На суровом склоне — страница 37 из 82

щего рядом пожилого, но еще крепкого человека с могучим разворотом груди и сильным, волевым лицом. У них было неуловимое, но бесспорное сходство. Вернее всего, отец и сын.

В короткое мгновение Антон Антонович вдруг увидел всю жизнь этих людей, заполненную тяжелым трудом, разбитыми мечтами выбраться из нужды и бесправия. Он читал на их лицах страстное желание обрести человеческое достоинство.

Эти сложные чувства отражались во взгляде старика слабым лучом надежды и живого интереса, еле теплящейся искрой, готовой погаснуть от холодного ветра привычных сомнений. Но в лице пожилого они горели жарким огнем решимости.

Костюшко отвел глаза, чтобы увидеть и других.

Окружающая его масса людей не казалась ему безликой: в ней угадывались та же жажда лучшей жизни, та же готовность к борьбе. И были глаза, прячущие трусливое желание обойти стороной, выжидательно сомкнутые губы, готовые произнести формулу пассивного предательства: «Моя хата с краю».

Слова об общем положении надо было подкреплять другими, дающими перспективу, вселяющими уверенность. Костюшко рассказал о крестьянских «приговорах», о солдатских митингах, о стачке рабочих золотых приисков, обо всем виденном на длинном пути к Чите.

Теперь Антон Антонович снова возвращается взглядом к тем двоим. В лице старика какая-то раскованность, глаза его как будто говорят оратору: «Я хочу поверить тебе, но мне это нелегко. Я не знал другого света в жизни, кроме кроткого пламени лампады перед образами. Ты показал мне другой свет, и я иду. Но дойду ли?»

Его сын уже не слушает оратора: он прислушивается к своему внутреннему голосу. Для него все решено, он думает о завтрашнем дне.


«Принимая во внимание крайне напряженное состояние населения области, вызванное бедствиями предшествовавших лет, невозможностью приступить к полевым работам и вообще к ведению сельского хозяйства за выходом на войну запасных и почти половины всех казаков, а также вытекающее отсюда беспомощное положение казачьего и крестьянского населения, отдавшего в ряды войск всю рабочую силу, делается крайне необходимым и желательным роспуск на родину всех призванных по мобилизации нижних чинов… В противном случае… населению грозит голод…»[1]

Генерал-лейтенант Холщевников страдал бессонницей. Он привык к ней, как привык к своему вдовству, болезням и тому, что не только окружающие, но и в Петербурге, при дворе, считали его анахоретом, безнадежно отставшим от жизни.

Что делать? Наперекор им он чувствовал себя «отцом губернии», заступником народа перед царем. В том, что преступные элементы подняли голову, была не его вина, а вина тех, кто, забыв бога, обрек народ на страдания выше меры, какую человек может и обязан нести.

Беспорядки в области начались как отклик на события в Европейской России, а они там, вверху, думал он, видят только последствия и не хотят вникать в причины. Как виноградари в притче, вообразили они, что сад, где был хозяин, не ему, а им принадлежит, что все в том саду сделано для них. Их же дело в том только, чтобы наслаждаться в этом саду, забыв о хозяине, и убивать тех, кто напоминал о нем.

Евангельский текст знакомой мудростью, успокаивающими повторениями, простотой звучных веских слов принес губернатору облегчение, но ненадолго.

Холщевникова мучило вчерашнее убийство рабочего Кисельникова. Это был хороший, непьющий человек. Не из смутьянов. Заблудшая овца. Поручик Шпилевский не имел права лишать его жизни. Нет воли отца небесного, чтобы погиб один из малых сих.

Но по закону поручик прав. Мятежники посягнули на оружие, оно надобно им для революционных целей, следовательно, для множества убийств и пролития невинной крови. Но можно ли винить всех этих людей, дошедших до предела отчаяния? В деревнях некому выйти в поле: запасные и почти все казаки до сих пор не возвратились с войны. Голод в области неминуем.

Люди мечутся, ища выхода, и попадают в объятия злоумышленников, толкающих их на путь ниспровержения.

Бастуют все: железнодорожные рабочие, металлисты, типографщики, приказчики, рабочие винных складов, горняки, телеграфисты, ломовые извозчики. Даже водовозы! Воду в бочках в губернаторский дом возят солдаты!

Вместо того чтобы отеческим внушением вернуть отчаявшихся людей на праведную тропу, власти потворствуют диким погромам, разгулу черной сотни.

С содроганием вспомнил губернатор недавние события в Томске: погромщики подожгли здание управления Сибирской железной дороги. Сотни людей, собравшихся там на конференцию, сгорели заживо. Малые дети были с ними. Громилы встречали дубинками тех, кому удалось вырваться из огня, бросали людей обратно в пламя.

Губернатор только что вернулся из служебной поездки — «Обзора Нерчинской каторги». Увиденное огорчило его: повсюду стяжательство тюремных чиновников, превышение власти, лихоимство.

За время его отсутствия, немногим более двух недель, забастовка распространилась широко: в мастерских и депо работы прекращены, движение поездов остановлено, бездействует телеграф. Войска разлагаются. Ни на кого нельзя опереться.

