беречь надо. И поезд не с дровами отправляем.
Виктор Константинович не сказал Богатыренко, что есть еще одна причина, по которой выбор пал на него. Надежда Семеновна, посланная с литературой в Нижнеудинск и Иркутск, конечно, уже в Иркутске. Андрей Харитонович сможет повидаться с ней. Не сказал же этого Курнатовский по присущей ему деликатности.
Богатыренко принесли черное пальто с разрезом сзади, какие носят кондукторы, и барашковую круглую шапку. В помощь ему снарядили несколько рабочих-читинцев, в том числе Кешу Аксенова, и еще одного молодого паренька, который очень хорошо и смело действовал еще на похоронах Кисельникова. Фамилия его была Блинов, но все его звали Блинчик. Вагонный слесарь Блинчик мог быстро устранить мелкие неполадки, случись они в поезде.
Вел паровоз машинист Цырен Намсараев, верный человек. Все было обставлено хорошо, и постепенно у Богатыренко стало исчезать безотчетное чувство тревоги, с которым он сел в поезд.
Однако ему не спалось. Едва начало рассветать, он перешел из вагона на тормозную площадку и, сунув руки в рукава теплого кондукторского пальто, с удовольствием смотрел на уплывающие назад леса, щедро изукрашенные зимою. Он различал все разнообразие зеленого конвоя, уходящего за дымным хвостом паровоза: низкую пихту, распушившуюся до самой земли игольчатой юбкой, величавый кедр с его дымчатым, как бы замшевым стволом, а в каменистом распадке — заросли ольхи и царицу забайкальских лесов лиственницу, отливающую слабым багрянцем.
Шапка и воротник Богатыренко покрылись инеем, щеки приятно щипало, мысли текли неторопливо.
Всегда, когда он оставался наедине с природой, Андрею Харитоновичу становилось немного грустно. Отчего? Сперва, когда был молод, думал, что это от молодости. Ведь, когда выходишь в дальнюю дорогу, тебе всегда немного грустно. Что еще встретится впереди? А река, заманивающая излучиной, текущая неизвестно куда; лес, темной таинственной массой стерегущий на горизонте; телеграфные столбы, бредущие вдаль, всегда будят раздумье.
Теперь же, когда стал пожилым человеком, да что уж говорить — на пороге старости, стал думать, что грусть — от близости конца, оттого, что природа вечна, а ты смертен. Или оттого, что все уже позади? Нет, Богатыренко твердо знал, что впереди у него еще много и хорошего, и дурного. А впрочем, Андрей Харитонович любил и природу, и эту грусть.
Ему давно уже не приходилось побыть вот так, одному со своими мыслями. И сейчас он попробовал привести их в порядок.
Прежде всего он перебрал то, что его беспокоило. Близкие люди… Да, всегда беспокоила его Надежда. Смела, охотно рискует. Правда, ей до сих пор удавалось счастливо выходить из опасных переделок. Этот ее буржуазный вид действовал неотразимо!
Андрей Харитонович счастливо улыбнулся, представив себе жену в бархатной ротонде с вышивкой тесьмой, в которой она щеголяла, когда надо было пустить пыль в глаза. И сейчас меньше чем когда-либо следовало волноваться за Надежду. Она, конечно, в Иркутске. Через военного врача Березовского она должна была узнавать о планах реакционных генералов в отношении Читы. Сильнее беспокоил его Костюшко. Он работал с жаром и так, как будто вокруг не поднимались змеиные головы. Беспечно.
Дважды в него стреляли из-за угла. И один раз пущенный каким-то монахом камень чудом пролетел мимо. Людям верил без оглядки. Он был так счастлив, так упоен воздухом свободы, что не хотел думать об опасности. Нет, не мог.
Богатыренко, улыбаясь, стал вспоминать, каким был Антон в пору их первого знакомства. Горячий, наивный студент. Но и тогда было видно: сдюжит. Вот так связала их судьба. Потом, на войне, Богатыренко часто вспоминал Антона. И однажды, когда лежал тяжелораненый на соломе походного госпиталя, подумал о нем как о сыне: вот останется молодая жизнь, сильная, поднявшаяся к свету поросль…
Поезд замедлял ход. Остановились далеко от станции. Стояло уже полное утро, морозное, безветренное.
Блинчик осмотрел буксы, потом подбежал к Богатыренко:
— Андрей Харитонович, разрешите, я сбегаю на станцию, посмотрю, как там, чего…
— Беги, — улыбнулся Андрей Харитонович. У Блинчика был вид озорного мальчишки, напялившего отцовскую одежду; сам он мелкий, узкой косточки, глаза шустрые, неспокойные.
Богатыренко прошел в вагон. Иван Васильевич уже не спал. И Богатыренко не хотелось спать.
Они долго пили чай, согретый на печурке. Незаметно завязался неторопливый, спокойный разговор, в котором настоящее смешивалось с прошлым и планы с воспоминаниями.
Как и другие деятели Читинской республики, Иван Васильевич считал, что в революции будет еще спад и подъем, в отдельных местах временно возьмет верх реакция, но общая линия на развертывание революции будет неуклонно побеждать.
— В Чите сложились уже очень счастливые обстоятельства, — говорил Бабушкин, — большевистское единство обеспечено, а это все равно что в семье: где мир и согласие — там работа спорится, где раздоры — дом рушится, в огороде козы шастают.
