На суше и на море - 1964 — страница 15 из 127

— Ты знаешь, Торибио, кто новая любовница Кометы?

— А ну!

— Хозефина, учительница из Сан-Франсиско.

— Послушай-ка, ведь и с ней, как со всеми, может случиться какая-нибудь беда.

Присутствующие смеются.

— Но это дрянная девка, — хмурится батрак с большими глазами навыкате.

— Словно фиолетовый скорпион, — поддакнул Торибио.

Индейцы осклабляются от удовольствия. Они не могут убить Майора и довольствуются тем, что всласть ругают его.

Торибио, улучив момент, рассказал о том, как Хозефина издевалась над индейцами во время выборов младшего судьи и комиссара. Выборы проводятся ежегодно первого января.

— Вот те на, — произнес он, раскуривая сигару и выпуская бесконечную струю дыма. — В день выборов поселок голосовал за Хуана Андреса. Ты помнишь, Хервасио, Хуана Андреса, ослы которого пасутся вот там, ниже ясеневой рощи?

Торибио ждет, пока Хервасио ответит, и продолжает:

— Так вот, выборы состоялись, но, боже мой, что тут случилось! «Не допущу! — каркала баба, как ворона. — Не допущу! Этот — нет! Любой другой… Эй ты, судья, назначай новые выборы».

— «Не могу, учительница». — «Нет можешь, индеец. А если не можешь ты, то могу я. Объявляй выборы недействительными. Этот, как его там, не будет судьей».

«Его выбрал весь поселок». — «Все равно он не будет судьей. Вы хотите, чтобы я послала за Майором? Назначайте новые выборы…»

Только что избранный комиссар осмелился пролепетать:

«Я собрал всех, чтобы обсудить… Я считаю…» — «Здесь обсуждаю я! Я считаю, что ты не имеешь к этому никакого отношения», — отрезала учительница и устроила грандиозный скандал. Она металась так, что только юбки развевались. Затем, сославшись на приказ своего любовника, велела посадить судью в каталажку… Парни думали было сопротивляться. Но она чуть не взбесилась от ярости. Скандал завершился тем, что один из ее приспешников поскакал по направлению к Хесус-Марии на поиски Майора. Итак, вновь избранный судья сидит в подземелье, приговаривая, что его уши превратились в рога, а фавориты Хозефины, чтобы дать работу суду, накладывают первые штрафы… в свою пользу.

Торибио замолкает, а забияка Сантьяго презрительно роняет, поблескивая глазами:

— Это стерва-баба. Но не будь Кометы, такого бы не случилось.

Все беззвучно смеются, оглядываясь, словно остерегаясь кого-то. Пауза — и снова смех, тишина — и снова смех, они как бы казнят осужденного, который принимает забавные позы, развлекая своих палачей. Так проявляется их ненависть.

После долгого молчания Рамон снова начинает:

— Послушай, Торибио, а что случилось с врачевателем Хесусом Мелчором?

Главные участники беседы, словно быки, снова тянут вверх по склону колесницу разговора.

— Вот те на, — произносит Торибио, закуривая новую сигару, и рассказывает следующую историю.

Врачеватель Хесус Мелчор поднакопил довольно много денег. Он прослыл богатым человеком, и его арестовали. Две ночи каталажки облегчили его на триста песо. Поэтому его выпустили на несколько дней, дней на пять, не больше, а потом снова сцапали и заявили, что его следует расстрелять:

— Тебя к стенке.

— Но у меня кое-что есть… — бормочет несчастный.

Он отдал двести песо и пять коров. Попытался уйти.

— Нет, нет, тебя мы так просто выпустить не можем…

— Однако…

— Ты должен бежать из тюрьмы, чтобы никто ничего не подумал.

— Но все же…

— Вот осел! Двери каталажки будут открыты…

Врачеватель удрал в ту же ночь. Когда забрезжил рассвет, комиссар сделал вид, что узнал о его побеге, и разослал во все стороны своих людей, чтобы схватить лекаря. С тех пор он живет на скалистом перевале. По ночам навещает больных, лечит, кое-что зарабатывает и платит за то, чтобы его не арестовали. О своем бедственном положении он никому не говорит, ибо ему пригрозили расправиться с ним. Невозможно его заставить написать жалобу. Никто не может его убедить, что преступники могут быть наказаны. Его преследуют несправедливости, он проглатывает оскорбления и считает себя обреченным.

— Все комиссары отдают половину штрафов Комете, — заявляет Сантьяго, человек корыстолюбивый, а потому в его словах звучит зависть.

— Больше! — ворчит Аусенсио, татоуан с седой бородой, привыкший молчать — речь ему дается с трудом.

Рамон безжалостно погоняет быков беседы.

— Послушай, Торибио, а что произошло с маленьким кора Фелипе Лопесом?

Бык налегает на ярмо:

— Вот те на, Хервасио, ты еще того не знаешь: у Фелипе Лопеса было много коров в Агуаскальентес. Последние дни своей жизни он очень тосковал — у него угнали скот. Он стал следить и захватил вора — метиса Мануэля Рамиреса. Фелипе бросился к Майору, уличил грабителя, но вор продолжал грабить как ни в чем не бывало…

— А что стало с Фелипе Лопесом?

— Не знаю. Он же и оказался виновным.

— И вы не встали на его защиту? — горячо восклицает Рамон.

— С чем? С голыми руками? Если бы у нас было оружие!