А уж из Петербурга ждать нечего. Губернатор брезгливо отбросил телеграмму Дурново:

«Разоружение забастовщиков должно быть произведено с осмотрительностью, но весьма решительно, по очереди и с таким расчетом, чтобы в каждом отдельном случае было сделано наверняка».

Это что же такое? Как в детской присказке: «Рано утром вечерком в полдень на рассвете ехала барыня верхом в ситцевой карете…»

В печальных и путаных размышлениях прошла ночь. К утру губернатор уснул зыбким старческим сном.

В девять утра он, однако, был уже на ногах и принимал чиновников. Новости были неутешительные. На похороны убитого вышли все рабочие и огромное количество обывателей. Много учащихся, даже младших классов. Толпа горожан с пением «Вечной памяти» и революционных песен движется из центра города к Дальнему Вокзалу, где должна соединиться с рабочими.

Холщевников приказал раздвинуть занавеси на окнах. Площадь перед губернаторским домом была пуста, у ворот взад и вперед на короткой дистанции шагали часовые.

Но на верхних, хорошо видных отсюда улицах чернела толпа. Губернатор велел подать ему бинокль. Это был большой полевой бинокль, тщательно хранимый с дней войны, как и другие предметы, напоминавшие о недавней кампании.

Холщевников поймал в объектив кусок шествия с флагами. Флагов было много — черных и красных с черными бантами.

— Да там же дети… — губернатор опустил бинокль.

Чиновник ответил:

— Как уже докладывал вашему превосходительству: учащиеся, в том числе младших классов.

— Никаких эксцессов? — с надеждой спросил губернатор.

— Все предусмотрено: по тротуарам расставлены городовые. С манифестантами — духовенство: два священника с причтом идут за гробом.

— Нельзя допустить митингования с рабочими на Дальнем Вокзале, — подумав, сказал Холщевников. — Докладывать мне о ходе событий каждые полчаса.

Чиновник поклонился и вышел. Тотчас слова губернатора были переданы по инстанции.

Через пятнадцать минут в эскадроне выводили из конюшен лошадей, седлали в боевом порядке. Казачья конная сотня под командой сотника Кузьмина выступила из казарм, имея приказ: перехватить людей на пути к Дальнему Вокзалу.

Шествие, достигнув реки Читы, разделилось на две части: одна осталась на берегу, другая, пройдя с революционными песнями мимо здания штаба Забайкальского войска, перешла на лед и двинулась через реку к Дальнему Вокзалу.

Казаки догнали толпу уже за рекой. «Не пускать далее» — таков был приказ.

По команде «Сплотиться!» всадники стеной преградили толпе путь, предложили разойтись. Толпа не расходилась. Тогда подъесаул Беспалов повернул обратно, отъехал шагов на пятьдесят и, выстроив полусотню фронтом к толпе, приказал рысью врезаться в толпу, пустив в ход нагайки.

Губернатору об этом уже не докладывали. Холщевников, рассердившись, послал за генералом Шамшуриным, начальником гарнизона. Генерал явился, моложавый и бодрый с морозу, браво доложил:

— Да там побоище идет! Казаки за гимназистиками, как за куропатками, гоняются. И плетью их!

Холщевников охнул:

— Вернуть, немедленно вернуть казаков, драгун — всех вернуть! Пусть идут куда хотят: на Дальний, к черту, к дьяволу!

Конный городовой с приказом губернатора: «Пропустить толпу на Дальний Вокзал» — встретил казаков уже на обратном пути в казарму.

Подъесаул Беспалов прочел приказ и сказал:

— Да теперь уже все кончено. Зря их превосходительство беспокоились.

Губернатор был вне себя. Только что его посетили директор мужской гимназии и инспектор Читинского городского училища: среди манифестантов было около четырехсот человек учащихся, присоединившихся к шествию, «чтобы проводить в последний путь усопшего». Казаки напали на мирное шествие, нанесли увечья и побои учащимся, в том числе детям…

Полетели жалобы попечителю учебного округа, в Иркутск. Губернатор обещал назначить следствие, наказать виновных. Стали искать таковых.

Вышло, что единственным виновником был подъесаул Беспалов. Он, однако, никакой вины за собой не признал и простодушно описал в своем рапорте, как было дело:

«Приказано было сесть на коней, рысью догнать толпу, прошедшую реку Читу. Сели на коней, пустили рысью, догнали толпу. Предложили разойтись. Тут подняли такой шум, гам, крик, угрозы — разобрать ничего нельзя было. Слышна была только отборная площадная брань по моему адресу, насмешки и оскорбления. Хватали за узды лошадей, бросали в казаков снегом и песком, кричали: «Мерзавцы, негодяи, палачи», а также: «Смерть беспощадная!» Я отвечал одно только слово: «Долг». С тем мы и кинулись, взяв толпу в нагайки».

Губернатору доложили, что третий резервный железнодорожный батальон отказался выступить для водворения порядка в городе. Потом еще доложили, что в казачьих частях агитаторы проводят митинги.