорог среди опрокинутой мебели. Таращил глаза и бормотал: «артистка»… «сука»…Припадки эпилепсии участились. Дедушка с бабушкой забрали внука к себе. За год Любовь Александровна сильно сдала, постарела.
И Христофор Петрович, случайно столкнувшись с ней лицом к лицу в «Универсаме», даже не узнал её…её не узнал…
Сентябрь 93 г.
Февраль 94 г.
В ДВУХ ЧАСТЯХ КАПРИЧЧИО
1
На–днях у меня случилось странноватенькое свидание с женщиной. Муж её выскочил куда–то на секундочку. То ли за сигаретами, то ли на рыбалку. Женщина позвонила мне. Я рассчитывал на чашку чая, углубление знакомства и прощупывание перспектив. И — ни на что больше. Я не хотел больше ничего и ни на что не рассчитывал. В последние годы возраста мне почему–то интереснее стало женщин слушать, нежели заниматься детальным исследованием их внутренних органов.
Я и пришёл — на чай. А ей, видно, была дорога каждая секунда.
«Не думай о секундах свысока
Наступит время — сам поймешь, наверное:
Летят они, как пули у виска…»
В общем, дорогу на кухню мне перегородили. Секунды вели свой неумолимый счёт. Я переступил через небольшого крокодильчика и покорно направился в опочивальню. / Правда, крокодильчик, я не оговорился. Маленький такой, только ротик и хвостик. Бегала ещё из конца в конец узкого коридора енотовидная собака. На антресолях сидел большой азиатский гусь. Или гусыня. Пола сейчас не помню. За стеной пела Линда Маккартни /.
Я переступил крокодильчика и прошёл в опочивальню. За мной, на ходу сбрасывая халат, эта непонятная женщина. Потом были ненужные мне объятия. Потом — собственно, то, для чего меня сюда позвали.
Я выскочил из квартиры, на ходу застёгиваясь, и слегка задыхаясь. Навстречу мне подымался мужчина, Который нёс на себе огромную рыбу, похожую на сома, но ревела она белугой. Может быть, это даже и была белуга. В зубах мужчина держал пачку сигарет «Мутели». Видимо, он успел и туда, и туда.
А мне было дурно. Меня колотил озноб. Во рту я ещё чувствовал холодную слюну женщины, с которой целовался только что. Ощущения противоестественного, ледяного лона застряли где–то в спинном мозгу. И у неё ещё есть муж, который периодически обращается к ней за наслаждением. Лёд. Холод. Болото. Крокодилы. Быть может, я к ведьме попал? Сейчас их признали за существующих, они даже организуют свои малые предприятия. Лечебные, конечно. От всего лечат. И моя, видать, ведьма.
2
Спустя где–то недельку, в гаражах, сосед Владимир Павлович, Палыч, в общем, починял мне слегка машину. Палыч в этом деле разбирался круто, хотя в прошлом имел какое–то высшее, далеко не техническое, образование. Успел проработать лет сорок таксистом, третья жена была неизмеримо его моложе, а её грудной ребёнок и того меньше.
После ремонта выпили. Разговорились. Палыч, как старый таксист, стал рассказывать истории про попутных женщин. Закуски почти не было, поэтому и я раскололся, выдал ему свою недавнюю историю. Говорю: — Палыч, ведь так не бывает?..
Палыч свои седые космы почесал. Скромно ответил: — Не знаю. И замолчал. И молчал долго. Потом закурил. Потом закурил ещё. Потом выпил сам. Хотел прикурить снова — спичка обожгла пальцы, потухла. Переспросил: — Холодная, говоришь?
Но в его истории не было никакого колдовства.
Когда–то Палыч учился в Москве, в известном вузе. Однажды в общежитии, в соседней комнате, ребята гуляли день рождения. Пригласили его — в компании не хватало парня. Соседи жили коммуной. Вся группа — парни и девушки — в одной комнате. Спали всегда, кто с кем, без особой ревности. В тот вечер парня не хватило — пригласили Палыча.
Пили, произносили тосты. Возле Палыча посадили тонкую, хрупкую девушку. Она как–то жалобно улыбалась и тоже пила вместе со всеми вместе. Палыч погладил ей под столом коленку. Оказалось, можно. Потом под столом она погладила его.
Девушка быстро захмелела и пошла, прилегла в углу на узкую общежитскую кровать. Палыч пришёл туда позже, когда вся водка была выпита, когда сбегали, купили у таксистов ещё и выпили ещё. Когда потом насобирали в шапку рублей и копеек и опять пошли и ещё выпили.
Голова у Палыча шла кругом. Он забрался в постель к своей девушке уже голый, содрал с неё простенькое бельё, пьяно, грубо взял. Она не сопротивлялась. Даже не вскрикнула. Потом Палыч уснул, но среди ночи проснулся от жгучего желания. Девушка спала… Он пытался её разбудить, но, видимо, она сильно ослабела от алкоголя. Палыч целовал её в пьяные, холодные губы и на этот раз ласкал и любил долго, изощрённо. И снова уснул, а к утру, ещё в полусне, ему снова захотелось её, и он взял её, ещё когда сон продолжался, когда нельзя было ещё отличить, что снится, а что уже превратилось в Жизнь. И опять ему было с ней жутко хорошо и сладко, только губы девушки оставались холодными, она не хотела возвращаться из сна. Палыч поздно понял, что она уже не спит, что она мёртвая, что она умерла. Что не во сне, не во хмелю так безвольно качается её милая русая головка, и наступающий рассвет всё более очерчивает безжизненность её лица. Палыч, ещё полный желания, остановился внутри неё и вдруг плотью ощутил, почувствовал, наконец, ледяное окружение её лона…
Был суд. Были какие–то разбирательства, экспертиза. Из института Палыча выгнали, он приехал в Актюбинск, к матери. Она его сразу не узнала, потому что из чёрных его волосы сделались седыми.
Палыч устроился таксистом, и с той поры у него было много баб. И он женился, женился ещё не раз. Но очень долго он боялся засыпать с женщиной в темноте и совершенно избегал этого, когда оказывался сильно пьян.
Лето,1996 г.
ЗАПАХ ЖЕНЩИНЫ
Когда–то и ликом твоим и станом пестрели обложки крупных журналов. В бывшей стране Советов, посоветовавшись, санкционировали публикацию твоего телесного совершенства. Изощрённый импортный купальник всю славу твоих неисчислимых прелестей приписывал исключительно себе. Я не сказать, чтобы влюбился. Я попался. Потому что ты — с обложек всех журналов. Даже «Огонёк» дерзнул откровенную тебя, счастливую, в том же самом, импортном, а, значит, всё равно, что без — на обложку. Из–за тебя, из–за греховно–божественной, тираж, на один только раз, целомудренный «Огонёк» увеличил на полмиллиона.
И я попался. Если бы не этот увеличенный тираж — быть может, обошло бы меня искушение. Но тираж увеличили, и потом, когда я увидел тебя живую, я попался.
И всё бы ничего. О чём может мечтать мужчина, если ему невыносимо понравилась девушка, женщина? Нет, не о том, о чём вы сразу подумали. Он мечтает об ответном чувстве. И — в это трудно, невозможно поверить, но чувством ты откликнулась ко мне. Любая другая бы — нет. Любая хромая, косая, замухрышка — любая из них отказалась бы от меня, если бы так восторженно я к ней сунулся.
Влюбись, если хочешь стать отвергнутым. А я, хотя и не влюбился, но… голову потерял.
Только при тебе у меня не получалось правильно совместить пуговицы на пиджаке. Только на тебя я боялся взглянуть. Случайное прикосновение ударяло меня вспышкой молнии. Проклятый «Огонёк». Я знаю, в принципе, он ни при чём. Это — карма. Судьбе сопротивляться бессмысленно. Я с радостью, милой, тебе не сопротивлялся. Ведь как я мог не поддаться на твои остроумные цитаты из Шопенгауэра и на беглое воспроизведение фрагментов из раннего Пендерецкого. Вы видели женщину, которая могла бы в себе совместить красоту, Шопенгауэра и Пендерецкого? Я бы всё опошлил, если бы упомянул ещё и Сальвадора Дали, но не могу пойти против исторической правды: да, ты знала и любила и этого сумасшедшего.
Вот такая женщина была у нас в Актюбинске. Она родилась в нём, она в нём выросла. Она, жестокая, вышла замуж в этом городе, родила прекрасную девочку. В пять лет у девочки дивный голубой бант в золотых волосах…
Умница, с кем тебе было словом перекинуться, поговорить о кукольности в романах Набокова, о разнице между Караяном и Фуртвенглером. Со мной, милая, только со мной. Ведь я тоже родился и вырос в этом удивительном городе…
Но замужество — это ещё не недостаток. Все хорошие женщины всегда замужем. Твоим недостатком было… Не знаю, как это сказать. Сейчас можно. Это в прошлом у тебя. Об этом знали все, кроме тебя. Я, правда, до сих пор не знаю, был ли муж в курсе. Ну, чего не может знать муж о своей женщине, если об этом знали, знают все, кто её видел близко живую и совершенную? Об этом знали все, и на работе по за глаза тебя даже прозвали «вонючкой». Обложка журнала не передаёт всех подробностей и потому тираж «Огонька» не мог попасть в зависимость от запаха. Но… ведь, правда, это было ужасно. Где бы ты ни появлялась — всюду распространялся этот резкий удушливый запах. От стройной длинноногой богини за версту несло запахом немытого потного тела. Молодого.
Сразу перейдя на твою сторону, я объяснил всё просто, буднично: нет у тебя, у совершенной, любовников. А мужа я видел. «Новый русский» — какое ему дело до того, чем пахнет женщина, вид которой, даже в купальнике, заставил ахнуть 15 республик бывшего Союза.
Ты откликнулась чувством ко мне, а я стал ломиться в открытую дверь: я приносил тебе цветы, всякие подарочные пустяки, даже пару канцон напел в звукозаписи. Я, не прося твоей руки, молил о прикосновении губами к умным коленям в «Sanpellegrino». Ты отстранялась, шарахалась, потому что у тебя был муж «новый русский» и оттого, видимо, и все мужчины были противны. Отталкивая меня, и в то же время, прибегая ко мне днём среди дождя и даже однажды — в глухую полночь, ты, как заклинание, всё же твердила, что любишь его: «Я люблю мужа. Я люблю мужа. Я вышла замуж по любви, я очень люблю своего мужа». Со своим мужем ты была уже на волосок от лесбиянства, но говорила, говорила мне, стиснув в руках тонюсенького Аронзона: «Я люблю мужа»
Поцелуй — это уже близость. Даже спустя год я не мог пробиться к твоим губам через этот глупый в наше время, архаический, консервативный заслон: «Я люблю мужа».
Я натворил к тебе горы посланий. Я тысячи раз терял надежду и снова воспламенялся от твоего доверчивого визита, короткого телефонного звонка. На сколько может хватить взрослого мужчину, если в течение года не дать ему даже поцеловаться? И только потому меня и хватало, что время от времени снимали с
меня напряжение Аннет, Лизетта… А тянуло к тебе…
Я как–то неожиданно тебя потерял.
Из города Актюбинска под видом русских уезжали сплошным потоком все, кто думал, что в России не нужно будет на каждом шагу вспоминать свою неудачную национальность.
Твой «новый русский» предусмотрел всё заранее. Собрал и тебя и вещички. И дочку очаровашку свою с огромным голубым бантом. И увёз. И я даже не знал, куда. Из никому в мире неизвестного Актюбинска люди уезжали в никому в мире не известные российские города.
Мне было жалко, больно. Но у нас так и не случилось близости, свойственной мужчинам и женщинам, и потому можно было сносно жить и с болью и с горечью.
Но как–то в мае я поехал в Москву. Командировка. По улицам российской столицы бродили толпы разных патриотов. Одни размахивали красными флагами, другие бесстрашно им в ответ огрызались и чем–то махали в ответ. Евреи, как всегда, на всякий случай, прятались.
Я осторожно пробирался через обозлённых застрельщиков и апологетов, и вдруг волнение пронизало меня. Я услышал запах. Мой знакомый любимый запах. Запах твоего тела, который нельзя было спутать ни с чем, узнать из тысяч. Мне показалось, этого не может быть (я сказал себе так), а сам уже шёл, уже бежал
навстречу ему. Пусть долго, да, пусть полчаса или больше того, неизвестно на сколько, я летел к тебе (к чёрту его, Шопенгауэра!), я боготворил этот твой удивительный запах, который был ТЫ.
И я нашёл тебя. На тихой улице с высокими сильно–зелёными деревьями ты гуляла со своей прелестной дочуркой. И, когда ты увидела меня, ты уже не сдержалась. Лицо моё и волосы были мокрыми от твоих свёз. Бесстыдно и бессовестно ты целовалась со мной на улице, долгожданно стиснув коленками мою растерявшуюся ногу.
Мы поженились с тобой. Да, ты бросила мужа. Мы уехали обратно в Актюбинск, и милый твой ребёнок очень быстро стал говорить мне «папа» и крепко и сладко обхватывать меня за шею, когда я возвращался с работы. И я постарался полюбить, любить тебя так, чтобы тебе не нужно было убегать в полночь куда–то, чтобы рассказать в пустоту, как сильно ты меня любишь.
И — что интересно, что странно… У тебя исчез твой специфический запах. После первого со мной поцелуя, первого объятия. Скептики улыбнутся. Ведь бывший твой муж, возможно, также пропускал мимо ушей эту своеобразную твою природную особенность.
Но… нет. Я так не думаю. Цветок должен цвести и пахнуть, пока не случится то, для чего он раскрыл свои лепестки. И кто знает, каким способом высшие силы могут заставить нас последовать своей карме.
31.03.97 г.
Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ…
Коридор. Дверь в офис. У двери мужчина и женщина. Может, это мы с тобой. Может — какие–то посторонние. Стоят, как будто беседовали, и возникла пауза. Пауза, когда двое молчат, но, как будто продолжают о чём–то говорить друг с другом. Они могут так стоять и говорить часами. Но нет, они не могут позволить себе такой роскоши. Нужно уходить. Нужно расставаться. Ещё секунда. Ещё мгновение. Оно короче, но сладкое какое! Какое горькое…
Лицо мужчины. Оно обыкновенное. Оно необыкновенное для женщины, которая напротив. Мужчина смотрит на женщину так, будто хочет сильнее отпечатать у себя в памяти её облик. Не жадно — нет. Слово «жадно» здесь не подходит. Наверное, внимательно, бережно. С любовью?
