Если же добровольно управление не уберет объездчиков, то мы примем меры к выдворению их от нас».
Таких «приговоров» было много, но эти были первыми. Составители их являлись застрельщиками опасного посягательства на исконные права церкви. На исконные владения кабинета, собственность царской фамилии.
Епископ знал мощь церкви и радовался ей. Это была держава более сильная, чем монархия, и более устойчивая, ибо она стояла на незыблемом основании народного признания, думал епископ. Недаром сам государь склонял голову перед своим духовным отцом.
Мефодий считал, что основой могущества церкви является учение о равенстве всех перед богом, заманчивое видение иного мира, куда «богатому труднее войти, чем верблюду в игольное ухо».
Чтобы вонзить лопату в землю, надо заострить край ее. Идея о царствии небесном была тем острием, которое давало религии возможность проникнуть в толщу народа. Шли века, и вера укреплялась, поддерживая себя красотой обрядов, нежными альтами певчих, сверканием риз, а главное — страстной мечтой о победе добра над злом.
Епископ видел огромное государство, и в каждом его уголке, в самом удаленном селе, на самом видном месте, на взгорке стоит дом божий. В самом темном, самом диком, погрязшем в пороках селении находилось место, где обитали тишина и благолепие, где лики святых говорили о всепрощении, где в ладанном аромате произносились прекрасные, зовущие ввысь слова.
И самый невзрачный замухрышка-поп, облаченный в парчовые ризы, становился величавым слугой божьим, когда в таинственном мерцании свечей, в синей ладанной дымке подымался на амвон.
И вот появляются люди, которые противопоставляют светлой мечте о небесном рае грубую материалистическую идею о рае на земле. Они подымают преступную руку на святыню, на царя, на порядок, который должен существовать вечно.
Люди, за которых он собирался просить, принесли неисчислимые убытки государству, но еще больший вред они нанесли духу народа. «Аще кто соблазнит единого из малых сих, тому несть прощения…»
Но как же быть с ходатайством Дедюлиной и других? Отказать в их просьбах неразумно.
Епископ сел за секретер красного дерева и медленно, часто останавливаясь и раздумывая, написал:
«Ваше превосходительство, милостивый государь Павел Карлович!.
Граждане города Читы неотступно просят меня ходатайствовать через высокопреосвященнейшего митрополита Антония и других лиц перед его величеством о замене смертной казни осужденным другим наказанием. Прежде чем решиться исполнить эту просьбу, покорнейше прошу ваше превосходительство сообщить мне, не станет ли таковое мое действие в противоречие в каком-либо отношении с Вашими взглядами на положение вещей. Вашего превосходительства имею быть всепокорнейшим слугою.
Он поставил точку и снова задумался. Правильно ли он поступает? Не отошел ли от бога, оставив судьбу приговоренных в деснице генерала Ренненкампфа? Но внутренний голос говорил ему, что он прав, и слова крестьянского «приговора» легли на чашу весов тяжкою виною смутьянов.
— Господь здесь со мной. Он вразумляет меня, — успокоенно сказал себе Мефодий.
Около Вавилы всегда собирались люди. Колол ли дрова, горланил ли спьяну песню, рассуждал ли с похмелья о жизни, всегда находились любопытные: посмотреть, послушать, осудить или крякнуть восторженно: «От режет!»
Сейчас Вавила был не пьян и не трезв: выпивши.
Окинув горделивым взглядом двор, заваленный дровами, он предоставил кухонному мужику Лаврентию убирать поленья. Сам же, как был в одном подряснике из дешевой бумажной материи, с засученными рукавами, обнажавшими могучие волосатые руки, грузно опустился на ступеньки крыльца.
Кучер Дедюлиной, Петр, пожилой толстозадый мужчина, протянул ему папиросу. Вавила взял ее, понюхал и положил за ухо. Лаврентий, вытирая шапкой потное лицо, приблизился и, обиженный тем, что ему не предложили папиросы, высыпал из замусоленного кисета на ладонь горстку крупной махорки.
— Подай сюда, — сказал Вавила. — И газетку!
Он оторвал полоску, послюнил, выровнял края, высыпал махорку из кулака и старательно свернул цигарку. Затем затянулся, выпятив толстые губы, медленно выпустил дым и, скосив глаза, смотрел, как он выходит, затейливо петляя. Крупное лицо его выражало полное благодушие. Дверь из кухни отворилась, и красная от жару кухарка позвала:
— Простынешь, раздевши-то. Шел бы греться!
Но Вавила не двинулся с места, картинно раскинувшись на ступеньке. Пониже его сидел Петр в синей поддевке и мерлушковой шапке. На колоде примостился Лаврентий. Некоторое время все молча курили.
— А вот еще, — проговорил Вавила, как бы продолжая разговор, — говорит мне отец благочинный: «Умнющий ты мужик, Вавила, перестал бы водку пить, Тебе цены б не было». А я ему: «Пьяный проспится, дурак никогда. И святые апостолы принимали». — Вавила сплюнул и с сожалением посмотрел на укоротившуюся цигарку. — Грех, он — в другом. Грехов тех на каждом — что блох на кобеле: один картишками балуется, другому чужую бабу надо, у третьего — расширение зрачков на чужую собственность.