Иван Васильевич рассказывал о своей жизни. Богатыренко знал, что Бабушкин — ученик Ленина, встречался с ним. «Вот как мы с тобой», — обычно прибавляли знавшие Бабушкина товарищи.
Теперь, слушая рассказ Бабушкина о его юности, о том, какой переворот в душе заводского парня произвела первая революционная листовка, о первых конспиративных встречах и уроках жизни, Богатыренко невольно сравнивал чужую судьбу со своей.
Молодость Андрея Харитоновича прошла вдали от большой дороги пролетарского движения. О Ленине он узнал уже как об известном революционере.
Но Бабушкин рассказывал о нем просто как о «нашем пропагандисте», о человеке, который приходил к питерским рабочим, запросто садился за некрашеный стол и делился мыслями со своими слушателями. И перед Богатыренко вырастал другой, близкий образ Ленина.
— За границей я встречал Плеханова, слушал его, — говорил Иван Васильевич. — Так, понимаете, в его присутствии чувствуешь себя ничтожеством, он подавляет тебя своей эрудицией, этаким великолепным равнодушием к мнению собеседника. А у Ленина тоже и эрудиция, и блеск ораторский, и логика несокрушимая: и вместе с тем все время чуткое внимание к тебе. Он не принижает, нет! Напротив, подымает тебя.
Бабушкин сидел, по своему обыкновению аккуратно одетый, подтянутый, поглаживая светло-русую голову. Серо-голубые глаза его задумчиво смотрели в окно, как будто там, в морозном мареве, вставали перед ним пасмурные лондонские дни, проведенные с Лениным.
…На империале омнибуса немного людей в эти сентябрьские дни. По гудрону пробегают черные, блестящие кебы, скачут на холеных лошадях всадники в смешных маленьких шапочках с длинными козырьками. Омнибус бежит мимо роскошных особняков. Его отражение на миг возникает в зеркальных, глубоких до синевы окнах, мерцающих среди вьющихся растений, до самой крыши одевших стены. Мимо нарядных парков с подстриженными кронами деревьев. Мимо убогих лачуг рабочего пригорода. Бледнолицые дети машут ручонками вслед омнибусу. И снова вересковые поля, песчаные холмы. И над ними — серое грязное небо.
Вот и конец самого дешевого, за шесть пенсов, рейса. С холма виден Лондон, окутанный туманом и дымами фабричных труб. Свежо. Владимир Ильич поднимает воротник пальто.
— А у нас в России еще бабье лето, последние теплые дни. Начало сентября, — говорит он.
Владимир Ильич любит эти поездки по окрестностям, любит, затерявшись в толпе, бродить по улицам предместья, заходить в крошечные читальные залы, где у стоек с газетами можно встретить все типы лондонцев.
Бабушкину нравилась свобода, с которой обменивались мнениями посетители низких дымных баров. Его поразила самая удивительная в мире политическая ярмарка Гайд-парка, где ораторы различных направлений зазывали прохожих жестами и возгласами рыночных торговцев. Оглушала и ослепляла крикливая реклама различных обществ, яркие плакаты, шумные возгласы. И вдруг все покрывали исступленные призывы спасать свои души, и под заунывное пение псалмов в аллею вступал отряд «Армии спасения»: женщины в черных платьях и черных соломенных шляпах корзиночками, с лентами, завязанными у подбородка, и мужчины, похожие на гробовщиков среднего достатка.
Вместе с Лениным Бабушкин посещал пригородные театры, где в тесном зальце сидели молодые рабочие со своими подругами, или вдруг они оказывались в маленьком зоологическом саду, и Владимир Ильич заразительно смеялся, наблюдая проделки обезьян.
Владимир Ильич одним объемным словом отмечает контрасты Лондона. «Две нации», — повторяет он, углубляясь в нищенские кварталы Уайт-Чепля.
И оттого, что рядом был Ленин, с его пристальным взглядом, с умной иронией и доброжелательностью к простым людям этой страны, все приобретало для Бабушкина особый смысл и интерес, все навсегда запечатлелось в памяти.
…Поезд шел медленно. За разговорами незаметно прошел зимний день. К вечеру ударил сильный мороз. Ночью остановились у закрытого семафора, не доезжая Мысовой.
Блинчик снова побежал на станцию.
Прошло уже минут двадцать. Он не возвращался. Семафор оставался закрытым, несмотря на гудки паровоза.
Какое-то беспокойство вдруг овладело Богатыренко.
— Пойду посмотрю, в чем там дело, почему не пропускают, — сказал он.
Едва дверь вагона закрылась за ним, мороз обдал его всего колючим дыханием. «Больше сорока будет», — определил Богатыренко.
Впереди плеядой перебегающих с места на место огоньков светилась Мысовая. Видимо, станция принимала поезд, какая-то суета угадывалась в этой игре огней, и вдруг их коротенький поезд у закрытого семафора показался Богатыренко одиноким, беспомощным, затерянным в знойкой мгле.
Андрей Харитонович поднял воротник и быстро зашагал к станции. Все-таки странно, что Блинчик не вернулся: моторный хлопец, враз сбегал бы.
Он прошел уже порядочно и остановился, вглядываясь в тьму, не заметит ли Блинчика, бегущего навстречу. Увидел что-то темное, двигающееся прямо на него. Сначала показалось, что это дрезина, и Богатыренко сошел с пути на тропу.