У неё взгляд другой. Она ещё чуть–чуть здесь, с этим мужчиной, который ей близок. Наверное, очень близок. Но мыслями женщина уже где–то в другой жизни. Хотя сейчас она переживает. Наверное, она тоже не хочет уходить, не хочет этого расставания.
Мужчина касается пальцами лица своей хорошенькой женщины. Своей? Средним пальцем проводит по левой её брови, как бы приглаживая её. Потом — по правой. Ещё — тыльной стороной пальцев, той, где тоньше, нежнее, чувствительнее кожа, проводит по щеке.
— Он тоже может так тебе делать?
— Да… И не только…
Рука мужчины медленно соскальзывает вниз. Она движется по телу женщины, приостанавливаясь, как бы задумываясь. Летняя кофточка. Джинсы — сначала ремень. Потом — жёсткий металлический замок–молния. Замок кончается. Пальцами слышно: да, он кончился. Можно найти, где он начинается, нащупать собачку, потянуть её вниз. Скобы разваливаются. Светлые, тонкие плавочки. Ладонь судорожно, требовательно уходит туда, плотно обхватывает лобок. Женщина вздрагивает, сжимает ноги от неожиданности, потом расслабляется. Да, да, можно. Нужно. Я этого хочу. Я всегда этого хочу. Я хочу, чтобы всегда твоя ладонь была здесь, была со мной…
С улицы доносится сигнал машины. Резкий. Недалеко окно. Хорошо слышно. Мужчина целует женщину и жадно, да, на этот раз, действительно, жадно, удерживает ладонью её лобок, сжимает его.
Женщина отстраняется. Прячет глаза: мне нужно идти… — Да, понимаю. Мужчина помогает ей привести себя в порядок, застёгнуть молнию. У него сумочка, пока женщина, держа перед собой маленькое зеркальце, подкрашивает губы, слегка припудривает лицо. Тушь расплылась. Да, нужно ещё поправить волосы. Так. Кажется, всё в порядке…
Часом раньше…
Малоэтажное современное здание. Внутрь входит молодая стройная женщина. Сколько ей? Да, лет двадцать пять, но — не более тридцати. Ну, в крайнем случае, тридцать один. Джинсики в обтяжку, батник и, если приглядеться — без бюстгальтера. Красивая грудь — зачем сковывать?
Женщина поднимается по лестнице. У неё подавленное состояние. А так вроде ничего. Поднимается уверенно, попка подчёркивает, вычерчивает: ах, какая прелесть, эта женщина! А женщине плохо. Виду она не подаёт, но это заметно. Подойти бы, отвлечь, развлечь. Увлечь. Шла бы в настроении, радостная — непременно бы кто–нибудь подошёл, спросил, который час, поделился бы соображениями насчёт погоды. — Вы к нам? А в какой отдел? Нет, не подошел никто. Мужчины, если и были на пути, просто цепко охватывали её взглядом, получали от этого своё привычное мимолётное удовольствие — и только. Много ли им надо для счастья, этим мужчинам?.. Нет, никто не подошёл. Никто не подошёл, не спросил, как её зовут, и не представился сам, распуская хвост.
Женщина прошла одна по коридору, остановилась у двери с табличкой. Нет никакой разницы, что на ней написано, табличка — и всё. Ясно, что кабинет. Женщина поправляет причёску, надавливает на ручку двери. Дверь открывается.
Кабинет. За маленьким столиком в креслах сидит знакомая нам женщина. С ней мужчина. Слегка элегантный, чуть солидный. Солидный по виду, не по комплекции. Видно — начальник, но этой женщине старший товарищ, даже, наверное, друг. Кофе, лимончик, раскрытая коробка шоколадных конфет. — Шампанское будешь? — Не знаю… Достаёт шампанское(из–под стола, из холодильника, а, может, у него и бар там есть). Потихоньку пьют из широких, плоских фужеров.
— Я приехала из командировки, было уже поздно, я сильно устала. Хотелось поскорее принять душ и лечь спать. Я уже под душем спала. Кое–как добралась до постели. А он начал приставать. Он, конечно, не спал, всё ждал меня. Ждал, когда приеду из командировки, ждал, когда выйду из ванной. А я хотела спать. Я не могла. Я очень устала…Он злился, лез, упирался ко мне в бёдра, в живот своим железным концом. Я стала плакать, просила его меня не трогать, умоляла подождать до завтра. Я понимала, я — жена, я только просила — завтра, давай завтра!.. Он стащил меня на пол, ударил. Потом насиловал долго и больно.
Женщина не выпускает из рук платочек и прикладывает его то к глазам, то к носу. К чёрту вся косметика. А духи… Какие приятные у неё духи…
Наверное, она пришла именно к тому мужчине, который может найти для неё слова утешения. Он их ей говорит, присаживается на корточки напротив, заглядывает в глаза. Видно, что ему нравится смотреть в эти глаза. Какие красивые у неё глаза — думает мужчина. Он говорит женщине: какие красивые у тебя глаза. Он гладит её колени, обтянутые тонкими эластичными джинсами. Поправляет волосы, которые, как ему кажется, скрывают от него лицо. А ему хочется без конца смотреть на это лицо. Он думает, что у женщины очень красивое лицо. Возможно, самое красивое.
Мужчина встает. Дальше происходит то, что, кажется, совсем неприменимо в данной ситуации. Может быть, в каких–то иных обстоятельствах. Но не сейчас, не здесь…
Мужчина поднимается, расстёгивает брюки. Женщина ещё раз прикладывает платочек к глазам и к носу. Откладывает его в сторону, на столик. Поднимает к мужчине глаза: у тебя дверь закрыта? — Да, конечно.
Мужчина ошибается. На самом деле он хотел закрыть дверь и забыл. Но и он, и женщина уже вне времени и вне замкнутого своего пространства. Вернее, незамкнутого. Как к роднику, как к животворящему источнику припала к мужчине его самая красивая, самая лучшая. Со стороны это выглядит, конечно, не очень. Да и не нужно, чтобы такое видел кто–то со стороны. Но по коридору идёт какой–то тип в костюме, возможно, даже начальник нашего начальника. В руках у него бумаги, их нужно занести именно в этот кабинет, посоветоваться…
А женщина всё никак не может успокоиться, не может утолить своей жажды. Она же не знает, что дверь кабинета незаперта. И её мужчине не до того. Ему сейчас хоть последний день Помпеи.
Хорошо, что типа, почти уже у самых дверей, останавливает, наверное, секретарша. Показывает ему какие–то другие бумаги. Тип уже взялся за ручку двери.
А любовники… Наверное, их уже можно так называть? — а любовники — вот–вот… сейчас… ещё минутку…
Секретарша густо накрашенными своими губами ещё что–то говорит типу, потом улыбается так, что он забывает про свои дела в кабинете. Тоже расплывается в улыбке и уходит за ней, которая, как фотомодель и проститутка в одном флаконе, и только мёртвый не пошёл бы за ней следом, куда бы она ни пошла, даже в ад, куда обычно и заводит мужчин природное отсутствие к таким женщинам бдительности, самомнение и сопливая доверчивость.
В кабинете же всё закончилось. Женщина вытерла губы платочком. Ещё раз промокнула глаза и покрасневший носик. Помадой поправила рисунок на губах. — Кофе? — Нет, мне уже нужно идти. Мужчина подходит к двери, чтобы её открыть и обнаруживает, что он и его прекрасная гостья, оказывается, минут двадцать, очень рисковали. Дверь незаперта, но, кажется, всё обошлось.
А это вообще бред какой–то.
Два мужика сидят в гараже, выпивают и закусывают. Обстановка самая обыкновенная: ящик, на нём пузырь водки, лук, куски хлеба, крошки, разумеется. Соль осыпавшейся горкой. Всё это интеллигентно, на газетке. В стаканы наливают по чуть–чуть, чтобы не просто нажраться, а и поговорить. Сами тоже на какой–то таре, укрытой тряпками для мягкости, сидят.
Над ними, прямо над ящиком, повешенный. Вернее, повесившийся. Время летнее, а он почему–то в пальто, но босиком. Вообще–то, он немного мешает. Потому что почти над закуской. Иногда приходится рукой эти бледные, с синевой, ноги чуть отодвигать, чтобы дотянуться до хлебной корочки, потом выпиваешь, разговариваешь на разные темы, а они, ноги, продолжают раскачиваться. Пусть не сильно, но с мысли сбивают. Один из мужиков то ли хозяин гаража, то ли родственник пострадавшего, наверное в курсе, почему в помещении такая обстановка случилась. Понятное дело, после второго–третьего захода вопрос этот и возник: нет, не почему в пальто, а почему у покойника сперма из ушей? Ответ прозвучал так (да, вообще, типа беседа получилась):
— Жену сильно любил, а она ему не давала.
— А что, в посёлке других баб больше не было?
— Были. Он эту, жену свою, любил…
Сны
Речка. На берегу, у костерка, опять–таки, мужики. Трое. Почти репинская картина. Только здесь рыбаки. У них при разговоре меньше, чем у охотников, агрессии, кровожадности. Мужики обыкновенные, ничего в них особенного. Правда, у одного из них рога. Пара стройных длинных рожек. В остальном он, как все: куртка, штаны, свитер, небритость на лице. Все мужики спокойненько так разлеглись, расположились к привычному рыболовному трёпу. Сказать, что без водки, значит, соврать, так же, как и тот, кто сейчас рассказывает. Однако, не про рыбу. Может, даже, и не врёт…
— А к Лизке Герег по ночам муж приходит. Покойный. Уже недели две. Она его не видит, только по ночам шаги по комнатам. А Лизка его шаги знает — точно он. Дышит, трогает вещи, один раз даже стул уронил. Лизка боится. Спать ложится с детьми. А однажды не выдержала, встала, пошла в темноте на шорох. Остановилась, а, может, её даже кто–то остановил. Ноги к полу как приросли. Ужас в сердце пошёл, словно кто льдом прикоснулся. Волосы на голове встали. А Лизка, через страх не сказала, а провыла — голос не слушался: Михай, ты зачем сюда приходишь? Зачем меня, детей пугаешь? В комнату через окно свет проник от луны, неяркий, но видно, что Михай стоит в том костюме, в котором его хоронили. Покупали ещё к свадьбе старшей дочери. И — в белых кроссовках. Откуда кроссовки, он их уже износить успел, как на свадьбу надел первый раз… А хоронили его в туфлях. Может, он их, кроссовки, искал, ходил по квартире по ночам? А Михай и говорит: не бойся, Лиза. Я, говорит, больше не буду приходить. И тут с потолка снег пошёл. И сыпется, сыпется, крупный такой. Луна светит — хорошо видно. А на улице лето. Июль.
Так он ей и не сказал, зачем приходил. Но беспокоить перестал. Утром во дворе Лизка Музгарку дохлого нашла, собаку Михая. Наверное, он его с собой, вместе с кроссовками, забрал.
— А мне по ночам — это уже другой мужик рассказывает — часто один и тот же сон снится. Дом высокий, многоэтажный. И у него крыша, как на скворечнике. Я на ней, и сползаю к краю. Вокруг черепица, за неё никак не ухватишься. Ещё чуть–чуть — и оборвусь, вниз рухну. И надежды никакой. Так и просыпаюсь. Одеяло в руках так сжато, что жена пальцы грудями отогревает, чтобы окоченение прошло.
Такой рассказ, естественно, не обходится без комментариев. Вроде таких, что, мол, если бы ты жену перед сном за груди потрогал, так не пришлось бы потом и на крышу лезть — ну, и всякие, обидные для мужика — вроде, как шутка — вещи. Вот и рассказывай после этого о сокровенном.
И тут в беседу включается тот, что с рогами. Молчал, молчал — не выдержал.
— Вот вы, мужики, держали ли вы когда–нибудь в руках свои яйца? Это я так, чтобы вас настроить. Знаю, держали. Ощущение всем знакомое. Так вот, мне на–днях приснилось, что я свои яйца держу в руках перед собой. В мошонке, тёплые такие, перекатываются под морщинистой волосатой шкуркой. И, где–то в метре от того места, где им положено быть. Стало быть, то ли оторваны, то ли отрезаны, но со мной, у меня в руках — вот они. Мне страшно: жизнь потеряна. Яйца оторвали — как без них? И в тоже время, внутренний голос подсказывает, что я ещё могу их назад поставить. Но не сразу, не сейчас. А пока, какое–то время, мне нужно побыть вот в такой ситуации — я отдельно, а мои яйца — отдельно. Во сне яйца ко мне так и не вернулись. Я даже их приставлять на место не пробовал. И проснулся, конечно, в мужском ужасе, как вроде, в самом деле, через эту пытку прошёл. Это, скажу я вам, не с крыши падать. Но хорошо, что осталось в памяти то, что внутренний голос говорил. Что всё у меня наладится…
Нагашпай
Со стороны реки раздаётся крик. Оказывается, не все рыбаки сидели у костра. Один из них решил искупаться. И купальщика звали Нагашпай. Его тут нужно выделить особо. В посёлке Нагашпай славился тем, что у него был очень большой член. Лина Бесхозная утверждала, что самый большой. Итак, купался, купался, Нагашпай, никого не трогал, потом — как закричит! Как торпеда, поплыл к берегу. Кричал даже тогда, когда лицо окуналось в воду. Тогда торпеда булькала. Когда, насмерть перепуганный, Нагашпай выскочил на берег, рыбаки покатились со смеху. Сразу, пока он плыл, тоже испугались, думали — как спасать, а когда он на берег выскочил — стали вдруг ржать над его несчастьем. Нагашпаю щука — длиннющая такая — около метра — член заглотала. Так он с ней на берег и выскочил. Перепуганный, глаза из орбит, а между ног — щука болтается.
Рыбаки вокруг костра повалились, ржут — слова сказать не могут. Потом один из тех, что без рогов, выдавил из себя: Моника Левински!.. И опять закатился в истерике, аж слёзы из глаз.
Когда отсмеялись, стали думать, как помочь другу освободиться от своего улова. Дельфин и русалка — они, если честно, всё–таки не пара. Выглядел Нагашпай, конечно, весьма презентабельно, однако жить в таком виде было нельзя. Нагашпай уже успокоился, говорил, что не больно, только всё произошло неожиданно. Раз не больно — хотели просто подружку сдёрнуть, но не тут–то было. Нагашпай за неё ухватился, как вроде дороже этой рыбы у него в жизни ничего не было. Вот ведь: и знакомы–то они с этой щукой всего минут пять, а уже — как родня.
