На суровом склоне — страница 17 из 82

яновской тюрьме.

Надежда Семеновна выдала себя за невесту Богатыренко. Одна из ее клиенток помогла ей устроить свидание. Так они познакомились.

Через год его освободили. Это произошло весной. Были встречи в Николаевском парке, катанья в лодке по Днепру.

Богатыренко должен был уехать. И тут началось…

«Так вот, значит, как это бывает, — думал Антон, слушая Надежду Семеновну. — Такой умный, такой уравновешенный человек может бежать от женщины, любящей его, не поверив в ее чувство, может говорить глупости, уверять ее, что она не любит его. Почему? Потому что она моложе его на десять лет? Потому что она красива и независима? И наконец, просто бежать от своей судьбы! Да, вот это любовь! Она поворачивает судьбу человека, как крутая волна легкий челн!»

— Он уехал, не простившись. Мне стоило большого труда разыскать его, — говорила Надежда Семеновна, улыбаясь своей беглой и озаряющей улыбкой. — Я приехала бы к нему много раньше, если бы не провалилась и не просидела в этой же самой Лукьяновской тюрьме полтора года. Меня выслали, я «перепросилась» сюда, заявив, что здесь у меня жених.

— Значит, ваша семейная жизнь началась только здесь? — удивился Антон.

— Да она и не начиналась: на второй день после моего приезда Андрея арестовали.

Антон перечитал недавно полученное письмо от Маши. С девической неловкостью она невольно выдавала свое чувство. Письмо было деловое, но нежность просачивалась сквозь каждую строчку. Потом вскрыл свое собственное, еще не отправленное письмо: оно было сдержанно, и все же восторженная душа уловила бы в нем надежду. Антон сложил оба письма и разорвал их.


А Надежда Семеновна не зря обивала пороги влиятельных лиц: до отправки в ссылку Богатыренко освободили на поруки. Никогда еще Антон не видел Андрея Харитоновича таким оживленным и счастливым. В Вятку уезжал вместе с Надеждой Семеновной.

«Куда теперь?» — спросил себя Антон, проводив их. «Исключен без права поступления вновь в какое-либо высшее учебное заведение в течение года», — гласило постановление.

Сейчас Антону казалось, что это даже к лучшему. Он так мало видел, так плохо знал людей. Ему хотелось пожить среди народа. Случайные попутчики неожиданно встали перед ним. Сохранились в его памяти и веселый старичок, и голубоглазый мужик с его житейскими недоумениями.

Антон поехал в Самару на постройку моста.

Стояло начало лета 1899 года.


Костюшко жил в Покровской слободе, как и все рабочие с постройки, кроме тех, кто, пропившись до рубахи, ночевал на берегу под лодкой. Снимал комнатушку у бездетной солдатской вдовы Феклы Курагиной. Вдова была женщиной рассеянной жизни, хозяйством не занималась. И в доме, и в огороде царило запустение. Фекла ходила по знакомым, попрошайничала, гадала на картах.

Поначалу она повадилась сиживать у жильца: авось угостит чаем с сахаром, но жилец был неразговорчив и выпроваживал хозяйку. Фекла потеряла к нему интерес и раз, вернувшись домой под хмельком, раскинула карты и сказала авторитетно:

— Для сердца выпадает тебе бубновая дама-шантретка, для дома — нечаянная радость. Что будет? Казенный дом и трефовые хлопоты. А помрешь ты от угару — бани опасайся.

Но жилец и этим не заинтересовался, а сказал только, что другого конца для себя и не ждал.

У Антона и собирались. Сначала два-три человека, а потом и более десятка.

Лето началось хорошо: росными утрами, проливными дождями, желто-глинистыми потоками, сбегающими с крутого берега.

В июле внезапно задул сухой ветер с востока. Горячий вихрь нес на могучих крыльях тяжелые пылевые тучи. Он дул много дней подряд. Жаркая мгла стояла над землей, и солнце висело белым накаленным диском, как будто на него смотрели сквозь закопченное стекло.

Однажды в полдень Антон увидел: быстро, у него на глазах, пожухли и свернулись листья березок под окном, ости побелели, словно огонь пробежал по ветвям, зеленые листья высыхали и, по-осеннему шурша, опадали.

Днем и ночью жаркая, испепеляющая вьюга кружила по полям, осыпалось запаленное зерно, черный туман клубился над нивами.

Суховей умчался. На пепелище полей, почерневшие, как дерево, разбитое молнией, стояли люди. В избах бабы молча, без слез собирали скарб, шили сумы, обряжали в дальнюю дорогу детишек. И сразу стали зваться страшным словом: «голодающие».

Мартын Иванович, самый доверенный человек на постройке, с шапкой в руках обошел артельных рабочих. Люди хмуро, стеснительно бросали деньги. Старик благодарил, крестясь, и вдруг, блеснув острыми глазками, говорил какому-нибудь мужику, норовящему отделаться грошиком:

— Совесть-то есть? В кабак снесешь, а на голодающих жалко? У, жила!

И, ворча, мужик копался за пазухой, доставая денежку.

Костюшко уважал Мартына Ивановича. На вечерних беседах в квартире солдатки старик любил возражать ему: возражения, длинные и витиеватые, старик, казалось, адресовал не только ему, Антону, а всем «ученым людям».

— Хлеб на корню ценится, а человек — по жизни. Ты человека пойми по его мытарствам.

