На суше и на море - 1961 — страница 10 из 110

нега крутятся вокруг тебя. Я пошел проверять цепь, — русские были уже на этом берегу Невы, и не нашел из своих никого. Лежали двое убитых, и их засыпал снег. Снаряды рвались всюду. Бои шли по дуге, в казалось, что уже никого в живых нет в этом страшном лесу, где елки стояли, как белые медведи, растопырив снежные лапы; я искал своих, нашел унтер-офицера, и он сказал, что наши еще есть вправо, и он повернул туда. Я сказал, что, судя по следам, налево прошел танк, но чей? Если русский, то мы в кольце.

И пошел, проваливаясь в снег.

Мне было так тяжело, что когда увидел дом, жалкий, брошенный дом, я вспомнил, что там должен быть пункт связи. Я распахнул дверь, и меня обдало снегом и снежной пылью. Половину крыши сорвало снарядом. Сугроб с крыши обвалился внутрь. В той половине, где еще сохранилась крыша, стоял стол, на нем был разбитый полевой телефон, оборванный провод и перед столом кожаное кресло. Откуда оно взялось в лесу — не знаю. Я сел в это кресло и закрыл глаза. Когда снова услышал стук двери, и спросил, не подымая головы: «Это ты, Фриц?» Так звали унтера. В ответ я услышал сказанное на плохом немецком языке: «Кто вы?»

Я встал. Передо мной стояли люди в полушубках. Один из них направлял на меня автомат, другой заглядывал в разрушенную часть дома. Но третий, широкоплечий и спокойный, был, по-видимому, командир. Это он повторил свой вопрос: кто вы?

— Командир батальона, — сказал я. Мне ничего больше не оставалось.

Человек в желтом полушубке, у тех были черные, сказал:

— Где же ваш батальон?

— Об этом я хотел бы узнать у вас! — отвечал я. Он засмеялся вдруг совершенно мирно, а я отстегнул и положил на стол свой пистолет. Вот и все… Дальше в плену я долго помнил подробности этой ужасной зимней прогулки в русском мертвом лесу… О, я не хотел бы пережить это еще раз…

Отто слушал нехотя, но слова долетали до его уха и вызывали какую-то тревогу, непонятную ему. Чего старики разоткровенничались? Он услышал голос, похожий на скрип двери. Это говорил Шренке:

— Вы сделали, по-моему, единственную ошибку в вашем затруднительном положении…

— А именно? — спросил глухим голосом Хирт.

— Не к чему было отвечать им и говорить, что они знают, где ваш батальон. Ваш батальон геройски погиб…

— Вы хотите сказать, что я…

— Нет, вы меня не поняли. Вам надо было сказать этим белым или красным медведям: «Мой батальон погиб геройски…»

— Но он не погиб…

— А где же он был?..

— Часть его бежала, часть была уничтожена, часть сдалась в плен…

— Да, да, — сказал Шренке, — как давно это было… Как давно! Кто из нас тогда мог предполагать, что мы будем сидеть вот такой теплой ночью в этих удивительных краях. Какая изумительная тишина, какие звезды! Посмотрите, это какая-то зеленая тьма…

Отто поднял голову. Он встал, подошел к перилам и облокотился на них. Где-то в другом мире, далеко-далеко от него горели свечи и две старые головы, повернувшись в профиль, не двигались, точно прислушивались к чему-то, что надвигается из этой зеленой тьмы.

А зеленая тьма все густела и густела, подбирая все ближайшие деревья и кусты. Она двигалась на дом, и Отто показалось, что сейчас она, как волна, подымется и скроет его в своих зеленых недрах. Он закрыл глаза, точно почувствовал прикосновение этой тяжелой волны. Она уже тронула его плечо. Он вздрогнул.

— Это я, —  сказал старый Шренке. положив свою морщинистую руку ему на плечо. — Пора спать, Отто! В такую ночь можно получить малярию. Вон сколько вьется комаров, коварные твари эти анофелесы! Иди спать, мальчик!

— Из Дюссельдорфа, — сказал почти резко Отто. Старый вояка чуть отодвинулся.

— Что ты сказал?

— Я сказал: мальчик из Дюссельдорфа!

— Ах да, правда, ты ведь из Дюссельдорфа. Ну, все равно, иди отдыхать!

Мы славно посидели сегодня, не правда ли?

Август 1959 — январь 1960


Джон Мэйсфилд[5]ГИМН МОРЮРассказ


НОЧАМИ, зимними ночами, ночами, когда воет ветер и бушует шторм, — в такие моменты особенно остро чувствую я всю прелесть жизни на суше. Ага, говорю я, ты, злюка-ветер, ты можешь дуть, покуда у тебя не лопнут щеки, а мне хоть бы что! Потом я прислушиваюсь, как шумят и качаются вязы, как скрипят половицы в доме, и, ага, говорю я, вы, сорванцы, можете скрипеть и трещать, а я спокойно буду лежать в постели до рассвета.

Большое утешение нахожу я на суше, когда ревет буря. Но в тихую погоду, когда моросит дождь, когда под ногами грязь, мир окрашен в цвет утонувшей крысы, на память приходят другие дни, дни полные буйной жизни и приключений; и не глупец ли я был, говорю я, что стал жить на суше, что примирился с той жизнью, какой сейчас живу? Да, действительно, я был глупец, что всегда так дурно думал о море. Если бы сейчас я был на корабле, мне не пришлось бы делать то, что делаю я. Если бы держался моря, я был бы теперь вторым помощником капитана, а может, и первым. Не сидел бы согнувшись за конторкой, а стоял бы на мостике вместе с рулевым и гнал бы корабль вперед пятнадцатиузловым ходом.