Однако решить проблему через врача, Нагашпай всё–таки согласился.
И отвезли его к медсестре Антонине. К Тосе.
У Тоси
У Тоси в кабинетике чистенько. Занавесочки беленькие. На кушетке белая простыночка. Ванночки с инструментами беленькие. Инструментики холодные, блестящие. Сама Тося — с длинными обесцвеченными волосами, в белом халатике. Ох, как она испугалась, когда увидела Нагашпая с его уловом! Обычно медсёстры ничему не удивляются, хоть разложи перед ними человека по частям, а у Тоси прямо лицо сделалось под цвет халата. Видать, необычное сочетание подействовало. Щука отдельно — ничего. Отдельно пенис — тоже нормально. А вместе получается на живом человеке, с которым, можно сказать, Тося сидела за одной партой, на этом человеке — пособие по Сальвадору Дали.
Устроила Тося бесштанного Нагашпая в кресло, на котором женщин рассматривают, звякнула из ванночки скальпелем…
Тут нужно отметить одно обстоятельство. Тося никуда из кабинета не выходила и за ширмочку не пряталась. Но халатик у неё сделался несколько иным. Он остался точь–в–точь таким, как был, беленьким, по фигуре сшитым, только стал заметно прозрачнее. Настолько, что обнаружился прекрасный Тосин загар и бельё тонкое, праздничное, как для свидания.
А дальше всё продолжалось, как обычно. Тося чиркнула по щуке несколько раз скальпелем, сильными пальцами с треском разломила щуке голову и освободила пациента, который опять успел побледнеть и покрыться капельками пота. Упал бы, если бы не лежал.
Сполз Нагашпай с кресла, присел на край кушетки, дышит тяжело от нового, пережитого от операции, страха.
И тут снова нужно отметить одно, опять связанное с Тосиным халатом, обстоятельство. Медицинская одежда, кажется, стала ещё прозрачнее. Но… под ней уже не было этих непрочных эротических тряпочек от Роберто Кавалли! Только смуглое голое Тосино тело. Но — ах! Какое тело!..
Медсестра отбросила окровавленную, растерзанную щуку в специальный белый таз и вдруг посмотрела на Нагашпая глубоко, будто заглядывая внутрь. И как–то странно, с болью, которую ей не удавалось скрыть. Ей показалось, что он отводит, прячет от неё глаза.
— Нагашпай, — спросила Тося друга детства, — Нагашпай… Она сразу не решалась спросить, но потом всё–таки набралась смелости:
— Нагашпай… Тебе с ней было хорошо?..
В поле рассвет. Несколько тучек окрашиваются на горизонте в тёплые краски. Потом в светлой его части загорается искорка, которая через несколько секунд превращается в Солнце.
Невдалеке затарахтел на тракторе пускач. Двигатель завёлся, зафырчал, потом трактор, слышится, поехал.
А вот и он. Гусеничный, тащится по полю. Без всяких там сеялок, сенокосилок. И — без водителя. Да, что удивительно — водителя в тракторе нет. Этакий Летучий Голландец целинных полей. Хотя, если присмотреться, никакого чуда здесь нет. Машина на скорости, двигатель работает, а педаль газа утоплена и зафиксирована дощечкой.
А вот и сам шутник–затейник в каком–то странном головном уборе. Бежит за трактором. Догонит. Трактор идёт медленно. И правда, водитель нагоняет своего громыхающего беглеца… Потом — как будто собирается попробовать с ним наперегонки — вырывается вперёд. Даже обгоняет на десяток шагов. Потом… ложится на пути трактора, под его правую сторону. Ногами к машине. Теперь водителя догоняет трактор. И — перегоняет, безразлично прокатившись зубьями траков по телу хозяина, которое хрустнуло, лопнуло. Кровь брызнула из–под гусениц, голова откатилась в сторону.
И вот — то же самое поле. И солнце уже высоко. На месте происшествия милиция, врач в белом халате, несколько жителей из посёлка. Останки тракториста уже на куске полиэтилена. Двое мужчин берутся за края, поднимают и перекладывают на носилки окровавленную кучку мяса, костей и одежды. Один из милиционеров отходит в сторону, что–то подбирает. Это голова мужчины. На ней пара стройных длинных рожек. Удобно носить. Милиционер так её и взял — за рога. И отнёс, положил туда, где одежда и кости…
Позже нашли трактор. Он так и полз по полям, которым здесь ни конца, ни края.
Коридор. Дверь в офис. У двери мужчина и женщина. Только что они вышли из кабинета. Кажется, он её целует. Целует, а потом отстраняется и смотрит, смотрит, смотрит в лицо, в глаза. С улицы доносится сигнал машины. Противный, резкий, требовательный. Или это только так кажется? Ещё раз взглянуть ей в лицо, задержать в памяти. Да не на всю жизнь она уходит. На одну ночь. Придёт. И придёт ещё не раз. И ты, мужчина, будешь делать с ней всё, что захочешь. О чём не может и помыслить её муж, который сигналит сейчас там, на улице, вызывает свою жену, а она, как всегда, возится в этом ЗАО или ООО, нет на неё никакого терпения.
Да, он муж и — деваться некуда — надо расставаться, отпускать к нему эту милую женщину, в чужие объятия.
— Я тебя люблю, — говорит ей мужчина, продолжая на неё смотреть как–то неприлично, бесстыдно, откровенно. От одного такого взгляда можно забеременеть… — Я тебя тоже, — отвечает женщина, глаз на него не поднимая. Уходя к другому мужчине, она не может посмотреть в ответ на своего любовника. Частью своих мыслей, тела, она уже там, на улице. Она уже сбегает по лестнице…
Да, уже невозможно дольше здесь оставаться. Проклятая машина сорвёт голос. Причёска, одежда — всё это поправляется уже на ходу. Похорошевшая от всех переживаний, возлюбленная женщина уже сбегает по лестнице, вот она уже во дворе, где у машины топчется тот самый муж. Он просовывает руку в яркую сиреневую «Лянчу», чтобы посигналить ещё раз.
Нет, уже не надо…
ЖЕНЩИНА
В ноябре месяце прошлого года я видел, как с черного неба падали хрупкие кристаллики воды и разбивались о землю насмерть. Всю зиму мы топчем останки небесных творений… Ну, зима — это потом. Вначале было лето…
Вначале было лето, И много солнца возле синего моря. Галька, куски бетона, фантастическая зелень и немилосердная вонь субтропиков. Я купался с посторонней мне женщиной, которая от мужа и двоих детей уехала в отпуск к синему морю.
Я не уехал ни от кого. У меня не было своей семьи. Всё как–то не сходилось, не получалось, а теперь уже и привыклось.
На море без женщины никак нельзя. Женщина очень как–то скрашивает бездельный образ жизни, осмысливает его. Куда бы с ней ни пошёл, чем бы ни занялся, время пролетает удивительно быстро и с толком, которого невозможно объяснить.
На море у меня была женщина. Жила по соседству в курятнике. А я в свинарнике. Платили по 40 копеек в час за койко–место. Вместе купались, ходили в кино, столовую. Почему не предохраняешься? — спрашивал я. — А вдруг девочка или мальчик? Тощая, как жертва режима. Цены бы не сложили где–нибудь в Англии. А у нас — ничего. Без фурора. К пухленьким как–то больше. Вся страна припухла от уверенности в завтрашний день.
По гальке ходить полезно. Даже по горячей. Особенно по горячей. Соль в суставах растапливается. А с сахаром мы уже покончили. Хватит народ травить. Вон — апельсин сладкий, виноград сладкий. И — никакого вреда.
Груди от солнца нужно прикрывать. Радиация. Вредно.
Я не знаю, про нас не написано. Может быть, тоже вредно. Что? И у тебя муж ни рыба, ни мясо? А я — мясо? По рубль девяносто, филейка. Я — филейка. Доброе слово и кошке приятно. Стараюсь до судорог. О н и же вроде, как рояль. Подойдёшь с ключиком, с молоточком, с камертончиком. Тихо сядешь подле и давай: тук–тук. И — слушай. Поправил струну, тюкнул и — дальше.
Вот так настроишь, подтянешь, а потом — возьми аккорд, другой, третий. Красиво. Чисто. Звучит–то как!
У мужа нет слуха.
Я стала совсем другая.
Давай поженимся.
Очень хорошо. У меня сразу двое детей и трёхкомнатная квартира, и в каждой из комнат меня будет настигать этот рояль. Тюк–тюк… И так хорошо. В одном городе живём, гора с горой, человек с человеком, собака с собакой.
Кончается отпуск. Чемоданы. Красивое на тебе платье. Да и сама ты… Брось, не смотри зверем. Нет, не зверем, а так, будто на всю жизнь прощаемая. Гора с горой. Кролик с удавом. Нет, я выйду из самолёта позже…
И вот наш общий город. Ты пропала в нём. Телефон, адрес — на кой чёрт они мне. Пропала, как не было. День, два — ничего. И неделя, месяц — я каждый час и минуту не испытываю ни малейшего беспокойства. Расстались — и ладно. Была женщина. Живёт где–то здесь. И адрес не нужен. Зачем мне её адрес? Столовая. Компот из сухофруктов. Там, у моря, тоже был компот из сухофруктов. А у этой девушки, как у тебя, такая же длинная, загорелая шея. Вот и фильм докатился до нашего города. Почему бы ни посмотреть во второй раз, неплохая вещь, там, у моря, смотрел в первый.
В ноябре встретились. Не узнал. Пальто, меховая шапка. Подошла в румянце. — Чай, кофе? У меня, конечно. Недавно получил квартиру: 11 микрорайон, газ, горячая вода. Что–то новое в твоих поцелуях. И вся другая. Спасибо тебе. Ты меня сделал женщиной. Я и мужа не понимала, а вот после тебя… Я так счастлива, я так его люблю…
И была ночь. Я возвращался в свою пустую квартиру в 11 микрорайон. И первый раз в жизни я не радовался снегопаду, который открылся внезапно и сразу крупными мохнатыми снежинками. Мне представилось, что они падают, не удержавшись на краю облака, головой вниз и разбиваются насмерть об замёрзшую землю. У меня кружилась голова. Мне казалось, что это я стою на краю облака, теряю равновесие и ухватиться мне не за что.
июнь, 1988 г.
СВОБОДНАЯ ЖИЗНЬ
Когда я слышу, как женщины расписывают свою независимость в домашнем хозяйстве, меня смех разбирает до икоты. Тоже мне нашли, на чём строить политику. И строят. На плюшках. Я могу прожить без плюшек, вы можете прожить без плюшек, в конце концов, и я и вы можете сами их приготовить, если в этом вам поможет жареный петух, так значит ли из этого, что вы и я произошли от обезьяны, а все женщины — от святого духа?
Но вы женитесь, и поживите лет двадцать, и вы почувствуете разницу. Вы поймете, что сварить борщ и вымыть полы — величайшее в мире искусство, и когда бы вы ни пытались всё это повторить — все равно руки у вас выросли оттуда, куда Макар телят не гонял и нечего со своим дилетантством даже рыпаться в ухоженный и отутюженный калашный ряд.
У меня жена уехала на учёбу, оставив мне на шею двух сыновей, двенадцать половиков с пылесосом, холодильник с мясом и кастрюлю с тарелками. Плакала жутко, когда уезжала, как будто навеки с нами прощалась. Как будто мы калеки без рук, без ног, только рты у нас и глотки. Может, я чего не понимал, но я не плакал. Мне рисовалась свободная, радостная жизнь без половой дискриминации. Когда мне на каждом шагу не будут тыкать фотографию живого Дарвина и напоминать, что я, равно как и он, произошел от обезьяны.
Вы знаете, я специально взял билет для жены на поезд, а не на самолет, чтобы она семь суток туда ехала и семь обратно. И пошел домой: два месяца я никому не буду портить воздух, я — полноценный человек.
Я купил водки — кто мне может слово сказать — водка везде есть, а я прилично зарабатываю. И пригласил Вовика. Пей, говорю, Вовик, ешь. И никого не бойся. И не оглядывайся на дверь, я здесь хозяин!
Суп ел Вовик. Суп из пачки. Кто смеётся — тот сам дурак. Мы говорили от души и пили,
Детей я кормил. Кормил каждый день до отвала. Никаких проблем. Вермишель варил. Картошку жарил. Блины пёк. Ну и что, если вместо блинов колобки получались — ЧЕСТНО-ТОЛЬКО В ГЛАЗА — вы когда в жизни в последний раз колобки ели? Вы вообще их когда–нибудь ели? Да, ладно. Если у вас уезжала учиться жена, вы наверняка ели чего–нибудь такое, что вряд ли кому и видеть приходилось. Мои дети сами могли изобрести любое блюдо… Да что это я всё о еде, да о еде. Я вам скажу, что мы каждый день по очереди делали уборку — никто от этого не сдох — и покончим с хозяйством. Оно занимает ничтожно малую часть в жизни человека — я знаю это теперь наверное, а женщины раздувают из него непомерную помпу.
Кстати, о женщинах, как таковых. Шестнадцать недель моя жена училась в отрыве от семьи и производства, и кто вам сказал, что я ни на кого даже не посмотрел? Я посмотрел и даже не раз. Ольгу Петровну я сводил в театр. Как? Вы не знаете Ольгу Петровну? Её все знают. Все видели, что, и со мной, она пошла в театр. А Клеопатра Львовна, жена Леопарда Силыча? Она заходила ко мне вечером на чай, я расставил кругом свечи, всё было, как в средние века. Особенно, когда зачем–то припёрся сам Леопард Силыч. Хамло несчастное, все свечи изгрыз.
В милиции мы сказали, что мы два брата, мы с горы катились, — как у Лермонтова, помните? Они вспомнили, и мы скатились еще с одной горы.
А когда приехала жена — на мне зажило уже всё, как на собаке, никто даже и представить не мог, что когда–то у меня был брат. А я, когда увидел её, то почему–то сломался. Я увидел её, красивую, милую и тёплую, которая бежала ко мне с поезда, позабыв о чемоданах. И я заплакал, хотя все шестнадцать недель я ходил гордый и сильный и радовался своей свободной, но как оказалось, ужасно глупой и никчёмной, жизни. И чистенькие мои дети прижимались к ней на диване и лезли распаковывать коробки. И были надраены полы, и целая кастрюля первосортного борща из консервы дымилась на газовой плите. И хотя к приезду жены, нашей мамы, нашей любимой, мы всё это сделали сами, хотя мы знали, что для них, женщин, домашнее хозяйство — это всего лишь помпа, повод к политике диктата и самоутверждения, мы почувствовали, как мы истосковались, изголодались по этому милому гнёту…
И пусть в вопросе о происхождении мира я так и не пришёл к полному согласию с первоначальной версией жены, я начал подумывать, что, наверное, здесь возможны и какие–то компромиссы.