— Однако, — заметил Лаврентий неуверенно, — есть и человеки, которые без греха. Если взять, к примеру, владыку нашего.
— Оставь! — спокойно пробасил Вавила. — Говори то, что тебе ведомо, а чего неведомо, про то заткнись. Скажешь еще, вобла твоя сушеная без греха? — обратился он к Петру.
Тот молча махнул рукой:
— Что об ей говорить! Ей богом срок малый дан: как свеча тает.
— Тает… ха! Денежки-то ее не тают небось, в банке-то кажный рублишко, поди, раз в год полтинничек родит.
— Это да. Это точно, — согласился Петр.
— А помрет — кому денежки?
— Кому ж? Известно. Все на церковь отказано. Леригией только и утешается.
— Вот то-то и оно. За такие суммы можно и утешить. Я бы сам утешил и недорого взял!
Петр почувствовал необходимость сказать что-то в защиту хозяйки, долго думал и произнес:
— У барыни нашей, однако, сердце доброе, людям помогает.
— Того не ведаем, — отрезал Вавила.
Петр настаивал:
— Давеча человека неизвестного, не разберешь: не то из господ, не то мастеровой, с дороги прямо подобрала да в дом привезла!
— Что ж, так и живет у вас в доме? — лениво спросил Вавила.
Польщенный проявленным интересом, Петр ответил:
— Живет покамест.
Вавила произнес:
— Не своровал бы чего гость. Во имя божие не вынес бы серебришко столовое аль чего еще.
Все засмеялись. Вавила хохотал гулко, как из бочки.
Дверь в дом распахнулась, на крыльцо вышел отрок Иннокентий.
— Чего растявкался? — набросился он на Вавилу. — Владыка отдыхать лег. И вы… Чего расселись? Ты к лошадям ступай, запрягать приказано! — бросил он Петру и, обежав взглядом двор с рассыпанными на снегу поленьями, прикрикнул: — Чего добро пораскидали? Сейчас же поленницу складывать, дармоеды!
Зябко передернув узкими плечами, Иннокентий скрылся за дверью.
— Всех разопределил Кешка! Хозяин! — проговорил Вавила негромко, но с подковыром, и медленно пошел со двора.
Петр отправился на конюшню, а Лаврентий, сокрушенно покачав головой, стал собирать поленья.
Выйдя за ворота, Вавила оглянулся и прибавил шагу.
Через несколько минут он уже стучал в закрытую дверь монастырской лавчонки.
Голос, хриплый со сна, спросил:
— Кого там принесло спозаранок?
— Это я, Вавила, — смиренно ответил монах.
— Чего тебе? — голос стал приветливее.
— Сведение… — согнувшись, произнес монах в замочную скважину.
Ночью у Дедюлиной был обыск. Вдова, упершись руками в бока, ругала жандармов крепкими словами, как простая стряпуха. Ничего не найдя, жандармы извинились за беспокойство.
Дедюлина если и была обеспокоена, то только тем, куда сбежал ее постоялец, не простившись и не сказав доброго слова.
Все делалось с большой точностью и очень быстро. Это была поспешность убийцы, торопящегося покончить с жертвой, пока не наступил рассвет.
Утро 28 февраля 1906 года вошло в камеру косым солнечным лучом. Кусок неба, видный арестантам, жирно перечеркнутый толстой железной решеткой, был невелик, и только иногда проплывающий парус облака или мерцание Млечного Пути говорило об огромности мира.
По тому, как сверкал и искрился на солнце, но не таял иней, одевший наружный выступ стены, было видно, что стоит сильный мороз.
Заключенные обрадовались солнечным лучам, безоблачному небу. Беспечно переговаривались, гадали, скоро ли выпустят Костюшко из карцера. В карцер Антон Антонович угодил при обнаружении подготовки к побегу.
«1906 г. февраля 26 дня помощник начальника Читинской тюрьмы Григорьев составил настоящий протокол о том, что сего числа в числе других политических арестантов находился на свидании со своей женой политический арестант Осип Григорович. По окончании свидания и когда надзиратель Гуськов, присутствующий при свидании, приказал привратнику Михайлову обыскать Григоровича, на это последний не согласился и возвратился в комнату свиданий и первому попавшемуся посетителю, читинскому мещанину Данилу Тимофеевичу Корепину, передал газетный сверток, который достал из кармана своего пальто, что было замечено Гуськовым и доложено мне. Почему я и предложил Корепину возвратить мне переданный сверток, что и было исполнено, и в этом свертке оказалось три парика: бороды, баки, усы цвета черного, седого и рыжего… Постановил, политического арестанта Осипа Григоровича заключить в одиночную камеру до распоряжения начальника тюрьмы. Помощник начальника Читинской тюрьмы Григорьев».
На протоколе начальник тюрьмы написал:
«Передать ротмистру Балабанову на распоряжение».
Это была победа Балабанова, вознаградившая его за долгие месяцы унизительной беспомощности перед читинской крамолой.