Таня была прелестна в своей молодости, в мальчишеском небрежении своими женскими чарами. И серьезность Антона не могла погасить ее отчаянного озорства.
И все были тогда веселы, как будто праздновали настоящую свадьбу на воле. А здесь была каторжная тюрьма, и еще было неизвестно, куда угодят молодые вместо «свадебного путешествия». Веселы же были потому, что в воздухе витало предчувствие близких перемен.
И даже доктор Френкель, мрачный остряк, взывал: «Что это за свадьба? Где фата? Где флердоранж?»
Когда из главного тюремного корпуса они подошли к часовне, то около нее увидели две водовозные бочки, и один из одров, запряженных в них, меланхолически жевал обледеневшую веточку желтой акации.
Антон без улыбки проронил: «Смотрите: сбирались у церкви кареты, там пышная свадьба была». И кто-то подхватил гулким басом: «Все были нарядно одеты, на лицах всех радость была…»
Все покатились со смеху, и надзиратель, тот, которого звали Навуходоносором, прошипел: «Господа, господа, прошу тишины».
В часовне пахло ладаном и затхлостью. Было что-то умилительное в стараниях маленького попика, который проникновенно убеждал Таню и Антона любить друг друга. Антон был серьезен, но Таня с трудом удерживала смех.
Курнатовский развеселился этому воспоминанию, но оно не мешало ему оглядывать окружающее. Он остановился на углу Уссурийской и Камчатской улиц, увидел, что здесь помещается Забайкальское жандармское управление. Потом он оказался в конце Ангарской и увидел вывеску школы для девочек при монастыре. Подул ветер, поднял песчаные вихри, смешанные с колким снегом, и он подумал, что эти порывы ветра характерны для читинской котловины. И наверное, ветры дуют с Байкала. Ему представилась ширь священного моря, ему показалось даже, что он слышит странные, неповторимые звуки, которые издают волны Байкала, схваченные морозом. Это были как бы всхлипывания, перемежающиеся с рыданиями. Человеческие голоса звучала, перебиваемые завываниями ветра.
«Да я же благодарен судьбе за то, что увидел этот необычайный край, эту силу природы, эту могучесть, и это все наше русское, от века данное, все то, чему вечно жить, за что мы бьемся так тяжело и трудно… И все же радостно. Потому что — не прозябание наш удел, а борьба. И если конец — то не напрасны жертвы…»
Он сам удивился некоторой возвышенности своих мыслей и тут же подумал: да как же не быть возвышенными этим мыслям, высокий дух осенял их в этом городе, в эти удивительные дни.
И опять он заулыбался тому, что сейчас встретит Костюшек, увидит Антона, его мужественное, немного суровое лицо, а впрочем… Судьба их всех так кардинально изменилась; может быть, и Таня стала взрослой.
Он шел сначала по Ангарской улице, потом по Сунгарийской, между неровными рядами бревенчатых домов, не украшенных ни резьбой великорусской деревни, ни пуховыми подушками снега — снегу было много, но только в оградах, — бешеный ветер не давал ему задержаться на покатых плоскостях крыш. Уже смеркалось, и за окнами вспыхивали скудные огни свечей или керосиновой лампы; из домов, простоволосые, выбегали девушки, захлопывали ставни с вырезанным в них сердечком. И теплящиеся таким светом сердечки на фоне темных домов вызывали мысль об уютном человеческом жилье, о жизни, которой никогда не знал человек, бредущий по песку, смешанному с тихим, колким снегом.
Дом Кривоносенко ничем не выделялся среди других: три окна выходили на улицу, в одном брезжил слабый свет.
Курнатовский постучал сильно, как стучат плохо слышащие люди. Дверь открыла старуха в белом переднике, повязанная белым платочком. Из комнаты доносился крик ребенка. Виктор Константинович спросил, здесь ли живет Григорович.
— Его нет дома, — ответила старуха, подозрительно оглядывая гостя.
— А Стефания?.. — Курнатовский замялся: он не знал Татьяниного отчества.
Старуха подумала.
— Пройдите, — она открыла дверь в комнату, в ней никого не было.
Конечно, Курнатовский не ожидал, что читинская квартира Костюшко будет походить на юрту в якутском наслеге или даже ссыльную избу в поселке. Да, очень скромно, даже бедно выглядела обстановка этой небольшой, с низким потолком и бревенчатыми нештукатуренными стенами комнаты. И все же было здесь что-то домовитое, уютное, что-то, заставившее Курнатовского подумать: «Да ведь это первая семейная квартира в их жизни!»
Курнатовский посмотрел на дверь, ожидая, что сейчас войдет Таня, именно та Таня, которую он помнил, долговязая, худющая, с серыми дерзкими глазами, всюду ходившая с Антоном, но как-то непохожая на жену, а скорее на мальчишку, влюбленного в своего старшего товарища.
Но в это время взгляд его упал на фотографию, стоявшую на полке без рамки, небрежно, будто только что поставленную на некрашеную доску с книгами. На фотографии, заштрихованной с провинциальным шиком, были изображены Антон и Таня. Эта высокая, красивая женщина была, несомненно, Таней, но какой новой, какой чудесно преображенной явилась она Виктору Константиновичу сейчас! Даже на фотографии видно было, как гибок и тонок ее стан, как свободно и широко развернуты плечи, как смел и горяч взгляд.