Сама она стала менее категоричной, более внимательной ко мне, и потому в отдельные минуты я уже готов был проявить слабость и поверить, что, действительно, она у меня — существо неземное…
Впрочем, именно с такими мыслями я и бежал к ней двадцать лет назад, неся на губах первые слова любви …
Февраль, 1987 г.
ТЮЛЬПАНЫ
Степь весной, весной ранней — это серое однообразие под небом, которое, меняя к тёплому свои оттенки, готовится к лету. Кое–где сугробы нерастаявшего снега. Ручьи, жаворонки. Внезапные холода с ветрами, которые заставляют забыть, какое время года на дворе. На простой легковой машине прогуливаться в этот серый революционный период чревато неожиданными осложнениями. Нужен, как минимум, джип. Потому что можно въехать в незаметную, подсохшую сверху, грязь и застрять. И никто тебя не выручит, не спасёт. И нет в это время никаких полевых работ, и встретить дурака с трактором, который просто так, подобно вам, прогуливается по степи, практически невозможно.
И не нужно в это время туда ездить.
А нужно подождать недельку — другую. Когда верхний слой земли уже прогреется не сиюминутно, а по–настоящему. Когда протянутся сквозь него тонкие мягкие иголки ослепительно зелёной травы. Когда расцветут и увянут, сгорят на солнце мелкие жёлтые цветы, которые в этих краях называют подснежниками.
Когда на смену им вдруг появятся неожиданно и ярко, тысячи упругих стеблей с бутонами, в которых заключены все цвета радуги — это Его Величество Тюльпан пришёл вознаградить монотонные пространства за долгие месяцы серого, незаметного существования.
И вот уже тогда в степь нужно выехать непременно. Потому что степь, усыпанная тюльпанами — это зрелище, которое ничем не возможно заменить. Это безумная, фантастическая красота всего на несколько дней. К примеру, Венеция — она Венеция 365 дней в году. И Лувр. И морды на острове Пасхи. А тюльпан в степи — всего на мгновение. Он — праздник степи, её карнавал. Появление тюльпана — это торжественное открытие весны.
Раскрывшийся бутон излучает необъяснимую радость. Чему радуется? Чего ожидает получить взамен? Знает ли, что он — всего лишь цветная вспышка и сидеть потом его луковичке под землёй целый год, до весны следующей. Знает ли он про такую свою жизнь — всего несколько дней в году?
В бескрайней, почти безлюдной, степи, для кого он так красив? Как будто какой сумасшедший художник из года в год гениально рисует одну и ту же картину. Потом смотрит, как она гибнет, стремительно выгорает на солнце. Картина ни для кого. И этому ненормальному абсолютно всё равно, увидит ли его творение человеческий зритель. И как её оценит.
Наш степной тюльпан, тюльпан Шренка, занесён в Красную Книгу. Был в степи такой случай. Мне рассказывал старый целинник. Распахивали они тогда, в 50‑х, направо и налево, целинные земли. И днём приходилось пахать, и ночью. И вот однажды выехали с бригадой в ночную смену. Грохот, пыль, зажжённые фары. Битва за посевную. И тут головной трактор выехал на пригорок и остановился. Впереди в свете фар вдруг возникло поле, усыпанное цветами немыслимой красоты. Тюльпаны всех цветов радуги вспыхнули из темноты и ударили по глазам неожиданным, беззащитным, праздником. Остановились трактора. Замерли, оглушённые цветом и красотой, механизаторы. Оседала пыль. И цвели тюльпаны.
— Ну, чего стоим, — сказал бригадир. Работать надо. Давайте по машинам. Нехотя разошлись. Взревели дизеля. И тут молодой парнишка, целинник из Подмосковья, дал по газам, выехал вперёд и загородил дорогу всем. Выпрыгнул из трактора, поднял руки вверх, освещённый десятками фар, закричал: — Стойте! Сюда нельзя! Здесь же ТЮЛЬПАНЫ!
Не он один. Наверное, все понимали, что делают что–то неправильно. А может, и не все. Потому что пахать целинные земли, не обращая внимания, кто на них живёт, приказала Партия. А Партия не может ошибаться.
Бригадир опустил глаза и сказал: — У нас полстраны перестреляли, да в лагерях сгноили, а ты — тюльпаны, тюльпаны… Бригадир был из Ленинграда. Но уже двадцать лет жил в этих диких степях. И поле перепахали. Мальчишка плакал…
………………………………………………………
Выехать за город, посмотреть на тюльпаны, нарвать букетик — мероприятие духовное. Эстетическое. Но всё–таки — противоестественное, если не пригласить посетить тюльпаны красивую женщину. Например, в театр можно сходить и одному. Но туда идут с красивой женщиной, иначе искусство не будет восприниматься, усваиваться полноценно. Нужен катализатор — красивая женщина.
А некрасивых женщин не бывает. Есть любимые и остальные. Их, остальных, субъективно и произвольно делят на красивых и некрасивых. Поскольку на вкус и цвет найти единомышленника трудно, то и понятие красивая–некрасивая становится растяжимым до границ пристрастий и слабостей определённого субъекта.
Ты у меня красивая, потому что я по тебе и сохну и дохну. Для других, может, и обыкновенная.
Да, ты и боль моя и восторг, про который говорят — ни в сказке сказать, ни — пером описать. Почему боль — потому что ты замужем. Ты не могла быть незамужем — прекрасный характер, замечательная хозяйка, привлекательная — мужчины на улице заглядываются, останавливаются, долго смотрят вслед. Особенно летом, когда из–под расклешённой короткой юбочки выглядывают смуглые, зацелованные мной до всех пределов, ножки.
А город наш ветреный. Ну, никак не уберечься, чтобы порыв тёплого летнего воздуха не дунул вдруг на голые твои ноги снизу, под мини–клёш, и тогда замирают от приятной неожиданности, попавшиеся на твоём пути и желторотые юнцы, и бесполые старцы.
Не сказать, правда, что ты особенно от этого и береглась.
Твои ноги — это что–то особенное. Безрастительные. Тёплый мрамор. Коротенькие волосы только там, где ноги почти соединяются, и остаётся небольшой горизонтальный промежуток. Маленькая плоская вершина трапеции, которая хорошо заметна со стороны, когда ты стоишь напротив в своём лёгком, полупрозрачном, платье.
«И в том краю есть промежуток малый. Наверно, это место для меня…».
Я не знаю, почему ты приходишь на свидания со мной. Всё у тебя есть и жизнь устроена. И в интимной жизни, как удалось вычислить по обрывкам фраз, у тебя всё в порядке. Более, чем. И тебе никогда это особенно и не было нужно. Был, правда, случай…
Позвонила — голос какой–то странный. Нужно встретиться. И, чем скорее — тем лучше. Конечно, всё бросил, прыгнул в машину и — в режиме ралли, к условленной точке. Стал в тупичке, никому ниоткуда не заметный. Увидел свою женщину ещё издали. Шла как–то неуверенно, как во сне. Одета — как будто что делала на кухне, потом всё бросила и так вышла на улицу. Халатик, на босу ногу тапочки. Села в машину, тихо поздоровалась. Поехали за город. Одна рука на руле, другая — к тебе. От тапочка по внутренней стороне гладкой ножки вверх, под халат. Осторожно. Бесстыдно. Пуговицы, кажется, расстегиваются сами. Одновременно смотрю на дорогу, торможу, переключаю передачи. Ох–х–х… Ты уже готова… И ещё как…
Провёл рукой по голове. Мягкие любимые волосы. Пальцами коснулся губ. Они приоткрылись, мокро обхватили мои пальцы. Захватили глубоко, как леденец, медленно дали выскользнуть, потом захватили снова… Я бросил руль и потянул книзу молнию на брюках. Пальцы изо рта вытащил и тихонько попытался наклонить твою голову к себе, туда, где, вырвавшись из тесных джинсов и распрямившись, в невыносимом желании торчал мой суверенный друг. Он ещё более напрягся и обезумел, потому что ощутил твой взгляд.
Торможу, переключаю передачу, здесь спуск и поворот…
Ты легко подалась давлению моей руки, наклонилась…
Я смотрю на дорогу, мне нельзя отвлекаться, я почувствовал — горячие твои губы накрыли, обволокли меня, я погружаюсь в них глубже и глубже, ты жадно меня в себе утопила.… Не увлечься бы, не сорваться… Иначе — к чему эта вся поездка? А тут ещё эти ямы, колдобины. Машину кидает, мокрый задубевший ствол то выскакивает у тебя изо рта, то вдруг грубо, рывком уходит вглубь, так, что губы твои касаются металлических зубочков расстёгнутой молнии. Боюсь повредить тебе гортань. О себе как–то не думаю. Хотя на этом участке дороги, на какой–нибудь кочке, гильотинка может буднично клацнуть. И тогда всё — конец всей моей мужской жизни…
Ты стонешь, но не бросаешь. Выражение «гортанные крики» пришло, наверное, отсюда…
Да, нужно свернуть направо… Мы останавливаемся в лесопосадке. Всё. Можно не спешить. Ведь мы уже приехали. Хотя — нет. Невдалеке, под карагачом, уже стоит зелёный «жигули–комби».
Даже днём, среди недели, не протолкнёшься…
Отъезжаю дальше, в глубь посадки. Теперь всё. Даже если в трёх метрах ярмарка — с места не сдвинусь.
Я целую свою милую. Халат распахнут, лифчик и трусики, как будто кто на тебе переворошил — смяты, скомканы, и они уже ничего не прикрывают. Это всё я? Ничего не помню. Подожди ещё минутку… Сейчас я буду любить тебя, и любить долго…
А потом ты лежала, и, запрокинув голову, смотрела в небо. И тогда ты сказала: «Я видела в небе ангелов…».
Как можно называть это грехом?.. Не пожелай жены ближнего… А какой он мне ближний?…
И я пригласил тебя на тюльпаны. Кого же ещё? Вырвалась, нашла время. У меня всё та же старенькая «Нива». Соблюдая все правила конспирации, жду тебя у «Гастронома». Ты выходишь из толпы и ловишь случайную машину — меня. Как только сердце не выпрыгнуло из груди, когда тебя увидел! По пути пришлось сделать остановку у киоска. — Сейчас, — говорю, — возьму сигареты и жвачку. Когда снова сажусь за руль, ты улыбаешься: — Ну, что ты суетишься, сегодня можно обойтись без презервативов… Я чуть не покраснел. Откуда догадалась?
А тюльпаны у нас недалеко, за городом. Проезжаешь мусорные свалки, брошенные заводские цеха, пустыри — и вдруг оказываешься в чистом поле. Пологие холмы до горизонта, как застывший океан. Сероватый фон от высохших прошлогодних трав и — неожиданная роскошь — тюльпаны. Они здесь практически в полном наборе своего разноцветья — белые, жёлтые, алые, розовые…
«Ниву» останавливаю на пригорке. Тепло. Слабый ветерок. Помогаю тебе выйти из машины. Машина высокая, можно получить удовольствие от того, как из своей короткой юбочки ты выдвигаешь ногу, чтобы достать далёкую землю. И я получаю это удовольствие.
Тюльпаны уже здесь, под ногами. Прежде, чем начать тебя целовать, — а я ведь буду тебя сегодня целовать? — я наклоняюсь и срываю несколько цветков. Подаю тебе — слышишь, как пахнут? Это особенное удовольствие — срывая тюльпаны, собирая их в букет, периодически подносить их к лицу, чтобы услышать их удивительный запах.
От цветка к цветку можно уйти незаметно очень далеко. Я касаюсь твоей руки. Обнимаю за талию. При случае — прячу лицо в твоих волосах. Что лучше — аромат тюльпана, или этот родной, от которого кружится голова, запах твоих волос?..
Оглянулись — наша «Нива» на пригорке уже кажется маленькой игрушкой.
Когда влюблённые касаются друг друга, они не просто касаются друг друга. Идёт взаимное считывание информации о том, как данную минуту, мгновение относится к тебе твой любимый человек. Внимательное, пристрастное, до самого тонкого оттенка чувств. Вопрос, который у влюблённого человека требует постоянного ответа: а любят ли меня ещё? И — как? От этого зависит куда, в каком направлении, будут дальше развиваться отношения. И будут ли?
И вот мне что–то стало как–то не так. Не сказать, что от моей милой веяло холодком, или она от меня отстранялась. Нет. И смеялась она, как всегда. И прижималась телом. И оделась таким пронзительным образом, что временами даже не ощущалось действия гравитации.
Я спросил, я начал издалека, — как там, мол, семья, как сынишка. Оказалось, всё хорошо. Ходит в садик, учится говорить «Р–р–р». Позавчера, в гостях, попросили его сказать «трактор». Хитрец, решил не напрягаться, сказал «К-700». А муж? Ну, что — муж… Работает. Бегает, всё для дома достаёт.
Муж — это отдельная песня. Насколько мне удалось вытянуть из моей любимой информации о нашем муже, то это вообще какой–то супер. Мечта каждой женщины. Любит. Хорошо зарабатывает. От сынишки без ума. В постели изобретателен и неистов. И на вид не какой–нибудь Баркильфедро, а весьма презентабельный, пришлось как–то по делам встречаться.
Ну, так что муж? — спрашиваю. — Ничего, работает. — И — всё? — спрашиваю опять. — Что ты имеешь в виду? — Ну, вот это… И оба мы понимаем, о чем я. Хотя ты ещё несколько минут пытаешься уйти от прямого ответа. Потом — Ну, да, было. Да, сегодня. Прямо перед тем, как нужно было бежать к «Гастроному». Он будто чувствовал. Всё крутился вокруг, крутился. Опоздал на важную встречу…
Ну и ладно. Пустяки, дело житейское. Действительно, куда уж тут денешься. Никуда не денешься. Идём обратно к машине. Да я не расстроился. Наступил на один тюльпан, на другой. В салоне разложил сиденья, оборудовал наше внебрачное ложе. А вот ты уже и без верхней одежды. В нижней — моей любимой. — Снять, или пока пусть? — спрашиваешь ты. — Пока пусть, — смотрю, провожу рукой по волосам, целую плечи.
