На суше и на море - 1962 — страница 39 из 132

— Воспаление легких. Высокая температура. Полубредовое состояние. Принимай на себя команду, — сказал Адам первому штурману Харальду Хансену.

Это был отличный моряк, прекрасный товарищ, но дисциплинированный до педантизма.

— Как же я могу командовать, если капитан жив и сам дает распоряжения. Потом неприятностей по оберешься!

— Я дам тебе письменную медицинскую справку, что ты принял команду лишь потому, что капитан болен.

— Давай! Только пиши разборчивей! — сказал Хансен и приступил к делу.

Он привел в порядок руль, из двух весел соорудил мачту. Разделил работоспособных на три вахты по пяти человек. Каждая вахта — три часа.

Свободные от вахты люди могут вместе с больными согреться и укрыться от шторма под брезентом у мачты.

Парус бьется, гребцы гребут, рулевой налегает на румпель.

Так проходит первый день. Питание, как в пансионе, — трехразовое: по сухарю и одной банке мясных консервов на восьмерых и полстакана воды на каждого в сутки.

Адам работал, как и все, и вдобавок еще лечил. Но машиниста вылечить уже никто бы не смог. Он то и дело выползал из-под брезента, был беспокоен, рвался выброситься в море. Помешать можно, только крепко обняв его, неусыпно держа в кольце плотно сомкнутых рук. Это также стало работой Адама. Больной был буквально на его руках трое суток, и эти трое суток Адам не спал. Но в конце концов врач задремал. А утром кто-то положил руку на его плечо, и он проснулся.

— Можешь отпустить машиниста, — сказал Хансен.

Машинист умер еще ночью, но Адам даже во сне не размыкал рук.

Дни были похожи один на другой и отличались от первых только тем, что рацион воды сократился до трети стакана… Людей, окруженных водами океана, мучает жажда…

Когда кажется, что море разбушевалось больше, чем это возможно, и шлюпку вот-вот перевернет волной, штурман, как положено, плюет в море, и это помогает — люди смеются.

Рулевой удерживает вырывающийся из рук румпель. Гребцы налегают на весла, и лодка продолжает продираться по водяным кручам к берегам Ньюфаундленда.

Адам в полудремоте сидит под брезентом. И вдруг что-то застучало, забарабанило, словно прорвался мешок с горохом и рассыпался по обледенелому брезенту.

Дождь! Идет дождь.

Люди ртом ловят тяжелые капли сладкой небесной воды.

И дальше путь по волнам.

Все делится по-братски. Сигарета переходит изо рта в рот — и никто не затягивается два раза. В карманах наскребли крошки табаку — на одну трубку хватит. Светясь угольком в ночи, эта трубка тоже кочует изо рта в рот.

И вдруг вечером все увидели поблизости горы!.. Это пятые сутки испытания.

Радостная ночь и мрачное утро. Выяснилось: горы эти не земля, а не то сносимый течением кочующий айсберг, не то облако.

Адам массирует себе деревенеющие, онемевшие от мороза и сидения ноги. Он делает массаж соседу. Обучает других этому же.

И вскоре каждый массирует ноги другому.

Снова налетает шторм. Шлюпку подымает высоко, как никогда. Выматывает до головокружения. Адаму кажется, что он высоко вознесся над другими, работающими где-то внизу. Кто-то произносит слова молитвы, а Адам начинает считать секунды между взлетами на гребень… Десять… двенадцать… четырнадцать…

Дальше считать некогда, вместе с товарищем надо вычерпывать воду — их двое сейчас черпальщиков, — пена брызжет в шлюпку. Водяная гора катится на людей, шипя и пенясь. Кажется, сейчас перевернет. Рулевой грудью ложится на руль. Руки у него онемели, распухли. Волдыри, полопавшись, открывают живое мясо, разъедаемое соленой морской водой. Он повернул голову назад, оглядывает набирающие силу пенящиеся валы.

Но вот бешенство шторма уже позади, и размах между волнами всего пять секунд.

Корабельный плотник — это он был рулевым — садится на скамью, смотрит на свои руки — сплошную кровоточащую рану — и тихо говорит Адаму:

— Больше не могу!

Адам бросает черпак и бинтует рану.

У руля уже другой матрос.

За ночь шлюпка покрывается толстой ледяной коркой. Оледеневает и парус. Его приходится спять — что тоже не так уж легко — и смерзшийся уложить вдоль лодки во всю длину. Грести нельзя. Все забираются под парус и засыпают. Только вахтенный да рулевой бодрствуют.

Ночью (какая по счету!) Адам вдруг просыпается. Он чувствует себя безмерно уставшим, слабым, и ему почти что тепло… Он хочет уснуть снова и вдруг понимает, что замерзает. Усилием воли заставляет себя подняться, откидывает тяжелый ото льда парус, который закрывает его, словно крышка сундука. Рядом лежит моряк из Олесуппа, Адам будит его, и они начинают бороться, чтобы как-нибудь согреться. И когда приходят в себя, им кажется, что притулившийся сбоку сосед артиллерист Деффи слишком уж неподвижен. Они пытаются растолкать его… Но поздно. Он уже «перешел границу».

— Смотри, — говорит ему Кристиансен, пытаясь разбудить, — птицы пролетели. Это сухопутные птицы. Скоро земля, понимаешь!

И в самом деле, едва не задевая мачту крылом, пронеслось несколько птиц.

