Антон Костюшко поступил в Новоалександрийский сельскохозяйственный институт, самый демократичный из такого рода учебных заведений.
Пулавы, маленький городок на правом берегу Вислы, был переименован в Новую Александрию в честь императрицы Александры Федоровны, побывавшей здесь. Она сентиментально восторгалась живописностью Пулав и архитектурой дворца XVI столетия, не углубляясь в историю: в 1831 году дворец этот был конфискован в наказание за избиение повстанцами стоявшего во дворце русского эскадрона.
Новое название ничего не изменило в городке, но легенды одели поэтической дымкой замок, где теперь помещался сельскохозяйственный институт, парк со столетними буками, с таинственной сенью гротов, с озерцом, по которому плавали лебеди.
Костюшко бродил по лесам и болотам, сиживал на берегу Вислы, где крики грузчиков да гудки грузовых пароходов с далекой пристани напоминали о тех временах, когда Пулавы был бойким портовым городом, важным торговым пунктом по отправке соли по Висле из Австрии и пристанью для судов, перевозивших хлеб в Данциг.
Осенью 1897 года в Привислинском крае шли затяжные дожди. Немощеные улицы городка утопали в грязи. В поздний час ни одно освещенное окно не бросало света на тротуар, доски которого прыгали и дребезжали под ногой пешехода, словно клавиши старенького фортепьяно.
По окраинной улице пробирался молодой человек.
Торопливый путник на окраине в поздний вечерний час — явление редкое. Хозяин, вышедший к воротам проверить запоры, стряпуха с ведром в руке с любопытством провожали взглядом одинокую фигуру.
С трудом вытаскивая то одну, то другую ногу из чавкающего месива, он сам себе напоминал муху на клейкой бумаге.
Потеряв калошу, он чиркнул спичкой. Тусклый огонек осветил мокрую ограду с пробившейся меж досок веткой боярышника, и лужу, покрытую пузырями.
Вторая вспышка открыла объявление под козырьком калитки: «Продаются щенки».
Два окошка, выходящие на улицу, были закрыты ставнями, в щели проникал свет. Номера дома не было и в помине, но где-то справа должна быть калитка… Рядом обнаружилась проволочная петля звонка.
Не рассчитав, посетитель дернул ее слишком сильно. Трезвон наполнил темный сад, и тотчас на него отозвался хор собачьих голосов.
«Здесь, видимо, по-своему понимают конспирацию!» — не без юмора заключил молодой человек. На галерейке появился плотный мужчина с темными усами. Он нес в руке свечу, загораживая рукой пламя; поставив ее на подоконник, мужчина спустился со ступенек.
По тому, как он уверенно шел впотьмах по выложенной кирпичом дорожке, и по тому, что свора немедленно затихла при его появлении, поздний гость понял, что перед ним хозяин дома. Да, несомненно, это был ветеринарный фельдшер Богатыренко.
— Кто здесь? — спросил глуховатый голос с мягким украинским выговором — не «кто», а «хто».
Гость ответил условной фразой:
— Я насчет покупки верховой лошади.
— Проходите!
Богатыренко шел впереди, молодой человек — за ним. Собачье семейство по команде хозяина: «Иси!» — сопровождало их до галерейки. Здесь были три больших пса — южнорусские овчарки. Между ними катались темными шариками щенки.
— Да у вас тут целая псарня, — заметил молодой человек с завистью страстного охотника.
— Двенадцать штук, — со вздохом ответил хозяин.
— Ого! Куда вам столько?
— Когда завел, щенков думал продавать. Да не вышло.
— Почему же? — удивился гость.
— Отдавать жалко! — Хозяин толкнул дверь, и сильный свет висячей лампы ослепил вошедшего.
Все здесь было ново, все не так, как в Петербурге. Ни передней, где на вешалках беспорядочно громоздились шубы, шинели, дамские пальто, а в углу живописно толпились трости и зонтики; ни столовой с пепельницами, из которых вздымались не притушенные в пылу спора окурки, со стаканами остывшего чая, разбредшимися по столу. Не видно было здесь ни военных мундиров, ни черных сюртуков, ни даже студенческих тужурок.
Комната, или, вернее, кухня, была просторна. В глубине ее топилась плита. За столом, покрытым вязаной скатертью, сидели трое. Двоих вошедший знал: они были товарищами его по институту. Младший из них, Сурен Агабеков, тотчас вскочил и громогласно отрекомендовал нового гостя:
— Это наш Антон Антонович Костюшко! Прошу любить и жаловать!
Один из сидящих за столом поднялся и застенчиво протянул Антону Антоновичу руку. Это был худощавый молодой человек с чахоточным румянцем на щеках и реденькой светлой бородкой.
Костюшко не успел поздороваться с остальными, хозяин потянул его за рукав:
— Скидайте же вашу робу! Зараз и подсушим!
Костюшко сбросил пальто и шляпу на скамью около плиты. Вспомнил про калоши, но из них уцелела только одна.
— Утопили? Мир праху ее! — сказал хозяин.
Костюшко засмеялся.
— Да, я не очень привык к ним. Недавно стал калоши носить.
— Антон Антонович только ведь уволился из армии, — объяснил Агабеков.