Один — красный тюльпан, просовываю за перемычку между чашечками бюстгальтера. Другие цветы — по одному под резиночку телесных трусиков–танга. Сквозь тонкую ткань просвечивают их стебли. И дорогие твои тайны.
Белый, малиновый, жёлтый, сиреневый… А что? Властитель Персии златой позволял ли себе такую роскошь — украсить любимую тюльпанами? Позволяют ли себе властители иметь любимых? А, если любимая замужем? То тогда властитель позволяет себе отрубить мужу голову. Не знаю, будь властителем я, я бы начал не с головы…
Я целую тебя и, заглянув в глаза, спрашиваю — Ну что, поедем? Ты не знаешь, что сказать. А я знаю. Ну, не зверь же я всё–таки. Там эта, влюблённая в тебя долбёжная машина, вышибла из тебя все соки, а теперь я возьмусь тут тебя добивать. Человек — существо материальное, биологическое. Со своим ресурсом, запасом прочности. Способностью уставать, на- и пресыщаться. Духовные силы и красивые чувства могут появиться в человеке тогда, когда у него ничего не болит, когда он не голоден, когда его не мучает желание отдохнуть, выспаться. И губы готовы целовать вновь, когда отдохнули от предыдущих ласк. Иначе у поцелуев другой вкус.
Мы ехали обратно в город. Ты сидела на заднем сиденье, молчала и лохматила рукой мои волосы.
Созвонились через неделю. Ты позвонила мне сама. Звонкий любимый голос спросил меня, как дела. Я услышал твой голос и сказал, что дела у меня идут хорошо, просто замечательно. Что я готов заехать, а ты сказала, что уже ждёшь на новом условленном месте. Ты сказала, что звонишь из автомата и ещё — что очень по мне скучала. И соскучилась. В общем, набор таких обыкновенных, почти одинаковых, слов.
Мы приехали туда, где неделю назад вовсю цвели тюльпаны. Их уже не было. Как будто их не было никогда. Но мне казалось, что всё поле усыпано цветами. И небо.
На этот раз ты была только моей. Твоё дыхание, глаза, твоё тело не обманывали меня. Я знаю. Я бы почувствовал…
ПАРА СЛОВ О РАФИКЕ БЕЗДОВИЧЕ
У меня, конечно, были мужчины, уж можете поверить на слово, но этот был сущий дьявол. У меня были мужчины и до, и после. И между. Но ни один из них не мог сравниться с ним. Тысячу раз я хотела указать ему на дверь — зачем мне эти хлопоты: он беден, а я одинокая женщина, мне нужно устраивать свою жизнь — но язык застревал в горле, и я вместо того вешалась к нему на шею. Тысячу. Десять тысяч раз, когда хотела указать ему на дверь.
Где я его встретила? Откуда он взялся на мою голову? Боже, вы интересные люди! Откуда берутся мужчины у одинокой женщины? Из семьи, из автобуса, из канавы, наконец, но — находятся, вьются, липнут. Нужно быть только внимательной и не упустить своего счастья. Я тысячу раз была внимательной и потому знаю, откуда берутся мужчины. Два, четыре, восемь, шестнадцать — очень скоро я поняла, что все они негодяи и прохвосты. Кроме, конечно, этого дьявола, который был Прохвостом с большой буквы, но я… его любила.
Однажды он пришёл с воздушными шарами. Их было с полмешка, а я постелила постель и открыла этому типу, в халате, на голое тело. Он позвонил, а я знаю, зачем приходят мужчины к одиноким женщинам. Я сказала в телефон, что не могу без подарков, и он принёс эти шары. Сел на пол и стал их надувать — полмешка — вы можете себе представить, сколько это времени — и я стояла, как дура, перед ним, в одном халате, и меня била нервная дрожь.
Он надул шары и ушёл. Я хотела, чтобы последнее слово осталось за мной, хоть он и молчал весь вечер. Я хотела крикнуть ему, что он кретин, что он не мужчина, что я не хочу видеть в своей квартире даже его ноги, но тогда в первый раз у меня не хватило сил всё это сделать.
И я забывала его. Я его и не помнила. Мне было двадцать пять, и каждый вечер я имела от мужчины нормальный подарок. Духи «Клима» большая редкость, я это знаю не хуже вас, и что было делать, если два курсанта из лётного училища ухлопали на них свои стипендии? Я потушила свет — Боже, как мне было стыдно! — я потушила свет и оставила их у себя до утра. Они были славные ребята и взяли себе в голову, что так может продолжаться каждый вечер, но так часто никому не дают стипендию, я им ясно дала это понять, и они навсегда пропали. Но этот тип… От него я не имела ни копейки, одни хлопоты, хотя он и жутко на меня тратился. Вы спросите: что это значит? Чушь собачья, но, видит Бог, мне было приятно так, что мочку уха сводило судорогой. Только ему, этому дьяволу, могло прийти в голову ославить меня на весь город, а я чувствовала себя королевой…
Всю жизнь я мечтала, чтобы мне под окном пели серенады и как–то, запив челкарской водой нечаянную ласку этого последнего негодяя, я случайно обмолвилась ему об этом. Кто мог знать, что из этого выйдет? Я не могла знать. И вы не могли. Никто не мог этого знать, и город услышал серенаду. Ещё накануне он сказал: Сима, надень красивое платье наутро, и чтобы обязательно — белая шляпа. Он так и сказал: Сима, на тебе должна быть белая шляпа, на тебя будет смотреть весь Актюбинск. Ха! — ответила я ему и выпила ещё стакан минеральной. Я тогда была дура и не могла понимать, где он шутит, а где до этого далеко. Ночью в квартале дрожали стёкла, а это чудовище выло мне серенаду.
Как мне потом рассказывала двоюродная сестра из пригорода, там были слова и про любовь, но в тот момент мне было как–то не до текстов. Рафик Бездович выпрыгнул в окно — он не мог понять сразу, к чему вся эта хохма. Рафик Бездович ходил ко мне раз в неделю, и каждый раз платил двести рублей за свою лысину и жирное тело. (Рафик Бездович долго уговаривал меня, его доводы были убедительны, а я — слабая женщина, я открыла ему дверь, свет сделала слабый–слабый, закрыла глаза, чтобы как–то не закричать и не выпереть его прежде, чем мы с ним до конца рассчитаемся).
Рафик Бездович был кроток и нежен, а потом он оказался ещё проворнее зайца и легче пуха. Но девятый этаж — это вам не дача с палисадником. Рафик Бездович выпрыгнул в окно, и больше я его не встретила в своей жизни. Я снова встретила этого типа — я лезла к нему на шею и тёрлась, прижималась к нему всеми фибрами, как мартовская кошка. Я никогда не понимала, как он делал мне, чтобы у меня поехала крыша? У вас часто бывает, чтобы поехала крыша? Вот видите. Нормальные люди следят за своей крышей, и она у них в порядке.
Я запускала пальцы в косматые волосы на груди этого без пяти минут садиста, целовала — кого я в жизни ещё так целовала? — стонала от счастья и спрашивала: ну зачем, зачем ты вывесил в чердак этого радиоприёмник? Этот без пяти минут висельник — я целовала его, и слезы — я говорила, что я была круглая дура — и слезы лились у меня из глаз — я радовалась мужику, как баба, как простая баба, у которой ни мозгов в голове, ни гордости — этот каторжник вывесил в чердаке «радиоколокол» и устроил мне ночью первомайскую демонстрацию. Он пел, если это можно так назвать, он пел в микрофон, а приёмник из чердака в доме напротив орал, что меня любит, и тысячи людей с малыми детишками подумали, что Америка напала на наши мирные пашни…
Я была бледной наутро, я была готова разорвать в клочья этого хулигана, попадись он мне тогда. Но я надела белую шляпу и своё лучшее платье — всё, как он сказал — я бы его разорвала, но я должна была выглядеть, и весь город онемел и замер, когда я появилась на улице, когда я вышла из подъезда, когда я спускалась по лестнице — я уже чувствовала, что пусть я тысячу раз падшая женщина, меня знали сотни мужчин, а я знала о них миллион гадостей, но я — королева. Я — красивее всех. Лучше. И — любимее всех.
Я со смехом, чуть не в истерике, целовала губы, и даже пальцы на ногах этого отпетого типа и думала, что счастье бывает на свете.
Маленький, щупленький — вы что, думаете, он был красавец? У него даже — стыдно сказать — не было ничего особенного. Так. Маленькая вошка. Или блоха. Однажды он уснул у меня в постели, и я боялась пошевелиться, боялась… Да, я смотрела на его веки и волосы, потом спохватилась. Я увидела себя со стороны, какая я дура, и как я совсем выжила из ума, но… так и не пошевелилась, уснула сама, а наутро его уже не было.
Он возил меня — смешно сказать на чём! Вы знаете мотороллер «Турист»? Я знала «Яву», «Жигули», даже «Москвич‑412» в крещенские морозы, но я не знала мотороллера «Турист».
Он, этот гонщик, заехал ко мне ночью и сказал: поехали купаться. Он сказал мне это, когда уже нёс на руках вниз по лестнице, и я не успела даже ничего положить на лицо. Я не успела сказать ему, что я не одна, что у меня могут быть другие планы, что я — свободнолюбимая, нет, как это правильно: свободная, свободолюбивая женщина…
Если вас поцелует настоящий мужчина, и при этом он будет иметь мотороллер «Турист», вы согласитесь со мной, что в жизни не видели большего чуда. «Мерседес» и ковёр–самолёт ничего не имеют рядом по сравнению с этой ласточкой, которой на толкучке никто не знает настоящую цену. У неё два колеса и аморе… Боже, как это сказать по–русски, — я имела сказать — такие пружины, аморетизаторы. Если вас поцелует настоящий мужчина, то в жизни вам не видать лучших аморетизаторов, а я их видела, я летала на них… Я сидела на них ночью, которая казалась мне то глухой, то гулкой.
Этот тип, эта моя слабость, мой тайфун и цунами, этот призрак заявился ко мне ни свет, ни заря без пятнадцати полночь. Он сказал мне: пойдём — и взял меня за руку. Что я могла возразить, что ответить? Слабая мартовская кошка, что я могла ответить настоящему мужчине, если он говорит мне «пойдём»…
Первый раз в жизни я села на мотороллер марки «Турист», и этот деспот поцеловал меня и сказал: не бойся, крошка. Я видела тысячу мужчин, их лица с глазами навыкат в минуты страсти, я знала все, все их слабые стороны и ненавидела их всех и каждого в отдельности — я ничего не сказала этому типу. Мне стало жарко от поцелуя, который он сделал мимоходом, он сказал «садись», я молча села, я…
Ни одной звезды не было в небе. Милиция хотела нас остановить: я сидела боком и без каски. Тогда этот конченый человек погасил все огни, и в полной темноте мы помчались — я думала в ад, но никогда я не была так счастлива.
ПОЧЕМУ МЫ ТОГДА НЕ РАЗБИЛИСЬ?..
Столбы, канавы, камни попадались нам на пути. Я знаю, я видела днём спустя эту дорогу. Но мы не задели ничего. Боже, ты видел, ты улыбался нам, когда на небе не было ни одной звезды.
ЛЕТНЯЯ НОЧЬ, ЛИЛИИ НАОЩУПЬ — ТЫ КУПАЛ И ЛЮБИЛ МЕНЯ В ОЗЕРЕ…
Он, этот развратник, знал то, чего не знала я, хотя у меня был триллиард мужчин. Иначе как объяснить, что я была послушна и сходила с ума в его руках? И много лет прошло, и я вспоминаю ту ночь и то озеро, и начинаю думать, что всё это сказки, потому что в жизни не бывает таких озёр. Таких ночей. КОГДА В 03 ДУX ПАХНУЛ ТВОИМ ИМЕНЕМ, А Я ХОТЕЛА РАСТВОРИТЬСЯ В ЖУТКОЙ ПРОХЛАДЕ, ЧТОБЫ, ХОТЯ НА НЕСКОЛЬКО ВЗДОХОВ, НАПОЛНИТЬ ТЕБЯ ИЗНУТРИ…
Я бы не верила, и я бы забыла всё, но у меня на столе белыми звёздами сияли лилии. Я привезла их с собой после той ночи. Много дней без воды они лежали на полировке стола и не теряли свежести. Чёрный прямоугольник моего сказочного озера с белыми лилиями. Они засохли, когда через время новый Рафик Бездович переступил порог моей квартиры. Нам никогда не узнать черты, за которой… Простой порог может оказаться веской причиной, чтобы уверить каждого, что жизнь грязь и сказок не бывает в жизни.
Но иногда по ночам, многие годы после, я просыпаюсь. И рядом спит муж, хороший хозяин, и он меня любит. Но я просыпаюсь от маленького ужаса, что по квартире кто–то ходит. Этого «кто–то» я никогда не видела, но я знаю, что это родное и близкое мне существо. И трепетом сердца я слышу его движение, боюсь его, хочу крикнуть, разбудить мужа, но нету сил.
Это «кто–то» не заходит к нам в спальню, И я сижу, обхвативши колени, и не могу уснуть до утра.
Потому что я сама убила его.
Потому что не бывает на свете сказок. Не бывает. Не бывает…
июль, 1987 г.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВСТРЕЧИ
«Или начать так: «Я очень баб люблю, они смешные и умные…».
Поднимаюсь по ступеням. Одиннадцатый этаж. Лифт, конечно, не работает. В элитных домах всё тоже, как у людей. В карманах у меня бутылка коньяка, шоколадки. Нужно бы цветы, но вдруг муж дома. Один раз уже нарвался. Инны дома не оказалось, дверь открыл муж. От неожиданности сунул ему шоколадки: «Это вам с Инной Сергеевной…». Вообще шоколадки предназначались детям — Алёнке и Катеньке. У Инны Сергеевны, кроме прекрасной груди и умненькой головки ещё есть две дочурки. И — муж. Павел Антонович, бизнесмен. Наверное, средний. Потому что в его элитном доме не работает лифт. Но зато на лестничной площадке телекамера. Сейчас, когда я доберусь до этого проклятого одиннадцатого этажа, на меня вначале будут смотреть через маленький телевизор.
Инна Сергеевна — очаровательная молодая женщина, преподавательница всяческих литератур в университете. Защитила кандидатскую по Набокову. Читала мне отрывки. Мужу такое читать бесполезно. А мне полезно.
