На суровом склоне — страница 36 из 82

— В приказе неудобно написать, что рабочие захватили оружие со склада, значит, назвали «порчей имущества». Замки сорвали? Значит, «порча». Так и вижу, как старик эту цидулку писал, — сказал Гонцов сердито, — а Балабанов через плечо смотрел и указывал. «Должна быть разгоняема силой оружия» — это балабановские слова, а вот «хотя бы также», «если не подействуют увещевания» — это Холщевников разбавил.

Стало темнеть. Гонцов зажег лампу, убрал со стола остывший самовар, закрыл вьюшку печки. В комнате было тепло, уютно. На комоде лежала вышитая скатерка, и Костюшко подумал, что это вышивала красивая дочка ломового извозчика.

— Вы отдыхайте, а я пойду к товарищам насчет завтрашней демонстрации. Ночью у нас собрание в депо, вы выступите?

— Конечно, — ответил Антон Антонович сонным голосом. Веки его смыкались.

Гонцов ушел, плотнее задернув занавеску на окне и прикрутив фитиль лампы.

«Демонстрация, всеобщая забастовка, вооружение рабочих… Надо выступить на собрании… Что это, сон о счастье? Или само счастье?» — мелькало в голове у Костюшко.

Он уронил голову на стол, не в силах противиться расслабляющей дреме.

Стук в окно мгновенно отрезвил его. Он вскочил, как холодной водой облитый, привычно настороженный, готовый ко всему.

Отогнув занавеску, увидел под окном мужскую фигуру с головой, окутанной башлыком поверх фуражки, не то железнодорожной, не то студенческой. В руках — корзинка.

— Вам кого? — спросил Костюшко через дверь.

Торопливый голос ответил:

— Алексей Иванович, откройте! Я привез провизию от тети Нади.

Фраза звучала как пароль. Костюшко не знал, как поступить, и сказал наудачу:

— Алексея Ивановича нет дома.

Гость, вероятно, насторожился, услышав незнакомый голос.

— Может, вы меня пустите? Я обожду, — растерянно произнес он.

Антон Антонович открыл засов. Вошедший сбросил башлык, шинель и обернулся к Костюшко. Секунду они стояли друг против друга в безмолвном изумлении, потом бросились обниматься, хлопать по спине и разглядывать друг друга в полутьме, позабыв подкрутить фитиль лампы.

— Нечаянная встреча в казенном доме! — кричал Максим Луковец. — Каким образом ты здесь, на нашей явке? И как ты изменился, Антон. Какой ты стал, ах, какой ты стал!

— Старый, что ли?

— Нет, не то чтобы старый, а, знаешь… Вот было деревце молодое, в шелковых кудрях листвы. И вдруг перед тобой «могучий дуб в полдневной красоте».

— За «дуб» — спасибо. Ты переменился тоже. Как — еще не пойму.

— Таня здесь? Как она?

— Таню с сыном оставил в Иркутской тюрьме. Теперь уж недолго осталось ее ждать.

— С сыном? Так ты отец? Ну, брат, ты успел в жизни. «Романовка», каторга, дерзкий побег, женитьба на самой чудесной девушке в мире. Так я, по крайней мере, думал когда-то. Впрочем, и сейчас. — Тень пробежала по лицу Максима, глаза его сделались серьезными и влажными.

— Вот что! — Антон Антонович принужденно засмеялся.

Но Максим, оседлав стул, с обычной своей легкостью уже переменил тему разговора:

— А у меня вышло довольно тускло. В Екатеринославе все-таки меня выследили, но ничего особенного не нашли, дали три года Восточной Сибири. В Иркутске сейчас, как ты сам имел случай убедиться, мощная организация, интеллигентные силы есть, даже маститые имеются. Несу и я посильный груз общественной миссии.

Максим проговорил это с несвойственным ему самодовольством и явно подражая кому-то, чем насмешил Антона.

— Ты с большевиками, Максим? — спросил Костюшко.

— Слушай, ведь это условность. Мы — в одной партии.

— Да, но после Второго съезда каждый определил свое отношение к разногласиям. С кем же ты?

— Это мне напоминает разговор Маргариты с Фаустом, когда он спрашивает, верит ли она в бога, — пробормотал Максим. — А ты? Ты за большевиков? — спросил он в свою очередь. Глаза его по-детски любопытно округлились.

— Да, разумеется.

— Почему же «разумеется»? Плеханов для тебя уже не авторитет?

— Не сотвори себе кумира, Максим. Идти сейчас за Плехановым — это значит растворить партию в месиве кустарничества. А я за такую партию, о которой пишет Ленин.

— Но Плеханов… — начал было опять Максим.

Антон перебил его сердито:

— А зачем ты приехал? Помогать читинцам? — Антон уже чувствовал себя здесь своим.

— Умерить страсти, дорогой Антон. У нас много дебатировался вопрос о положении в Чите. В Иркутске, согласись, сидят люди более дальновидные, чем деповский токарь Алексей Гонцов. Хотя, вообще говоря, он парень чудесный и, чего не отнимешь у него, прекрасный конспиратор. Но в ближайшее время и, может быть, на долгий срок нам понадобятся не столько конспираторы, сколько парламентские деятели. Готовы ли мы к тому, что наша Россия будет конституционным государством? — воскликнул вдруг Максим таким тоном, словно произносил речь перед собранием, и неизвестно откуда взявшееся пенсне вспорхнуло на его переносицу.