— Мы знаем, — к удивлению Костюшко, заметил хозяин и на его безмолвный вопрос добавил: — Слухом земля полнится. А теперь познакомимся! Ну я и есть тот самый Андрей Харитонович Богатыренко. А это Иосиф Адамович Дымковский. Петр Николаевич Соболев вам знаком. Сурен Захарович — тоже.
Теперь Костюшко мог рассмотреть всех. Ему понравилось, что здесь не торопились продолжить какой-то горячий и бестолковый спор, как это обычно бывало в Петербурге, что на столе стоял не остывший, а напротив, еще шумящий самовар и что, по-видимому, в доме не было лишних людей, даже прислуги. И еще то, что восемнадцатилетнего Сурена, которого в институте считали мальчишкой, в этом доме уважительно звали по имени-отчеству.
Агабеков со знакомой Антону Антоновичу непоседливостью то и дело вскакивал, заглядывал в лица товарищей, как будто желая понять, понравятся ли они друг другу, и искренне радуясь приходу Костюшко.
Соболев глядел на Костюшко холодно и всем своим видом показывал, что не видит причины для бурной радости от его появления.
Дымковский по внешнему виду походил на культурного рабочего, внутренний же облик его был неуловим. Широкая улыбка и открытый взгляд позволяли подумать: вот рубаха-парень! И вдруг недобрая и усталая усмешка запирала его на все запоры. И возраст его определить было трудно.
Старшим из присутствующих, во всяком случае, был хозяин. Ему, несомненно, перевалило за сорок. Крупное лицо его, красивое спокойной, неяркой мужской красотой, гармонировало с сильным, чуть располневшим телом.
С удовольствием отпивая крепкий горячий чай, Антон Антонович молча осматривался.
Соболев предложил:
— Не пора ли начинать?
Он откашлялся и заговорил, изредка поглядывая на листок бумаги с тезисами. У него был неприятный высокий голос. Висевшим на лацкане пиджака пенсне Соболев не пользовался. Видимо, оно было данью моде.
— Наш кружок ставит своей целью пропаганду идей марксизма среди рабочих. Политическое образование рабочих — главная наша задача. Только тогда, когда весь рабочий класс сознательно станет на позиции социализма, возможно будет поставить вопрос о социальной революции.
Он помолчал, словно ожидая возражений.
— То все верно, что вы говорите, пан Петр, — сказал тихо и упрямо Дымковский, глядя на свои руки, сложенные на коленях, — але ж взять, напшиклад, образование рабочих… Ежели рабочий зразумет, какое есть его положение, то ему от того не зробится легче…
Соболев терпеливо стал разъяснять, что понимание законов развития общества подымет рабочего на борьбу за новый общественный строй. Петр Николаевич говорил просто, фразы у него получались гладкие и, цепляясь одна за другую, образовывали крепкую цепь доводов, которую, казалось, нельзя разорвать.
Но Дымковский гнул свою линию, не настаивая, но сея сомнения. Волнуясь, пересыпал русскую речь польскими словами.
— На нашей фабрике сельскохозяйственных орудий працюют разные люди: един до костелу идзе, другой — до трактирни, третий мае охоту до ученья… Дайте им науку — каждый ее поверне, куда хочет. Един мове: «Ежели такое устройство, капитализм то есть, не вечно на свете был и не вечно будет, и гибель ему предначертана, — почекаю я до того сроку, нех он сгине, проклятый, а я уж тогда заживу, или, по крайности, мои дети». Может он так муветь альбо нет?
Соболев сделал рукой такой жест, будто соглашался со сказанным, но Иосиф Адамович уже выставлял новый аргумент и рождал новые сомнения:
— А другой мове: «Буду бороться, чтобы скорее достичь!» Что ж ему робить с первым, когда тот решил спокойно дожидаться? Але ж вы, пшепрашем, сами мовите: надо, чтобы все работники встали за социализм…
— Вот как раз теория и поможет всем рабочим подняться на борьбу, — вставил Соболев.
Но Дымковский только покачал головой:
— Я так мысле: на нашей фабрике на сто человек едва ли не десять соберется на такое дело. Тут всю жизнь повернуть надо. А у того дети, у другого об деревне мечта, ему немного пенендз заробить и обратно в деревню. Какой ему резон?
Костюшко вспомнил то, что слышал о Дымковском.
Иосиф Адамович уже не первый год посещал кружки, искал разрешения мучивших его вопросов, но не находил; теории были сами по себе, а жизнь текла по-своему. Он искал выхода для себя и своих товарищей по фабрике, а учителя пользовались общими понятиями: «класс», «общество»… Чащоба слов, тяжелых, малопонятных, оплетала светлое зернышко мысли.
Костюшко выжидал, что скажет Богатыренко. Впрочем, он не был уверен, что тот вмешается. Хозяин, стоя у печки и заложив за спину руки, с веселым любопытством наблюдал, как Дымковский опутывает Соболева колючей проволокой возражений.
И когда уже студент устало поник головой, неопределенно хмыкая на доводы Дымковского, Богатыренко спросил:
— А может ли при царе это быть, чтобы весь рабочий класс стал на сторону социализма? Надо все-таки реально мыслить — в этом Иосиф Адамович, пожалуй, прав.
— А вы как думаете? Что же приведет к победе? — спросил, вдруг загоревшись, Агабеков.