Когда Инна Сергеевна читает, я даже её не слушаю. Она красива. Это и субъективная, и объективная оценка её внешности. Мягкие — я думаю, я никогда их не касался — мягкие, слегка вьющиеся, тёмные волосы. Почти всегда открытые плечи. Не шея — шей–ка.
Я не слушаю Инну Сергеевну, когда она читает мне про своего Набокова. Я ей любуюсь. «Посмотри, как я любуюсь тобой — как Мадонной Рафаэльевой!..». Сказать, что я в неё влюблён — нет. Я себя уже спрашивал об этом — нет. Но мне нравится смотреть на неё, слушать. Это я, конечно, слукавил, что тексты этой милой женщины я пропускаю мимо ушей. Есть взаимосвязь: она для меня становится красивее с каждой фразой. Когда она рассказывает о Набокове, Гоголе, её ноги удлиняются на глазах. Талия становится уже. Голубые глаза — ярче. Я думаю: «Где ещё можно найти, встретить такую женщину? — Нигде!».
У Инны Сергеевны потрясающий папа. Он учёный–физик. Чего–то там изобрёл, и в Канаде использовали его прибор при очистке Великих озёр. У нас бы убили.
Папа Инны Сергеевны однажды решил, что всякому культурному человеку необходимо в жизни знать 100 стихотворений. Иначе — что это за жизнь?
Он их выучил. Как–то я стоял с этим сумасшедшим, вечно вдохновенным физиком на автобусной остановке и в его исполнении слушал малоизвестного Лермонтова. Стихи были длинными. Мы пропустили два автобуса.
Папа Инны Сергеевны чуть старше меня. Он бегает по утрам, и уже в третий раз женился. На своей студентке, которая родила ему мальчика и продолжает смотреть на своего кумира восторженными глазами, кажется, до сих пор ещё не веря своему счастью.
Я же всё никак не соберусь побежать. Зимой жду лета, осенью — весны. Бегаю по бабам. Это всесезонно. Тащусь вот, сейчас, на 11‑й этаж, кряхтя, проклиная всё лифтовое хозяйство. Нет, ну, раньше с этими этажами было всё–таки попроще. «Было небо ближе, были звёзды ярче…». А небо — оно, пожалуй, стало ещё ближе. Ну — не рукой пока ещё подать, но высота уже чувствуется — разрежённый воздух…
В кармане у меня две шоколадки. Я предварительно звонил. Мужа дома быть не должно. Уехал за товаром. Инна Сергеевна рассказывала, что у него есть пистолет. Так, маленькая подробность, деталь. Везёт же мне. Как–то дружил с девушкой, у которой, как я узнал чуть позже, муж сидел в тюрьме за убийство.
Может быть, этого тоже посадят. Жалко — такой молодой. Ему бы ещё жить да жить. И жизнь–то — только начинается. Джакузи недавно установил. Этот Павел Антонович легко может оказаться жертвой болезненных домыслов, беспочвенных подозрений.
Ведь у нас ничего не было и нет с Инной Сергеевной. Мы даже не целовались. То, что я смотрю на Инночку, когда она читает про своего Набокова, что я представляю её всю, какая она есть, под кофточкой и джинсами, когда она в кофточке и джинсах, и какая под халатом, когда она в халате, ещё ничего не значит, и этого к делу не пришьёшь.
Коснуться, провести кончиком пальца по кофточке там, где под тканью, напротив — сплюснутый лифчиком сосочек…
Все мужчины чего–то всегда себе представляют, можно прийти в ужас, если показать это по телевизору, но это норма, без которой мужчина как вид существовать не может.
Инна Сергеевна открывает дверь. Я сразу вижу её улыбку. Главное, из–за чего человек может понравиться сразу — это от улыбки. Вот Инна Сергеевна мне когда–то так сразу и понравилась.
У меня хобби — я смеяться люблю. Инна Сергеевна тоже. Значит, у нас много общего. Кстати, о весёлом: какие сегодня на Инне Сергееве плавочки?.. Красный тесноватый топик, короткая джинсовая юбка, колготок нет, всё по–домашнему. Черные бровки, конечно, подведены, реснички распушены где–то в пятикратном размере от первоначального состояния. Подрумянены ли щёки? Или это румянец естественный? От радости, от волнения, что меня, задыхающегося от счастья, увидела?..
Тут же под ногами начинают путаться Катя и Алёнка. Берите, детки, шоколадки. Интересно, как они про меня потом папе рассказывают? Подозреваю, что существует какая–то особенная женская порука. Не нужно обманываться, будто пяти, тем более семилетняя девочка — это такой несмышлёныш, которому можно запудрить мозги любой складной байкой. Это уже Тайная Планета, это уже Женщина. Планета — Полная-Тайн…
Привет, говорю, Инна Сергеевна. Я тебе принёс Веничку Ерофеева.
Мы проходим на кухню. На столе уже что–то из лёгких закусок. Меня ждали. Мелочь, а приятно. По чуть–чуть коньячку. Инна Сергеевна написала небольшой рассказик, ей хотелось мне его прочитать. Она забыла, что один раз я его уже слушал, а я, улыбаясь, промолчал. И прослушал ещё. И в этот раз её коротенькая вещица понравилась мне ещё больше. И я был рад, что не нужно напрягаться, придумывая слова одобрения. Новые, искренние слова нашлись сами собой, Инна Сергеевна радовалась, как ребёнок.
Я не влюбился в Инну Сергеевну, мне просто нравится на неё смотреть. Она сидит на стуле и ощущает мои глаза на своих голых коленках.
Так в каких же плавочках сегодня этот ребёнок, мать, жена и кандидат наук?
— Слушай, — зачитываю я ей из Ерофеева:
«Окно в Европу было открыто Петром в 1703 г. и 214 лет не закрывалось».
Я знаю, что Инне Сергеевне это должно понравиться, как и мне, и произношу фразы так, будто передаю чего–нибудь вкусненькое, чего попробовал сам и теперь хочу, чтобы и она ощутила этот замечательный вкус.
Я читаю ещё:
«А я глядел ей вслед и ронял янтарные слёзы».
«И ещё раз о том, что тяжёлое похмелье обучает гуманности, т. е. неспособности ударить во всех отношениях, и неспособности ответить на удар».
«Ценить в человеке его способность к свинству».
Конечно, как тут не улыбнуться. Инна Сергеевна делает это вслух, по–детски хихикает. У этой малышки весьма эротический смех.
Между нами стол. Я нахожу возможным пересесть поближе, рядом, чтобы невзначай поцеловать оголённое плечико Инны Сергеевны. Это такой пробный поцелуй. Если Инна Сергеевна позволит себе мне это позволить, то потом можно и в шейку.
У нас, у мужиков, всё одно на уме.
Веничка:
«Когда камыш только шумит, гнутся деревья».
«в чём–то соглашаюсь с Вильямом Шекспиром, но кое в чём и нет».
А поцеловать можно и в смеющиеся губки.
«Ведь блядь блядью, а выглядит, как экваториальное созвездие».
«Когда Господь глядит на человека, он вдыхает в него хоть чего–нибудь. А тут он выдохнул».
Неожиданно Инна Сергеевна начинает красиво плакать. Не клеится у неё семейная жизнь. Ну, это и козе понятно.
Надо бы как–то помочь. Сажусь опять напротив, наливаю по коньячку.
— Может, говорю, нам сексом заняться? К тому моменту я уже разглядел: розовые, весьма непрочные. Потянулась Инна Сергеевна за чайничком, утратила бдительность, короткая юбочка ещё сдвинулась кверху. Потом расплакалась — до того ли, чтобы следить за всем — тут вообще жить не хочется.
Ну, не умирать же? — Может, говорю, нам сексом заняться?
Полноватые груди Инны Сергеевны расстегнули топик до перемычки, соединяющей чашечки бюстгальтера.
— Нет, отвечает Инна Сергеевна. Я люблю мужа. И у меня месячные.
— А, если — орально? — я не оставляю своей затеи каким–то образом помочь молоденькой женщине восстановить душевное равновесие.
— Нет, орально мне не нравится, — всхлипывая, шепчет моя милая умница.
Я снова подсаживаюсь, помогаю её грудям: расстёгиваю две последние пуговички, и они чувственно расправляются в тонком розовом белье. Инна Сергеевна испуганно спохватывается: «Дети!..». Детей удаётся уговорить пойти на улицу, погулять. Всегда рвутся, а тут им вдруг захотелось дома посидеть. Но — уговорили. Прогулку профинансировали. «Сникерс» хотим — пожалуйста! Куклу хотим — пожалуйста! Минут сорок у нас в запасе есть.
Я укладываю Инну Сергеевну на диванчик в комнате для гостей. Она дошла ватными своими ногами и «без чувств» на него опустилась. Не диванчик — диванище! Раньше такими делали залы в хрущобках.
Касаюсь губами щёк, плеч, шеи, груди. Закрытых глаз. Полуоткрытых губ. У меня 40 минут, но я не тороплюсь. Дай, Инна Сергеевна, наглядеться на тебя в эти минуты, дай возможность приближаться к тебе постепенно, по чуть–чуть, чтобы растянуть эти мгновения. Нет, я не влюблён. Я взрослый и опытный. И знаю, что я не второй у Инны Сергеевны. И не последний. Муж не в счёт. Нужно ли обманывать себя тем, что лежит она тут сейчас передо мной такая по–женски слабая из–за того, что вдруг потеряла голову, безумно в меня влюбилась? Нужно быть реалистом. Хотя бы в зеркало на себя посмотреть. И я целую Инну Сергеевну, целую осторожно, нежно просто потому, что где женщина — там Бог. А я — человек верующий…
Я стягиваю с Инны Сергеевны розовые плавочки. Наконец–то я их рассмотрел. Ничего особенного, но как было интересно! Да, правду говорила Инна Сергеевна, у неё действительно месячные. Стало быть, не исключено, что и мужа она любит.
Теперь, милая, одну ножку сюда, а другую — сюда. Да… Окрасился месяц багрянцем… Второй день?.. Я стал свидетелем глубокой внутренней драмы. Инна Сергеевна, как мне помнится, родилась под знаком Козерога, значит, боли бывают сильные.
Я целую женщину в нежный промежуток кожи, туда, где живот переходит в бедро. Потом — ниже. Ещё ниже. На вкус ничего, вполне съедобно. Провожу языком по окровавленным лепесткам, Инна Сергеевна стонет — я погружаю всё лицо…
В дверь звонят. Муж? Нет, он в отъезде. Не может быть, что это он. Иду к двери. Положено, конечно, хозяйке, но она «без чувств». Ей, по–видимому, всё равно. Мне не всё равно. Однако, если я открою дверь в таком виде, то муж, если это он, может подумать, что случилось что–нибудь страшное.
Но это не муж. И не дети. Я вижу в экранчике телевизора папу–физика.
Простите, папа, при всём пиетете, при всём моём безграничном к вам уважении, дверей я вам не открою…
Я вернулся к Инне Сергеевне. И употребил весь свой многовековой опыт, чтобы чувства у неё проснулись. И мне это удалось.
Когда наступил период, о котором можно сказать «когда всё закончилось», Инна Сергеевна, прекрасная и усталая, спросила: «Ты так и не разденешься?..». У неё появились основания говорить мне «ты».
— Нет, — я ответил. — Ведь у меня может не получиться, и тогда я всё испорчу…
Какое продолжение может, могла иметь такая история? Да никакого.
И, тем не менее, мы встретились с Инной Сергеевной ещё раз. Потом ещё. Кончилось тем, что она бросила мужа и перебралась жить ко мне. С девочками. Мы сочетались гражданским браком.
И жили потом недолго, но счастливо.
ГОСТЬЯ
Без предупреждения, как снег на голову — секретарша даже и рта не успевает раскрыть — Ланка. Пнув своей очаровательной ножкой дверь, врывается в мой кабинет. Морщится: — Ф–ф–ффуу! — Как у тебя здесь накурено! Садится — падает в кресло напротив. Садится обычно, как все, но кажется, что ноги свои она кладёт мне на стол. Но это только кажется.
Ланка достаёт из сумочки зеркальце, невнимательно в него смотрит. Чего смотреть — и так хороша. И так на 20 лет моложе меня. И выходит, если поглядеть правде в глаза, то я на столько же её старше.
— Кофе нальёшь?
Достаю чашечки. Включаю кофеварку. Секретарше говорю, что на какое–то время меня ни для кого нет. Про себя думаю: — Нет, милая Ланочка, на этот раз у тебя ничего не выйдет.
Ланка пьёт кофе, рассказывает: — Представляешь? — иду по улице, а навстречу он, Олег, со своей выдрой. Идёт открыто, никого не стесняется. Морда такая довольная, наглая. Я к ним подошла, перед выдрой извинилась, и попросила Олега отойти со мной в сторонку. Подпрыгнула, вцепилась руками к нему в волосы и высказала всё, что о нём думала: — Подлец! Бросил меня с ребёнком! Променял на какую–то шлюху подзаборную!
А его накрашенная стерва стояла в двух шагах и делала вид, что её это не касается.
Кажется, я даже материлась.
Здесь нужно отметить, что Ланка и Олег, официально чужие люди. Они развелись полгода назад, с чем я, будучи другом бывшей семьи, Олега поздравлял трое суток. Потому что расстаться с такой женщиной, как Ланка — великое счастье.
Миловидная, невысокого роста, незаурядная умница, Ланка, кроме того, была мощнейшим энергетическим вампиром. Если перевести на киловатты, то, в период её очередной подзарядки, потухла бы Братская ГЭС, и вода бы вокруг неё высохла. Но, если в единицах человеческого терпения, то одного влюблённого по уши мужика для поддержания формы ей вполне хватало.
Олег прожил с Ланкой полтора года и всё–таки не выдержал. Молодая супруга выкачивала из него энергию, вперемешку с кровью, тоннами, цистернами, и он не успевал восстанавливаться.
В конце концов — не выдержал. Сбежал. Измождённый, худой, небритый, он несколько дней отлёживался на диване в моей холостяцкой квартире. Много со мной выпил водки. Когда я, с ним чокнувшись, выпивал одну рюмку, он опрокидывал две. А потом третьей закусывал. Говорят, водка выводит всякие яды, спасает от радиации. Олег был пропитан и тем и другим. После непрерывного, запойного пьянства, Олег неделю спал.
Таким образом он вышел из этого, практически, смертельного пике — сожительства с нашей маленькой милой Ланочкой.