Но ничто не может помочь артиллеристу. Деффи закончил свое последнее плавание. А птицы обманули.

— В то утро, — вспоминает Адам, — мы все были молчаливее и тише, и я впервые подумал о смерти. Я не чувствовал страха. Я теперь знал, что когда замерзнешь, — это не больно. Но так нелепо, так горько умирать! Навсегда покинуть близких, расстаться с друзьями и больше не быть!..

И вдруг — самолет!

Люди совсем обезумели, стали махать летчику веслами, плащами, стаскивали с себя свитера, которые поярче, взмахивали ими. Только бы летчик заметил!

Самолет спикировал на шлюпку, покачал крыльями и, перед тем как уйти, сбросил небольшой пакет, угодивший в море. Надо было успеть вытащить, пока он не ушел на дно. В пакете было два аварийных ленча: четыре бутерброда, два яблока, два апельсина и два термоса с какао и кофе.

— И мне пришлось делить это добро на двадцать две порции! Все, не сводя глаз, следили за моими руками. Право, никогда в жизни у меня не было такого острого чувства ответственности…

Делили даже апельсиновую корку…

— Это самый счастливый день в моей жизни, доктор, — сказал мальчик, сидевший рядом со мной на банке. А он уже два дня не вымолвил ни слова. Я думал, что он лишился навсегда дара речи.

— Да, мы спасены, — ответил я, стараясь сохранить спокойствие, хотя очень хотелось плакать. И было страшно, что самолет нас потеряет.

Часа через два подошел канадский эсминец.

— Теплые каюты. Масса всего вкусного — горячий кофе, бульон, сигареты. У нас кружится голова…

Это случилось на десятый день бедствия. Через сутки эсминец пришел в Галифакс. Всех положили в больницу, кроме одного…

— Как удивительно уверенно чувствуешь себя, когда снова ступаешь по земле…

Адам не сказал мне, что он в тот же день пошел на танцы. Я узнал об этом из книги его сестры Герд. Знаменитая актриса получила от главнокомандующего норвежской армией, кронпринца Улафа, телеграмму о том, что брат ее в безопасности и что его смелости и самообладанию обязаны спасением двадцать человек.

— Ну это он, как полагается всякому штабному, преувеличил, — покраснев, пытается отшутиться Адам.

…Мечта его наконец осуществилась.

Он был в числе первых норвежцев, вернувшихся на родную землю в дни, когда еще бушевала война, среди тех военных, которые высадились на севере, в Финмаркене и Киркепесе, освобожденных от врагов советской армией. Вместе с Адамом сошли на берег Тур Хейердал и другие его товарищи… Не было рядом с ним только того, кто перед войной отбывал воинскую службу в батальоне Альта в Финмаркене, того, кто должен был бы первым вступить на освобожденную землю, его друга и шурина — поэта Нурдаля Грига.

Не одну только радостную телеграмму о подвиге брата довелось получить Герд Эгде-Ниссен в Исландии. Пришла к ней и горькая весть о гибели мужа — Нурдаля Грига, на подбитом над Берлином канадском самолете. Тело его распознали лишь по простой серебряной цепочке на шее, цепочке, подаренной деду Адама и Герд самим Джузеппе Гарибальди.

После войны Адаму Ниссену засчитали стаж армейского врача, разрешили заниматься практикой, но от злополучных экзаменов, к которым он начал готовиться еще перед войной, все же не освободили. Он должен был сдать их через два года. Тогда Адам с молодой женой, медицинской сестрой норвежкой, которую он встретил в Америке, поселился в маленьком провинциальном городке, где ничто не могло отвлечь его от учебы. Там он лечил и зубрил. Зубрил и лечил. И лишь сдав экзамены, переехал в столицу, открыв свой врачебный кабинет, или, как здесь называют, контору, в рабочем районе Осло.

На прием к Эгеде-Ниссену попасть не так-то легко, но, когда я прихворнул в Осло, мне также довелось стать его пациентом.

И вот сейчас мы вместе с ним входили в музей «Фрама».

НА ПОСЛЕДНЕМ ПРИКОЛЕ

Когда на другой день после спуска корабля дома у Нансена собрались друзья, то условились не произносить торжественных спичей. Нансен не переносил краснобайства. И стоило кому-нибудь, забыв об этом, начать за столом «откалывать» длинную высокопарную речь, двое друзей — он их об этом попросил раньше — отодвигали свои стулья, бежали на кухню и принимались насосом качать воду…

Если вчера еще многие гадали, как будет назван этот корабль: именем ли жены — «Ева» или именем дочери — «Лив», именем родины — «Норвегия» или названием места, к которому он устремится, — «Северный полюс», то теперь уже оставалось только вспоминать, как, взойдя вместе с Нансеном на мостки, Ева сильным ударом разбила о форштевень корабля бутылку шампанского и громко сказала: «Фрам» — имя ему».

«Фрам» — по-русски «Вперед»!

На бетонном полу лежат сейчас якоря «Фрама». Просмоленная обшивка его сильно выгнутого корпуса, укрепленного на бетонных опорах, закрывает от нас, идущих вдоль днища, высокие мачты. И только поднявшись по железной лесенке на уровень палубы, мы видим, что на его фок-мачте в тридцати двух метрах над уровнем моря (высота десятиэтажного дома) прилажена дозорная бочка, а клотик подступает чуть ли не вплотную к островерхой крыше музея.