— А я про мытарства и говорю, только понять надо, откуда они происходят, — отвечал Антон.

Пощипывая редкую бородку, Мартын Иванович ехидно спрашивал, отводя в сторону глаза:

— Вот вы, Антон Антонович, высказались в том, к примеру, смысле, что рабочего человека кругом обглодали, вроде как собаки кость: фабрикант свое выколачивает, целовальник — свое урывает, торговец — опять же свое выманит. Поп и тот норовит ногтем грошик выцарапать. А мужик, Антон Антонович? Мужик — человек вольный. У него хозяйство свое, и судьбе своей он сам хозяин. Верно я говорю?

— Да ведь мужик разный бывает. Небось вы вот не от хорошей жизни из деревни ушли.

Мартын Иванович не соглашался. У него, как и у многих мастеровых, давно порвавших с деревней, сохранилось воспоминание о ней по юным годам. Время осушило крупную мальчишескую слезу, стерло синяки от хозяйских зуботычин, оставило в памяти только сладкую отраду картин природы, синь безоблачного неба над речкой, плеск рыбы в затоне, прохладное прикосновение белого гриба в чаще.

Трудно было показать этим людям, какие противоречия раздирают деревню сегодня.

Но Мартын Иванович неожиданно сдавался:

— И то верно: уж мы об деревне позабыли, как нас крутило, вертело, бока мяло. Дык ведь плохое забывается, а хорошее вспоминается. Не будь этого, человек на свете не жил бы. Все зло упомнить да в себе носить — тут уж лучше головой в омут!

В конце лета Антон Антонович получил письмо от Надежды Семеновны. Она советовала Антону подать прошение о приеме в Екатеринославское высшее горное училище. Еще писала, что приехал, не закончив лечения, дядя Андрей. Пока чувствует себя хорошо. Пристрастился пиво пить. По субботам уж непременно в трактир «Гранада» захаживает. Ну, а ей дома скучно. Надо бы повидаться.

Из этого письма Антон понял, что Андрей Харитонович бежал из ссылки, что ему, Антону, надо ехать в Екатеринослав, где для него есть дело, что Богатыренко, надо думать, живет по чужому паспорту и ему, Антону, дается явка для встречи в трактире «Гранада» в любой субботний вечер.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

«Особенность этого училища та, что здесь по всем предметам, даже по математике, дается масса практических знаний… Осталось еще 19 рублей, с которыми не знаю, что делать: делать ли форму, купить ли лекции или обедать каждый день».

Написав это, Антон решил, что достаточно широко осветил все стороны своей жизни в письме к родным. В Екатеринославском горном училище он записался на заводское отделение, где особое внимание уделялось любимой Антоном дисциплине: физической химии. Сразу же началась заводская практика, что всего интереснее. Душа завода — доменная печь. О Домнушка! Да-да, только с большой буквы. Разумное, почти мыслящее существо! Широкое русское имя Домна подходит тут как нельзя более. Антон представил себе первого доменщика у безымянной еще печи. Мастеровой человек в залатанной ситцевой рубахе, умелец и хитро-дум, окинул взглядом статную, дебелую красавицу печь и воскликнул: «Эх, хороша ты, баба… Домна!» Ну, с тех пор она так и зовется.

Максим Луковец, с которым Антон сдружился в училище, сказал ему:

— Ты фантазер и поэт. Только скрытный. А у меня — все наружу. Хочешь стихи? Прочту! Хочешь душу нараспашку? Пожалуйста!

У Максима смешливые глаза-щелочки, с такими светлыми ресницами, что они кажутся облепленными снегом. Что касается бровей, то их нет вовсе. Шевелюра не то что светлая, а просто белая: в Смоленской губернии Антон часто видел таких белоголовых ребятишек. И в Луковце есть что-то ребяческое, наивное.

Максим посвятил домне стихи. Антон стихов не писал, но отводил душу в письмах матери и сестрам.

Хотелось бы рассказать сестрам не только о заводе. Он, конечно, великолепен! Когда видишь воочию обузданную, укрощенную стихию огня, то, честное слово, тебя обуревает чувство гордости за род человеческий!

Но за горделивыми мыслями идут другие: негодующие. Какая чудовищная несправедливость кроется в том, что владеют этими ценностями не те, кто их создает!

«Удивляешься выносливости рабочих. Приходится, например, длинным ломом прочищать «летку», то есть отверстие, откуда вытекает чугун или шлак, когда в тебя дует раскаленный воздух с искрами и пеплом. Не знаю, как рабочие выносят это, когда даже в трех шагах чувствуешь нестерпимый жар. Меня еще, как лукавый, соблазняет работа разведочная, геологическая. Поэтому я не знаю, ехать ли мне в будущем году на завод или стараться попасть в Сибирь, конечно, не на крыльях архангельских, а добровольно, на короткое время, на геологическую разведку, экскурсию».

Антону Костюшко пока что счастливо удается не попадать в тень этих довольно мощных, к сожалению, крыльев.

Что касается девятнадцати рублей, то выяснилось, что в большом городе со множеством соблазнов это не такая уж крупная сумма. Форму побоку! Необязательно иметь вид этакого студиозуса в новенькой, с иголочки, фуражке. Сойдет и старое пальто, воротник на нем чуть-чуть только облез. Отпечатанные лекции покупать незачем: Максим Луковец обещал одолжить свои.