Я говорю «нашей», потому что до того, как Лана вышла замуж за Олега, у нас с ней был головокружительный роман. Сейчас я думаю: головокружительный — для кого? Для Ланочки, по–моему, всё, как с гуся вода. Бывали, правда, мелкие огорчения. Буквально на второй или на третий день после пышной свадьбы с Олегом, она прибежала ко мне вся расстроенная, чуть ли не в слезах: — Я с ним никак не могу кончить, он всё делает не так! — Ну, чем я‑то могу помочь? — задал я такой глупый и неуместный вопрос. В это время Ланочка, в нижнем уже белье, расстилала на моём холостяцком лежбище чистую свежую простыню, которую предусмотрительно прихватила из подарочного свадебного набора. Само собой, никто моего согласия не спрашивал.
И так она приходила потом до тех пор, пока всё у них с Олегом не наладилось.
А ещё годом ранее Лана отдала мне свою невинность. Да, — вот так вот, — бери, пожалуйста! К её потере она была давно готова и, оказывается, чуть ли ни с первого дня нашего знакомства, уже принимала противозачаточные.
Ну, я не то, чтобы сразу накинулся и взял. Я так не могу. И что толку потыкаться в тело девушки, если женщина в ней ещё спит? Я стал будить в Ланке женщину. Будил по–ленински: шаг вперёд, два шага — назад. После свиданий она становилась, как выжатый лимончик — обессиленная от ласк. Тихая. Нежная. Благодарная. И — невинная.
Мы целовались полуодетыми, потом — совсем обнажёнными. И однажды, совершенно естественным и незаметным образом оказавшись между Ланочкиных ног, я позволил себе провести кончиком головки там, по ослизлым губкам.
А в нашу следующую встречу, я уже в губки головку слегка окунул.
И в каждое последующее свидание я, делая осторожные поступательные движения, погружался чуть глубже, но — не более сантиметра.
Потом, чего, впрочем, и следовало ожидать, все–таки как–то не сдержался и, так сказать, одним махом ушёл в Ланочку весь. И многократно, грубо, совсем потерявши над собой контроль, эти махи повторил.
На простыню капнуло несколько капелек крови. Почему не раньше? Не знаю.
— Я теперь твоя любовница? — прикрыв большой пухлой грудью обмякшее орудие моего преступления, и трогая пальчиком красные пятнышки, — спросила меня Лана.
А, до этого, выходит, мы в салон красоты играли: в конце наших целомудренных встреч я разбрызгивал на Ланочку вскипающее семя, а она его по–хозяйски втирала в кожу груди, живота, лица (если попадало и туда). Она считала, что это весьма полезно для здоровья.
Я и сейчас смотрю на неё, на Ланку — самоуверенную, нахальную, стильную, смотрю на её персиковые щёчки, личико… Наверное, курс косметических процедур молодая женщина проходит регулярно.
Наконец, Ланка досказала свою историю про выдру и Олега. В общем, за волосы она его потаскала, в лицо ему всё, что о нём думала, высказала, и лицо поцарапала.
Ланка вскакивает с кресла и пружинисто, как кошка, проходит по кабинету. Что–то ёкает у меня в груди, но я говорю себе: — Саша, спокойно, всё равно у неё ничего сегодня не выйдет.
На улице апрельская весна. Вот–вот наступит тепло, но пока трудно определиться в выборе одежды. Не понять — это весна с оттенком лета, или же вдруг из–за многоэтажки может дунуть ветер, а с ним и дождь, и мокрый снег…
И Ланка, видимо, пришла ко мне, чтобы посоветоваться, что сейчас удобнее носить. Она опять проходит по кабинету, остановившись, кружится и спрашивает — можно ли уже ходить в таком коротком? Расклешённое платье послушно разлетается. Тонкие тёмные колготки. Сквозь них успел заметить элегантные белые плавочки. Носят ли белое под тёмными колготками?
В джинсах у меня возникло опасное шевеление. Нет, Саша, не выйдет у неё сегодня ничего.
Ланка морщит нос: и почему у тебя нет здесь зеркала? Открывает дверцу шкафа, находит зеркало и пытается прикинуть, насколько ещё можно укоротить платье. Приподнимая его край чуть выше, — Ах! — нет, — видно трусики. То — чуть ниже. И тогда опять хочется покороче.
Хорошие ножки, что ни говори.
Это становится невыносимым. Мои плавки сейчас треснут. Если бы не джинсы, их бы сейчас, точно, разорвало. Нет, наверное, и джинсы сейчас не выдержат…
Ланка опять плюхается в кресло.
— Нет, Саша (это я себе).
— Иди сюда (А это уже Ланка).
Наши глаза встречаются. Всё. Я иду к Ланке, как к удаву кролик. И, конечно, как и кролик, чувствую, знаю наперёд всё, что произойдёт дальше.
Ланка привычно, со знанием дела, расстёгивает мне ремень, дёргает молнию и освобождает напряжённого, скрюченного узника. Распрямившись, он ударяет её по щеке. Ланка в ответ ему улыбнулась и поймала разбухшую головку своими, уже далеко не девственными, губами.
Да, тут ей, пожалуй, равных не найти. Ланка делает невозможное.
Опять сладко в ней погибая, я подумал: или у неё такой глубокий рот, или я до смешного какой–то недоросль — Ланка, не морщась, впускает меня всего.
И раньше, когда на неё потом смотрел со стороны, мне казалось, что конец мой в таких случаях должен приходиться где–то на уровне желудка. И, если на нём закрепить видеокамеру, то параллельно можно получить подробную информацию обо всех его, желудка, заболеваниях. Хотя, какие там, у Ланки, в её возрасте, заболевания.
Но к идее закрепить видеокамеру она отнеслась с интересом. И даже капризно настаивала. Не обязательно, чтобы совсем миниатюрную.
Но только чтобы потом — не в желудок.
Вот и всё. Сцена в кабинете закончилась. Через несколько минут Ланка уже как будто про меня забыла. Опять достала зеркальце, губную помаду. Подкрасила розовым свои половые губки, припудрила носик.
— Ну, ладно, я пошла, — бросила у двери. На секунду приостановилась, о чём–то задумалась, глядя в угол комнаты: — Странно всё–таки, — сказала, растянув в полуулыбке розовую щель на молодом лице, которое я когда–то так сильно любил, — странно, — повторила она, — и так уж нужно было тащиться из одного конца города в другой всего–то из–за глотка спермы?..
И дверь за ней захлопнулась, больно прищемив мне сердце.
Всё–таки разбудила. Разбередила старую рану. А я не устоял. Не нашёл в себе сил. Она опять меня поимела. И опять — бросила. И уже, да, забыла. До тех пор, пока ей не захочется опять достать меня, как старую игрушку, из ящика воспоминаний. Как старого ободранного мишку с вынутым глазом. Поиграть — и, взявши за лапку, бросить обратно в ящик.
И я знаю, что Ланка придёт опять. Придёт ко мне домой, на работу, появится в купе поезда за пять минут до отправления. И, наверное, у неё получится поиметь меня ещё разок–другой.
Ей, уходящей сейчас, сегодня, я смотрю вслед из окна. Я знаю, я почти уверен, что, когда–нибудь, я просто её убью.
ЗАМУЖЕМ
Мелкие, горячие, мокрые капельки вырываются из душа и летят к Роксане. Она пронежилась до одиннадцати в постели, и выспалась, и надремалась. Горячий душ — что может быть приятнее в выходной день.
В этой неделе выходной день у Роксаны пришёлся на среду, и в этом тоже была своя прелесть. Муж на работе, дети — у бабушки. Короткий миг одиночества до обеда (пока придёт муж) — как напоминание детства. Когда родители на работе, а в школе отменили уроки.
Свобода и одиночество в малых дозах приятны на вкус.
После обеда у Роксаны было назначено свидание. Герард, заведующий магазином «Электрон», будет ждать её на улице Лачугина в квартире–маломерке. Роксана испробовала и использовала всю косметику, все возможные охмурительные средства, которые нагло навязывало всем нам телевидение. Батарея из разноцветных пузырьков на туалетном столике сделала по ней сокрушительный залп и — чистенькая вся, стройненькая, она залюбовалась собой, сидящей в зеркале, напротив, в одних тончайших иранских плавочках.
К парикмахеру она не пойдёт: пустое занятие, деньги на ветер. Неистовый Герард всё излохматит. Просто — заколка. Просто — распущенные длинные волосы. У неё. У распущенной.
И вовсе нет. Роксана очень взыскательно, очень избирательно относилась к своим любовным связям. После мужа Герард у неё был почти первым. Впрочем, для семейной жизни, для гармонии, вполне достаточно, чтобы был один муж и один любовник. Подруги говорят, что нужно больше. Но это, скорее, из зависти. Герард её любит, а это — главное…
Позвонили в дверь. Муж пришёл на обед. Простой военный, но обед у него министерский. И на два, и на три часа может задержаться дома. Роксана накинула халатик, побежала на кухню, накладывать окрошку. Лето, жара — нет ничего вкуснее кусочков колбасы и свежих овощей в холодном квасе.
Муж рассказывает о работе, слегка матерится. Он всегда матерится, но слегка. Работа у него такая. Военкомат, призывники, дембеля, водка, ночные дежурства.
Роксана, подавая на стол, продолжала собираться. Сумочка, помада. Сбросила халатик, примерила розовое платье. Нет, в нём будет жарко, на улице все тридцать градусов. Вот это, зелёное, расклешенное книзу. Коротковато? Ничего, пойдет. На улице нет ветра, пусть пара машин стукнется на перекрёстке. Муж поперхнулся. Роксана хлопнула его по спине ладонью. Ещё хлопнула. — Чай, «колу»? Муж полез ещё в кастрюлю с борщом за куриной лапкой. Может, надеть другие плавочки, построже? Всё–таки — короткое платье. Построже выглядели как–то совсем по–домашнему. Герард обсмеёт. В десятый раз переодевая на кухне плавочки, Роксана зацепилась за холодильник и чуть не упала. Муж опять подавился. Что–то он сегодня какой–то рассеянный.
Рассеянный муж вытер наспех руки бумажной салфеткой, и Роксана увидела на его лице выражение, понятное всякой замужней женщине. Дура, допримерялась… Пришлось здесь же, на кухне, побыть его любимой «козочкой». Слава Богу, недолго. Роксана ещё несколько раз провокационно вскрикнула, простонала, и — обмяк обладатель, скис. Вот и нечего. Для этого ночь есть и кровать.
Хлопнула дверь. Муж ушёл. Снова душ, снова…
После горячей воды улица показалась прохладной. Лёгкий ветерок приятно засквозил под платьем. Чтобы успеть, поддалась на уговоры «частника». На древней иномарке лихо подвёз к самому подъезду. Денег не взял, взял номер телефона, который Роксана выдумала на ходу.
У — наконец — вот оно, долгожданное, желанное, раз в неделю, свидание. Герард страстен, но учтив. Открыл дверь, впустил, терпеливо поцеловал. Квартира обшарпанная, но стол изыскан. Лёгкое, явно заморское, вино, отечественная икорка, наготове прозрачная кофеварка. С дороги девушка, перекусить — обязательно. «Пойдёшь в ванную?» — «Нег!!!» — закричала Роксана. И есть не хотелось. Выпить, пожалуй, да.
Что–то заскучала Роксана. Каждый роз повторялось это компактное великолепие. Сейчас они выпьют вина, заиграет музыка. Герард взглянет на неё так, как тридцать минут назад смотрел муж, и совершится опять всё по привычному, уже любовному, распорядку. Сначала — так. Потом — так. Потом попить кофе и ещё «так» и «так».
А потом Герард, развалясь на кровати, на принесённой с собой простыни, будет курить, и рассказывать о своей работе. О работе, о работе, о работе. Потом стрелка часов подскажет им, что нужно расставаться, уходить, и Роксана так и не успеет узнать, что намерены делать в «Электроне» с новой партией драного китайского товара. Узнает в следующий раз?
И сегодня Роксана отчего–то внутренне съёжилась от перспективы любовных, кажется, объятий. Съёжилась, но сопротивляться им не могла. Чего сопротивляться? Ведь пришла. Оделась, как куколка, и пришла. И уже разделась…
Когда Роксана вышла на улицу, к солнцу, день оставался прежним, но радость куда–то пропала. И лето, её любимое лето, грело и сияло вокруг домов, но эта радость природы не проникала внутрь её сердца. Не веселил слабый ветерок, теперь горячий и душный. Сама себе казалась Роксана измятой, использованной, ненужной.
Но какой–то молодой человек участливо заглянул ей в глаза, когда она переходила улицу. Приятный молодой человек спросил Роксану, что у неё случилось и, когда женщина, жена, мать и только что любовница, ответно на него взглянула, ей показалось, что — нет, не случилось ничего. И по–прежнему, а, может, ещё лучше, светит медовое солнце августа, брачно чирикают воробьи, и неожиданная пружинистость возникла опять в (правда, стройных) её ногах. Не может этого быть — промелькнуло в голове у Роксаны. Ну, не блудница же я до такой степени!
Но опять к мужчине, к молодому человеку, повлекли её гладко выбритые ноги.
И Роксана протянула ему ладонь, и между ними завязался бессмысленный и радостный словесный вздор, который, не обещая ничего, уже опутывал коварно золотыми нитями вымыслов и прекрасных догадок двух молодых людей.
Роксана вспомнила утро и опять захотела почувствовать себя школьницей. И — почувствовала. И ей показалось, что есть–таки, она, заветная возможность скрыться, убежать от запланированных уроков дня.
Когда родители ещё ничего не знают и, кажется, не узнают ни о чём никогда.
18–20 декабря, 96 г.
ПАПА
Папа выходит из дома. Перед этим он в передней становится на половичок и тщательно вытирает ноги.
— Папа, ты же из дома выходишь, а не заходишь в квартиру с улицы!..
— Ах, да, говорит папа. Дошаркивает левой ногой о половичок и выходит.
За папой всё время нужно следить. Как бы он чего не отчубучил. Проследить, что он надевает на себя перед тем, как пройтись по деревне, как он ходит, что собирается делать. От прежней городской жизни он вынес убеждение, что и тут, в забытом Богом отделении бывшего совхоза, а теперь А/О, он должен выглядеть интеллигентно и идти в ногу со временем. Поэтому он почти не расстаётся с фетровой шляпой, оставленной впопыхах сбежавшими в Германию друзьями–немцами. Шляпа изгрызена молью, что, по мнению папы, подтверждает её происхождение из дорогих натуральных материй. К нам в отделение ничего натурального уже давно не привозят, только забирают. Заезжие лица кавказской национальности, обративши внимание на папин простодушный вид, попытались выманить у него шляпу за леденец. То ли, как тряпку, то ли — как цветной металл. Папа запросил триста долларов, как за тарелку НТВ, чем ещё больше убедил смуглых пришельцев в том, что у него не все дома. Но шляпы они так и не получили. Только и поживились, что сняли ночью сердечники с поселкового трансформатора, да метров сто алюминиевого провода. Хотя, может, сердечники с проводами сняли и не они, потому что прошлый месяц в местную милицию взятку за лицензию на воровство цветмета возил наш, русский.