Курнатовский потянулся закурить, но папирос не было. Он поискал на столе: ни папирос, ни гильз, ни табаку. Обычно Таня набивала Антону гильзы. Отсутствовала даже пепельница. Антон бросил курить?
Виктор Константинович вернулся к фотографии и тут же понял, и почему Антон бросил курить, и суть волшебной перемены в Тане.
На коленях Антон держал младенца, держал неумело, но с величайшим бережением, и незнакомое выражение смягчало суровые черты Костюшко. Но Таня, Таня… В ней кипели, бушевали, переливались через край чувства: гордость, любовь, нежность. Она была похожа на птицу, которая сегодня только научилась летать и упивается своей силой, взмывает ввысь, купается в синеве неба, скользит на крыле, радуясь, но еще не совсем доверяя мощи своих крыльев.
И тут вошла, нет — вбежала! Нет — влетела Таня. Она была не такой, как когда-то, и не такой, как на фотографии. Смешались в ней детская угловатость и женственная мягкость; размашистость упрямого подростка и уверенная повадка человека, познавшего большой и трудный опыт жизни.
— О боже мой, Таня, вы, кажется, понемногу становитесь взрослой! А я уже начал терять надежду на то, что это когда-нибудь случится! — сказал Курнатовский, беря обе Танины руки в свои.
— Что вы, Виктор Константинович! — радостно воскликнула Таня. — Я мать, вот мой сын!
Она открыла дверь, ведущую в маленькую и узкую комнатку, называемую в Сибири «боковушкой».
Белая бельевая корзина была подвешена к крюку в потолке. Курнатовский наклонился над ней. Как будто теплым утренним ветерком опахнуло его.
У Тани защемило сердце, вдруг вспомнилось: Виктор Константинович всю жизнь был одинок. Был и, вероятно, будет.
Он сказал тихо:
— Здравствуй, гражданин свободной России, маленький Костюшко!
Таня не могла оставаться на месте: то искала в ящике стола папиросы, то бросалась раздувать самовар, то, присев на край стула, начинала рассказывать, перебивая сама себя:
— Помните, Виктор Константинович, когда вас уводили на этап из Александровской пересылки, вы кричали нам: «До свидания на баррикадах!»?
— Ну как же не помнить? Вы хотите сказать: похоже, что наше время пришло?
— Похоже, очень похоже! Ох, кто мог подумать!
— Так мы же всегда и думали, Таня, об этом только и думали.
Пока подоспел самовар, пришел Гонцов, голодный, усталый, с синевой под глазами от бессонных ночей, и счастливый.
— Стефания Федоровна, где Григорович? Получено сообщение, что правительство объявило Всероссийский почтово-телеграфный союз незаконным. Дескать, манифест не распространяется на государственных служащих. Сейчас собрание было. Постановили: объявить забастовку протеста. — Он окинул взглядом незнакомого человека в черной косоворотке, пиджаке из простого сукна и старых валенках.
— Это Виктор Константинович Курнатовский. Знакомьтесь, Алексей Иванович. — Таня посмотрела на Гонцова, насмешливо подняла бровь, угадав его смущение, и ушла на кухню.
Алексей в первую минуту и не нашел, что сказать: Курнатовский. Образованный марксист. Теоретик. Друг Ленина.
«Что-то мы, наверное, делаем не так», — опасливо подумал он, страстно желая, чтобы все было именно «так», чтобы они, читинские руководители, оказались на верном пути.
Но Курнатовский сам повел разговор, повел легко, словно потянул кончик нитки и пошел разматываться толстый клубок беседы, в разгаре которой громкий голос в сенцах возвестил о возвращении хозяина.
— Товарищи! На солдатском собрании избран Совет солдатских и казачьих депутатов! — закричал Костюшко с порога, порывисто сбрасывая с себя полушубок и шапку.
Он посмотрел на Курнатовского. Ну что за сентиментальности!.. Но Антон Антонович ничего не мог с собой сделать: дыхание у него перехватило от волнения и радости. Они обнялись, и короткое молчаливое объятие заключило в себе несказанные слова: «Вот уже близки цель и главный итог твоей жизни, дорогой мой старший друг Виктор Константинович!» — «Настал день, ради которого в борьбе и испытаниях прошла твоя юность, дорогой мой Антон Антонович!»
— Да рассказывайте же, рассказывайте, что вы делали все эти месяцы, Антон Антонович!
— «Ты хочешь знать, что делал я на воле? Жил!..»
— Вы знаете, что Ленин уже в Петербурге? — спросил Костюшко.
Нет, Виктор Константинович не мог знать о недавних событиях. И это известие добавило какую-то новую и очень существенную черту в общую картину подъема, обновления, радостных перемен.
Здесь, в Чите, знали не только то, что Ленин восьмого ноября приехал из-за границы, что он выступает на собраниях, пишет статьи и, как сказал Костюшко, «учит делать революцию», но передавали даже слова Ленина: «Хорошая у нас в России революция, ей-богу!»
Курнатовский сразу поверил, что Ленин именно так сказал: в этой фразе звучала ленинская, характерная интонация. Виктору Константиновичу даже казалось, что ему слышится милая картавость Владимира Ильича, и словно виделась его усмешка, азартная, чуть лукавая и очень-очень счастливая.