яновской тюрьме.
Надежда Семеновна выдала себя за невесту Богатыренко. Одна из ее клиенток помогла ей устроить свидание. Так они познакомились.
Через год его освободили. Это произошло весной. Были встречи в Николаевском парке, катанья в лодке по Днепру.
Богатыренко должен был уехать. И тут началось…
«Так вот, значит, как это бывает, — думал Антон, слушая Надежду Семеновну. — Такой умный, такой уравновешенный человек может бежать от женщины, любящей его, не поверив в ее чувство, может говорить глупости, уверять ее, что она не любит его. Почему? Потому что она моложе его на десять лет? Потому что она красива и независима? И наконец, просто бежать от своей судьбы! Да, вот это любовь! Она поворачивает судьбу человека, как крутая волна легкий челн!»
— Он уехал, не простившись. Мне стоило большого труда разыскать его, — говорила Надежда Семеновна, улыбаясь своей беглой и озаряющей улыбкой. — Я приехала бы к нему много раньше, если бы не провалилась и не просидела в этой же самой Лукьяновской тюрьме полтора года. Меня выслали, я «перепросилась» сюда, заявив, что здесь у меня жених.
— Значит, ваша семейная жизнь началась только здесь? — удивился Антон.
— Да она и не начиналась: на второй день после моего приезда Андрея арестовали.
Антон перечитал недавно полученное письмо от Маши. С девической неловкостью она невольно выдавала свое чувство. Письмо было деловое, но нежность просачивалась сквозь каждую строчку. Потом вскрыл свое собственное, еще не отправленное письмо: оно было сдержанно, и все же восторженная душа уловила бы в нем надежду. Антон сложил оба письма и разорвал их.
А Надежда Семеновна не зря обивала пороги влиятельных лиц: до отправки в ссылку Богатыренко освободили на поруки. Никогда еще Антон не видел Андрея Харитоновича таким оживленным и счастливым. В Вятку уезжал вместе с Надеждой Семеновной.
«Куда теперь?» — спросил себя Антон, проводив их. «Исключен без права поступления вновь в какое-либо высшее учебное заведение в течение года», — гласило постановление.
Сейчас Антону казалось, что это даже к лучшему. Он так мало видел, так плохо знал людей. Ему хотелось пожить среди народа. Случайные попутчики неожиданно встали перед ним. Сохранились в его памяти и веселый старичок, и голубоглазый мужик с его житейскими недоумениями.
Антон поехал в Самару на постройку моста.
Стояло начало лета 1899 года.
Костюшко жил в Покровской слободе, как и все рабочие с постройки, кроме тех, кто, пропившись до рубахи, ночевал на берегу под лодкой. Снимал комнатушку у бездетной солдатской вдовы Феклы Курагиной. Вдова была женщиной рассеянной жизни, хозяйством не занималась. И в доме, и в огороде царило запустение. Фекла ходила по знакомым, попрошайничала, гадала на картах.
Поначалу она повадилась сиживать у жильца: авось угостит чаем с сахаром, но жилец был неразговорчив и выпроваживал хозяйку. Фекла потеряла к нему интерес и раз, вернувшись домой под хмельком, раскинула карты и сказала авторитетно:
— Для сердца выпадает тебе бубновая дама-шантретка, для дома — нечаянная радость. Что будет? Казенный дом и трефовые хлопоты. А помрешь ты от угару — бани опасайся.
Но жилец и этим не заинтересовался, а сказал только, что другого конца для себя и не ждал.
У Антона и собирались. Сначала два-три человека, а потом и более десятка.
Лето началось хорошо: росными утрами, проливными дождями, желто-глинистыми потоками, сбегающими с крутого берега.
В июле внезапно задул сухой ветер с востока. Горячий вихрь нес на могучих крыльях тяжелые пылевые тучи. Он дул много дней подряд. Жаркая мгла стояла над землей, и солнце висело белым накаленным диском, как будто на него смотрели сквозь закопченное стекло.
Однажды в полдень Антон увидел: быстро, у него на глазах, пожухли и свернулись листья березок под окном, ости побелели, словно огонь пробежал по ветвям, зеленые листья высыхали и, по-осеннему шурша, опадали.
Днем и ночью жаркая, испепеляющая вьюга кружила по полям, осыпалось запаленное зерно, черный туман клубился над нивами.
Суховей умчался. На пепелище полей, почерневшие, как дерево, разбитое молнией, стояли люди. В избах бабы молча, без слез собирали скарб, шили сумы, обряжали в дальнюю дорогу детишек. И сразу стали зваться страшным словом: «голодающие».
Мартын Иванович, самый доверенный человек на постройке, с шапкой в руках обошел артельных рабочих. Люди хмуро, стеснительно бросали деньги. Старик благодарил, крестясь, и вдруг, блеснув острыми глазками, говорил какому-нибудь мужику, норовящему отделаться грошиком:
— Совесть-то есть? В кабак снесешь, а на голодающих жалко? У, жила!
И, ворча, мужик копался за пазухой, доставая денежку.
Костюшко уважал Мартына Ивановича. На вечерних беседах в квартире солдатки старик любил возражать ему: возражения, длинные и витиеватые, старик, казалось, адресовал не только ему, Антону, а всем «ученым людям».
— Хлеб на корню ценится, а человек — по жизни. Ты человека пойми по его мытарствам.