Папу не смущает, если из дома он выходит в разных ботинках и ему на это укажут. Носки он каждые два дня проворачивает на ноге на девяносто градусов. По его мнению, так пятка меньше изнашивается, а срок службы каждой пары увеличивается в четыре раза. Со свитерами сложнее. Их можно проворачивать только на сто восемьдесят градусов, т. е. надеть задом наперёд, чтобы не протирались рукава на локтях.
Папе ничего бы не стоило уйти из гостей в чужой обуви, но это невозможно физически: у папы очень большой размер ноги.
Обустраивая подворье, папа откуда–то приволок старые двери, высотой метра три или четыре, и с метр шириной. Откуда такие могли взяться, остается загадкой. Может, половинка от входа в опочивальню какого–нибудь великого князя? Тащили, тащили по степям белогвардейцы, да и бросили. Или тащили красные для опочивальни своего комиссара, грабанув и обосрав напоследок помещичью усадьбу?..
Конечно, дома такую вещь приспособить было негде, и папа установил свою находку во дворе, в центре забора, для удобства прохождения из огорода к сараю. Под сооружением осталось установить объёмную надпись: «Никто не забыт. Ничто не забыто». И водить туристов. Потому что второй такой в данном огородном контексте в мире больше не было. Дверь было видно за версту. Проезжающим по трассе шофёрам она стала служить ориентиром. Вначале на горизонте появлялась дверь. Потом — папин посёлок.
Однажды, загрузившись дустом, дверь сбил низко пролетавший над посёлком самолёт–кукурузник.
Папа забывает всё и про всё на каждом шагу. Встаёт в пять часов утра в мороз, в метель, уходит на работу, на маленькую газораспределительную станцию, передавать режим. Через час возникает из ночи, как снеговик: ключи забыл. Но дома их нет. Всей семьёй помогаем папе искать ключи. Находим у него же в кармане. Выражение муки и обречённости на лице папы сменяется детской радостью: «Ну, я, прям, опять — как чукча…».
Вообще работа у папы хорошая, не шибко обременительная, но то, что его вагончик с приборами ещё не взорвался, нужно считать откровенной милостью Божьей. Хорошо, что папа не курит, не любит играть со спичками.
Стремление папы идти в ногу со временем, в сочетании с его модной бразильской амнезией, производит подчас неожиданные эффекты. Так, папа узнал, что крутые мэны, или, там, мачо, не носят под джинсами никакого белья. Если бы ещё папа не забывал задёргивать на них металлическую шторку… Посёлок испытал на себе два или три сеанса. Встряска была ощутимой. До шока. Целомудрие местного населения, правда, не рухнуло, но пошатнулось. Даже замужние женщины впервые увидели при дневном свете ужасающие подробности устройства мужского организма. До этого они всё какие–то догадки строили, потому что поселковые мужья никогда жёнам при свете дня эту пакость показывать не решались.
Дома папе сделали замечание, которое пришлось ему, как об стенку горохом. Но не у всех же в семье амнезия. И стали папу проверять всякий раз, когда он собирался пройтись по посёлку.
Но, разве за всем уследишь?
Про следующий случай мне уже, как старшему сыну, папа рассказал сам.
Было это в выходной. Откушал он в обед супружниного борщику и прилёг отдохнуть в дальней спальне. Даже вздремнулось чуть–чуть. И сон пришёл. Но опять обидный какой–то, про еду. Опять — это потому, что уже не в первый раз такое снилось и всё об одном и том же. Будто собрался папа в буфете покушать. Был при себе и пластмассовый пузырь самогону на полтора литра. И еда–закуска уже стояла на столике, и тут папу зачем–то отозвали. Вернулся — а закуски–то и нет. Так и проснулся с чувством потери. И даже, несмотря на сытный обед, опять засосало под ложечкой. Одна радость: откуда ни возьмись — эрекция вдруг возникла. Да такая, что твой камертон: стукни чем железным, так и зазвенит звуком «ля» — четыреста сорок колебаний в секунду. Тут, кстати, из кухни раздалось позвякивание посуды, и потянулся запах блинчиков. Очевидно, супруга решила, по случаю выходного, порадовать своего муженька на полдник чем–нибудь вкусненьким. И папа решил, что и он может прийти сейчас на кухню не с пустыми руками. Пошёл вразвалочку, естественно, в чём мать родила, пытаясь придать ещё своему сокровищу вращательное движение. Так, кладенцом своим маша, и вошёл.
Жена, как и полагается, хлопотала у газовой плиты, а за столом, расширив глаза и забыв закрыть рот с блином, оцепенела соседка Вика Аляпкина. Девица двадцати восьми лет. Чёрт её принёс в это время в гости…
Думать, что экстравагантная папина выходка останется в ошалевшем сознании Вики Аляпкиной без оперативной ретрансляции — так это просто оскорбительно подумать о самой Вике. Кто ж из нормальных такую сенсацию, хотя бы на полчаса, в голове удержит?.. Но, после памятных папиных променадов с расстёгнутой ширинкой, у папы уже сложилась репутация человека, возможно, в чем–то и обиженного судьбой. И потому ещё один штрих, даже такой жирный, уже никак не мог ему повредить.
Правда, сказать, что папа у меня бабник, или какой–то там фиксированный эротоман, в посёлке не мог никто. Даже Вика Аляпкина. Которая однажды, на вечеринке, после всех перечисленных событий, пригласила папу выпить на брудершафт «Красного Востоку». А, после того, в обязательном поцелуе, пыталась недвусмысленно пососать папин язык, что ничего ей, кроме разочарования, не принесло. Как всегда, папа думал о чём–то другом, и про язык, терзаемый девственницей Аляпкиной, совсем забыл.
И, тем не менее, эротическая компонента в папе присутствует. Проявляется она традиционно, хотя уже и не по возрасту — в стихах. Причём, в большинстве своём, стихи и посвящаются Прекрасной Даме, с неизменным обращением к ней на «Вы». На самом деле никакой такой Прекрасной Дамы у папы нет. Есть жена, моя мама. Папа её любит, но стихов о ней не пишет. Говорит, что писать стихи о жене — это всё равно, что о партии, комсомоле, или об органах госбезопасности. Подхалимаж — и никакой благодарности в ответ. Одна подозрительность. Поэтому — Прекрасная Дама. Но стихи получаются такие, что читать их собственной жене папе неловко. Женщины — они всё понимают по–своему. Поэтому всякую информацию, которой владеет мужчина, для женщины нужно адаптировать. Где — дополнить. А где — и выкинуть пару абзацев. Я недавно женился, я знаю.
Ну, так вот о стихах. Несколько папиных короткостиший:
Вы, как всегда, прекрасны, всем желанны,
Умны, интеллигентны, иностранны
Большого плаванья большому кораблю,
А я — на пристани. Я Вас ещё люблю.
Не сорваться бы в крик…
В чём печали причина?
Я ещё не старик,
Я ещё — молодчина.
Вы при мне в неглиже:
Я любуюсь картиной,
Но для Вас я уже
Предыдущий мужчина…
Мой к Вам неюношеский пыл
Увы, ещё не охладился.
Я Вас себе не сотворил.
Я Вам осознанно молился…
И появляются–то подобные стихи, будто бы, безо всякой связи с внешним миром. Пошёл папа как–то в сарай, выгребать навоз от свиней и коров. Копошился часа три. Естественно, при шляпе. Потом пришёл, помыл руки, отвёл меня в сторону:
— Сынка, давай я тебе свежий стишок прочитаю?…
Я знаю, что главное для папы в этот момент — это, чтобы ему не успели сказать «нет». И я молчу. Я люблю своего папу. Слушаю:
С годами всё отчётливее грех
И жжёт сильней, чем ближе край могилы.
Я предал Вас, но Вы меня простили.
И тем за всё жестоко отомстили.
Хотя и были беззащитней всех…
Мой папа боится инспекторов ГАИ. Когда он приезжает из своей деревни в город на старенькой «Ниве», его обязательно останавливают. И не просто, позёвывая: — Куда едешь, что везёшь? — а по полной программе: — Руки на капот! Ноги расставить! Документы — медленно!..
Потом начинаются расспросы:
— Авессалом Евтихиевич… Странное какое–то имя. Еврей что ли?
— Нет, селькуп.
— Что–то развелось вас, черножопых.
— Мы белые. В центре Российской федерации…
Папа хочет показать жопу. Милиция хватается за пистолеты:
— А ну, дыхни! А ручник у тебя работает?
Всё равно пятьдесят рублей приходится отдать.
На работе у папы по–разному. Почему–то его невзлюбил мастер, которого папа старше, лет на двадцать. Когда мастер приезжает с проверками на папину газораспределительную станцию, он кроет папу матом и, как Ваньку Жукова, посылает в посёлок за самогоном.
Однажды, после пьяной проверки, которую начальник решил устроить прямо под Новый год, папа пришёл с работы, и на нём не было лица.
После этого он долго не читал мне стихов. Ежевечерне брился и потом подолгу смотрел на себя в зеркало. Для чего–то ещё надевал на себя свой старый твидовый пиджак и галстук цвета «мокрый асфальт» — давний подарок приятеля Фазлула из Бангладеш. Из бывшей советской республики Бангладеш…
А потом я собрался в областной центр. Нужно было оформлять гражданство, с которым у нас в районе никак не ладилось. Знакомые азербайджанцы сказали, что нужно было заплатить пять тысяч, и тогда бы сделали быстро и гражданство и паспорт. Но теперь Дума придумала о гражданстве новый Закон и цены повысились. Родителям пришлось продать корову, чтобы на этот раз всё получилось. Чтобы меня, сына российских граждан, мужа россиянки–жены, но — переселенца из Казахстана, поставили в многолетнюю очередь на получение российского гражданства…
На автовокзале меня провожает папа.
— Сынка, можно, я тебе свежий стишок прочитаю?..
— Можно, папа, можно…
В сарае курочка несчастная кричала:
На ней петух, нагой, без покрывала,
Вершил крутой, рабочий самосуд.
(По слухам, курочки от этого не мрут)
И за неё хозяйка не боялась.
Кричала курочка — хозяйка улыбалась.
И я тоже улыбаюсь. И улыбается папа. Шляпа на месте. На щеках пробивается привычная небритость.
— Папа, дома волосы из носа повыстригай… Да и с ушей тоже…Деньги есть? Возьми хоть пятьдесят рублей — может, ГАИ остановит. Возьми, мне должно хватить…
Вечером, в гостинице, снимая со своих больших ног туфли, я обратил внимание на то, что как–то странно у меня надеты, новые ещё, носки.
Пятками кверху.
Неужели когда–нибудь придётся писать стихи?
22.10.02 г.
НЕЛЮБИМАЯ
Никто бы не назвал тебя красавицей. Рыжеватая, с острым носом, искривлённые, вечно бледные, губы.
Но вопиюще эротично всегда выглядела ты.
Стройная фигурка, плотно, до подчёркивания лобка, обтянутая джинсами. Острия маленьких грудок всегда через очень тонкую ткань, без лифчика.
Так было летом 75‑го, когда мы проезжали на велосипедах мимо речки Бутак и остановились передохнуть. И ты стояла на берегу среди июньской жары, следила кошачьими своими глазами, как я над ледяной бездной черной и прозрачной воды, плавая, собирал для тебя кувшинки.
Совсем чужая, едва знакомая, ты чуть улыбалась на берегу, почти равнодушная, хотя в воде, в этой холодной родниковой, хрусталистой воде я купался бесстыдно, абсолютно голый.
Ну, пришла мне на ум такая фантазия.
Я слышал, что там, откуда ты приехала, у тебя были мужчины. К двадцати годам у девушки уже должны побывать мужчины, и я слышал, что у тебя они побывали.
И ты ещё корчила из себя — ну, очень современную девушку. Ну, без предрассудков. И я без предрассудков — наглый такой нудист — разделся, полез в горячую у кромки берега воду, сорвался с подводного обрыва, плюхнулся, ушёл с головой в летнюю красоту нетроганной никем здесь, в отдалении, речки.
Ты, современная, ты и бровью не повела, бесцветной своей бровью, на моё бликующее сияние среди немыслимой для нашего века прозрачности речки. Я вышел из воды с кувшинками: подплыл к берегу, наступил на подводный обрывчик, встал в рост из воды, лицом к тебе, современно.
Ты и бровью не повела, бесцветной своей, почти отсутствующей, бровью.
Скользнула взглядом — бегло так — от моих колен до кувшинок в руках. Жарко — лицо порозовело твоё, но не хотела прыгнуть в воду — ах! — не захватила купальника.
Держала — уже теперь свои — кувшинки, а я, жалостливый, набрал в пригоршню воды, горячей, прозрачнейшей, той, что у берега лежала без движения, живой, сонной и горячей, с каплями солнца, я набрал в ладони этой воды и вылил на шейку тебе, набрал ещё и смочил плечи, и блузка, тонкая блузка, стала прозрачной, груди проявились розовыми сосочками через ткань, от тёплой воды оставшимися нежными, не затвердев.
Я лил ещё эту воду, эту первую ласку к тебе, и ты даже не двинула своей, почти отсутствующей, бровью, я тоже не выдал ничем волнения от тебя, от некрасивой, но мучительно, колдовски как–то притягательной.
Выдержанно, я чуть расстегнул мокрую твою блузку, и больше в тот день у нас не было ничего.
И даже потом, когда было, я не любил, не полюбил тебя. Я любил других, а к тебе приходил через годы и месяцы, как будто впереди была целая вечность, и мы не умрём никогда, и в любой момент я могу прийти к тебе, к нелюбимой.
А любимые женщины появлялись, потом терялись навсегда, я называл их любимыми. Называл сам, а тебя — раз или два, когда ты попросила об этом.
Что ты была одна и единственная, я понял тогда, когда ты, как умерла, уехала насовсем и из нашего города, и от речки Бутак, которую я с тобой, с нелюбимой, никак не могу забыть.
04.12.96 г.