И тон, и пенсне совершенно ему не подходили. Антон Антонович засмеялся:

— Максимушка, остановись, прошу тебя. Ни я, ни ты еще не знаем здешней обстановки. Но я носом чую: здесь пахнет настоящей дракой, а не дебатами в парламенте!

— Ты отстал, Антон. Подумай, сколько лет ты в тюрьме, в ссылке! Многое у нас изменилось за эти годы. Мы унаследовали от народовольцев взгляд на Россию как на страну особую, живущую но своим законам, забывая, что мы — часть Европы. Почаще оглядываться на запад — и всё станет на свои места!..

Антон Антонович снова прервал его:

— Надеюсь, ты не выступишь с этим перед людьми, у которых руки чешутся поскорее взять оружие!

— Мы, марксисты, против террора… — растерянно бросил Максим, и напяленная им личина «деятеля» мигом слетела.

— А вооруженное восстание?

— Разве нельзя без этого?

— Парламентским путем?

— Конечно. Ведь на западе…

— Довольно, довольно, — Антон обнял Максима. — Перейдем к текущим делам, как говорят на твоих излюбленных дебатах! Что ты там привез в корзинке? И кто эта тетя Надя?

— Тетя Надя — это известная тебе Надежда Семеновна Кочкина! Вот вырос человек! У нас в Иркутске она играет первую скрипку.

— А где он? Где Богатыренко? — спросил Костюшко, чувствуя, как тревожно, стесненно забилось сердце: столько лет прошло, тюрьма, ссылка, война. Уцелел ли он?

— Она как раз поручила мне поискать Богатыренко в Чите. Кажется, он застрял здесь по пути с фронта. Говорят, он крупный большевистский агитатор.

Максим схватил свою корзинку и принялся развязывать веревку, приговаривая детской скороговоркой:

— В этой маленькой корзинке есть помада и духи… — Он вынул стопочку брошюрок. — Ленты, кружева, ботинки! — с торжеством он извлек пачку, листовок Иркутского комитета.

Максим приплясывал около раскрытой корзинки. Забытое пенсне тоже приплясывало на черном шнурочке. Белая прядь волос упала на лоб.

Раздался громкий стук в дверь. Гонцов шутливо закричал:

— Гости, открывайте хозяину, живо!

Костюшко невольно залюбовался одухотворенным, он бы сказал даже — вдохновенным лицом Алексея со светлыми туманными глазами под спутанной шапкой каштановых волос и с этой особенной, гонцовской улыбкой, как будто беспечной и немного печальной.

За ним шел молодой человек, синеглазый, с русыми кудрявыми волосами и нежным девическим ртом. Что-то знакомое почудилось Костюшко в его облике, в этих русых кудрях и особенно в манере держаться с угловатой застенчивостью, свойственной только очень молодым и скромным людям.

Между тем — сейчас Костюшко вспомнил его — это был бывший якутский ссыльный Иннокентий Аксенов.

Антон Антонович отчетливо припомнил, как этот самый Кеша Аксенов упрашивал Курнатовского взять его в осажденную «Романовку», а Виктор Константинович растолковывал ему: «Да судите же вы сами, Иннокентий Елизарович! Вам до окончания срока ссылки осталось всего несколько месяцев, вы должны себя сохранить». Кеша, вконец смущенный тем, что Курнатовский величает его по батюшке, почти со слезами продолжал упрашивать, но Виктор Константинович был неумолим. И Кеша остался в Якутске, когда всех «романовцев» отправили в Александровскую тюрьму.

— Чита сегодня — это Рим, куда ведут все дороги! — воскликнул Костюшко, обнимая Кешу.

— Да ведь он наш, коренной читинец. Семь лет назад я сюда из России прибыл, так он меня «распропагандировать» взялся! Это у него вид только такой, вроде молоко на губах не обсохло. А разберись, так он — ветеран! — сказал Гонцов.

Собрание началось после полуночи. Опытным взглядом агитатора Костюшко определил, что в депо явилось более тысячи человек. Помещение мастерских не вместило всех желающих. Открыли обе половинки железных дверей, и было видно, как много еще людей теснится снаружи.

С первой же минуты, только переступив порог высокого двухсветного зала, густо заполненного людьми, в крепко настоянном на махорке и машинном масле воздухе, Костюшко ощутил себя в новом мире. Из глухого подполья, от одиноких странствий — в раскаленную атмосферу мастерских! Контраст был разительный. У него голова пошла кругом от этой массы людей, от их ждущих взглядов, от опьяняющего сознания силы рабочей Читы, вышедшей сюда. «Да ведь повсюду так, по всей России!» — эта мысль раздвинула стены, поглотила версты пространства, открыла все значение и смысл этой ночи.

Костюшко стоял на кузове вагона со снятыми скатами, сотни глаз устремились на него. Он начал говорить о положении в России: «Царское правительство доживает последние дни…»

Вероятно, эти слова уже слышали собравшиеся здесь, и все же Антон Антонович заметил, как расправились плечи, поднялись головы. Отблеск торжества оттого, что эти слова свободно произносились здесь, играл на лицах.

Им овладела знакомая каждому агитатору потребность избрать среди слушателей одного или нескольких и на них увидеть реакцию на свои слова. Он оставил в поле зрения двоих: старика с темным, высохшим лицом, на котором выделялись окруженные черной каемкой несмываемой, въевшейся в кожу копоти светлые внимательные глаза, и стоя