— А я про мытарства и говорю, только понять надо, откуда они происходят, — отвечал Антон.
Пощипывая редкую бородку, Мартын Иванович ехидно спрашивал, отводя в сторону глаза:
— Вот вы, Антон Антонович, высказались в том, к примеру, смысле, что рабочего человека кругом обглодали, вроде как собаки кость: фабрикант свое выколачивает, целовальник — свое урывает, торговец — опять же свое выманит. Поп и тот норовит ногтем грошик выцарапать. А мужик, Антон Антонович? Мужик — человек вольный. У него хозяйство свое, и судьбе своей он сам хозяин. Верно я говорю?
— Да ведь мужик разный бывает. Небось вы вот не от хорошей жизни из деревни ушли.
Мартын Иванович не соглашался. У него, как и у многих мастеровых, давно порвавших с деревней, сохранилось воспоминание о ней по юным годам. Время осушило крупную мальчишескую слезу, стерло синяки от хозяйских зуботычин, оставило в памяти только сладкую отраду картин природы, синь безоблачного неба над речкой, плеск рыбы в затоне, прохладное прикосновение белого гриба в чаще.
Трудно было показать этим людям, какие противоречия раздирают деревню сегодня.
Но Мартын Иванович неожиданно сдавался:
— И то верно: уж мы об деревне позабыли, как нас крутило, вертело, бока мяло. Дык ведь плохое забывается, а хорошее вспоминается. Не будь этого, человек на свете не жил бы. Все зло упомнить да в себе носить — тут уж лучше головой в омут!
В конце лета Антон Антонович получил письмо от Надежды Семеновны. Она советовала Антону подать прошение о приеме в Екатеринославское высшее горное училище. Еще писала, что приехал, не закончив лечения, дядя Андрей. Пока чувствует себя хорошо. Пристрастился пиво пить. По субботам уж непременно в трактир «Гранада» захаживает. Ну, а ей дома скучно. Надо бы повидаться.
Из этого письма Антон понял, что Андрей Харитонович бежал из ссылки, что ему, Антону, надо ехать в Екатеринослав, где для него есть дело, что Богатыренко, надо думать, живет по чужому паспорту и ему, Антону, дается явка для встречи в трактире «Гранада» в любой субботний вечер.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Особенность этого училища та, что здесь по всем предметам, даже по математике, дается масса практических знаний… Осталось еще 19 рублей, с которыми не знаю, что делать: делать ли форму, купить ли лекции или обедать каждый день».
Написав это, Антон решил, что достаточно широко осветил все стороны своей жизни в письме к родным. В Екатеринославском горном училище он записался на заводское отделение, где особое внимание уделялось любимой Антоном дисциплине: физической химии. Сразу же началась заводская практика, что всего интереснее. Душа завода — доменная печь. О Домнушка! Да-да, только с большой буквы. Разумное, почти мыслящее существо! Широкое русское имя Домна подходит тут как нельзя более. Антон представил себе первого доменщика у безымянной еще печи. Мастеровой человек в залатанной ситцевой рубахе, умелец и хитро-дум, окинул взглядом статную, дебелую красавицу печь и воскликнул: «Эх, хороша ты, баба… Домна!» Ну, с тех пор она так и зовется.
Максим Луковец, с которым Антон сдружился в училище, сказал ему:
— Ты фантазер и поэт. Только скрытный. А у меня — все наружу. Хочешь стихи? Прочту! Хочешь душу нараспашку? Пожалуйста!
У Максима смешливые глаза-щелочки, с такими светлыми ресницами, что они кажутся облепленными снегом. Что касается бровей, то их нет вовсе. Шевелюра не то что светлая, а просто белая: в Смоленской губернии Антон часто видел таких белоголовых ребятишек. И в Луковце есть что-то ребяческое, наивное.
Максим посвятил домне стихи. Антон стихов не писал, но отводил душу в письмах матери и сестрам.
Хотелось бы рассказать сестрам не только о заводе. Он, конечно, великолепен! Когда видишь воочию обузданную, укрощенную стихию огня, то, честное слово, тебя обуревает чувство гордости за род человеческий!
Но за горделивыми мыслями идут другие: негодующие. Какая чудовищная несправедливость кроется в том, что владеют этими ценностями не те, кто их создает!
«Удивляешься выносливости рабочих. Приходится, например, длинным ломом прочищать «летку», то есть отверстие, откуда вытекает чугун или шлак, когда в тебя дует раскаленный воздух с искрами и пеплом. Не знаю, как рабочие выносят это, когда даже в трех шагах чувствуешь нестерпимый жар. Меня еще, как лукавый, соблазняет работа разведочная, геологическая. Поэтому я не знаю, ехать ли мне в будущем году на завод или стараться попасть в Сибирь, конечно, не на крыльях архангельских, а добровольно, на короткое время, на геологическую разведку, экскурсию».
Антону Костюшко пока что счастливо удается не попадать в тень этих довольно мощных, к сожалению, крыльев.
Что касается девятнадцати рублей, то выяснилось, что в большом городе со множеством соблазнов это не такая уж крупная сумма. Форму побоку! Необязательно иметь вид этакого студиозуса в новенькой, с иголочки, фуражке. Сойдет и старое пальто, воротник на нем чуть-чуть только облез. Отпечатанные лекции покупать незачем: Максим Луковец обещал одолжить свои.