Именно в такие минуты вспоминаю я лучшие дни, волнующие дни, дни напряженной, горячей жизни. Один из них особенно живо встает в памяти, один из тысячи, как день необычайной радости.


Мы были в море, у берегов Южной Америки, и мчались на юг, как олень. В последние сутки ветер постепенно крепчал, и весь день за кормой нашего судна бурлила белая пена, словно в кильватере военного корабля. За сутки мы прошли 270 узлов, и это было чудесно, хотя, конечно, многие суда делают иногда и побольше. Но для нас это была исключительная удача. Ветер дул чуть сбоку, что особенно благоприятствовало нашему судну, и дул с необычайной силой. За нашим капитаном установилась репутация «бесшабашного», и в данном случае он гнал корабль как никогда.

В этот чудесный день мы не плыли, а летели, то взлетая вверх, то бросаясь вниз, в пропасть, дикими прыжками мчась вперед в бешеном порыве. Ветер ревел на реях и бушевал в вантах, и паруса пузатились до того, что были тверды, как железо. Мы мчались по морю огромными прыжками — других слов я не нахожу. Наше судно, казалось, перелетало с одной ревущей волны на другую, перемахивая через зияющую пропасть между ними. Мне приходилось плавать на быстроходном паровом судне, на турбоэлектроходе, идущем со скоростью более двадцати узлов, но я никогда не испытывал такого чувства быстроты. На этом небольшом старом паруснике радость от скорости его хода была такова, что мы громко смеялись и кричали в восторге.

Шум ревущего ветра и непрерывное кляк-кляк-кляк блоков талей, рев огромных волн, догоняющих одна другую, скрип и звон каждого блока и бруса звучали для нас словно танцевальная музыка. Нам казалось, что мы мчимся со скоростью девяносто миль в час. Вода за кормой бешено бурлила, вздымаясь белой пеной. Мы бегали взад и вперед, то подтягивая здесь, то отпуская там, пока, казалось, что мы вот-вот свалимся с ног. Но, работая, мы громко пели и кричали. В нас будто вселился дух ветра. Хотелось плясать или начинать кулачный бой. Мы были словно обезумевшие, в каком-то невыразимом экстазе, и уже начинали думать, что наш корабль оторвется от воды и устремится к небесам, как крылатый бог. Над носом корабля взлетали каскады брызг, искрясь на солнце. Передние паруса стали мокры до последней нитки. Водопротоки превратились в ручьи, в водопады.

Припоминаю также, день был такой, что вселял в сердце радость, — ясный, солнечный, величественный!.. Солнце ярко светило в небе. Небо было невыразимой голубизны. Мы мчались вперед по чудесному морю, которое заставляло нас петь. Далеко-далеко, насколько хватал глаз, нас окружало море, сверкающее и не спокойное. Синее оно было, и зеленое, и ослепительной яркости на солнце. Оно вздымалось огромными, словно горы, валами.

Волны разбивались с ревом и разлетались пеной. Снова вздымались, налетая одна на другую, и снова превращались в пену. Ритм, мелодия, музыка были в этих взлетах и падениях волн. В душе нарастало такое чувство, что хотелось броситься в эти волны, принести себя в жертву чудесной стихии. Хотелось слиться с морем, быть его неотъемлемой частицей, вечно жить с ним. Это было и чудо, и величие, и ужас. И необычайная, возвышенная радость наполняла всю душу при виде этой красоты.

И на другой день, спустя сутки, когда сидели за обедом внизу, мы чувствовали, что наш безумный корабль делает еще более отчаянные прыжки, перескакивая через еще более грозные волны, вздрагивая и торжествуя каждой частицей своего существа. Казалось, он был наполнен какой-то беспокойной, величественной, огненной жизнью. Мы забывали, что он сам — произведение рук человека. Мы забывали, что мы сами — люди. Он казался живым, бессмертным, ужасающим. Мы были его слугами, невольниками. Мы были звездной пылью, несущейся в хвосте кометы. Мы звонили в тарелки, сидя за столом, не было предела нашей радости. Мы пели, кричали и называли свой корабль величием и славой всех морей.

Но конец человеческому величию неизбежен. Конец нашему величию наступил в тот момент, когда мы сидели за обедом. Внезапно дверь откинулась назад на своих петлях, и помощник капитана в дождевике крикнул: «Все наверх! Не задерживайсь!» Пришел час. Корабль уже не мчался с прежней скоростью, он убавлял ход. С наветренной стороны надвигался шквал. Линию горизонта затянуло серой пеленой. Величие моря уступило место мраку и свирепости. Красота его стала дикой. Музыкальные ритмы ветра словно сменились воем стаи псов.

И тут мы начали «разбирать» свой корабль, укрощать его, сдерживать ход. Мы взяли паруса на гитовы. Затем последовала команда: «Живо наверх, ребята, убрать бом-брамсели!» Мне достался крюйс-бом-брамсель, парус в облаках, огромное серое полотно, бившееся на высоте ста шестидесяти футов над палубой. Ветер ударял в меня, прижимая к вантам, бил и трепал, вызывая слезы на глазах. Казалось, он подгонял меня все выше и выше, к топу, к стень-вантам, к салингу…