Комета — это символ всякого рода несправедливости, на него и обращена ненависть индейцев. Но Хервасио невозмутим. Вождь хранит абсолютное молчание — он чувствует себя бессильным.

Если он скажет хоть слово — оно станет приговором Майору.

— Вот и теперь нас снова притесняет Комета, — добавляет внезапно Воттена. — Разве не он начал раздавать в горах земли каким-то пришельцам за полцены? Разве не он заставляет нас платить за сухой валежник, что мы берем на растопку?

— Ну ведь не вся земля принадлежит ему… — вздыхает Хервасио.

— Хорошо, — говорит Торибио, обращаясь к Аусенсио, — а что бы ты сделал, если бы тебя захватил на дороге Комета…

Вопрос ударил седобородого, словно камень в спину, и он, опустив голову, бормочет:

— Лучше я спрячусь…

— Ты спрячешься?.. А куда? — допрашивает Торибио. — Вот и плохо, что некуда. Лягушка спряталась однажды, да мул ее раздавил.

— Я не лягушка! — восклицает татоуан.

— Ну так хотел спрятаться мул, да его сожрал ягуар.

— Я не мул, — протестует старик.

— Лучше всего быть ягуаром, — подзуживает батрак с бычьими глазами.

— Нет! — вскакивает Рамон, — и ягуара бьет из ружья белый.

— Лучше всего стать белым, — поддакивает Хервасио.

— Да-да, вот-вот… — поддерживают многие взволнованно.

Но у слов есть жало, и оно больно ранит.

— А как же мы можем стать белыми?

— Хи-хи-хи, — смеется седобородый. Затем поясняет: — лучше всего иметь винтовку и патроны.

— Вот, вот! — кричат все задорно и решительно, словно они сделали удивительное открытие. — Вот! — И кажется, по горам раскатывается эхо выстрелов. — Вот! Во-от, во-от! Иметь винтовку с патронами!

— Да знаешь ли ты, что значит иметь винтовку? Человек и винтовка составляют одно замечательное целое!

— Итак, все ясно: нужно отнять винтовку у белого, — говорит Торибио.

Индейцам кажется, что они уже вооружены, их взгляды не выражают покорности. Они мечтают об оружии и добудут его любой ценой: в обмен на коров, на овец, на кукурузу, в обмен на все, что угодно. Они готовы вступить в контакт с синими или с верховным правительством, только ради того, только ради того, только ради того, чтобы иметь оружие, пусть старое, пусть заржавленное, но оружие!

— Вот! Вот!.. Добудем у них ружья…

Стоит посмотреть, как чистят они свое оружие, старые шомпольные и фитильные ружья, и — присмотритесь-ка внимательно — один карабин 30-го калибра. Какими ласковыми, нежными становятся их грубые, одеревеневшие, потрескавшиеся руки, когда они ласкают оружие, как нервно дрожат их пальцы, когда они смазывают колесной мазью механизм и чистят ствол.

И вздыхают, вздыхают, словно вздохами можно разоружить белых. Винтовка! Она имеет одно замечательное свойство — воскрешает надежду. Свободу можно добыть только через прорезь прицела.

— Вот! Вот! — Их голоса, как залпы, разрывают воздух и будят сельву.


XXVI

Наша дружба молчалива. Как всегда, Рамон, Хервасио и я встречаемся ранним утром и вместо приветствия улыбаемся. Улыбка индейца, как роды, — тяжелая и вымученная. Узкий рот и сомкнутые губы напоминают зарубцевавшийся бледно-фиолетовый шрам. Может быть, поэтому он улыбался мало и как-то особенно мудро. Но страдальческое выражение возмещается блеском глаз, говорящих на особом языке. Он улыбался глазами и порой только так отвечал на наши неразумные вопросы. Взглядом он предостерегал нас от чрезмерного любопытства, и очень часто в них отражались глубины его души. Обычно наши встречи протекали в тишине и братском единении. Слова звучали лишь тогда, когда наше сознание, сознание белых, было не в состоянии без них обойтись.

Мы бывали у водопада. Смотрели, как разбиваются о каменное ложе сверкающие струи кристально чистой воды, слушали шепот ручья, впадающего в реку, уходили далеко в горы, чтобы оттуда, с высоты, осмотреть гребни гор, волнообразную панораму горных хребтов, лысых вершин, ущелий, заросших сосной и пихтой. Мы словно председательствовали на собрании горных вершин, заполнивших весь горизонт, горевших как факелы, зажженные закатом в полумраке незабываемых сумерек. Вон та — огромный одинокий камень, нацелившийся в бесконечность, кажется, подняла руку, требуя слова. Ее соседка, как будто что-то отрицая, трясет колеблющейся гривой сосен. Остальные молчаливы и серьезны, замкнувшиеся в своем равнодушии, они совершенно безразличны на этом собрании древних мощных гигантов.

Здесь, у подножия скалы, венчающей самую высокую вершину гор Найара, среди аромата майорана, лаванды и ладанника[45] мы лежали ранним утром, омытым ливнем из бежавших туч, и наблюдали за восходящим светилом, когда нас разыскал Антонио. Не глядя в глаза, словно стыдясь, поздоровался с нами, опустился рядом с Хервасио и начал что-то горестно шептать ему на ухо.

В любовной игре он потерпел поражение. Жена обманула его. Он рассказывал об этом у глубокого ущелья шепотом, с невыразимой грустью, в час, когда всходило солнце. Мы удалились, чтобы не стеснять его своим присутствием, и никогда не узнали, о чем говорили индейцы во время этой продолжительной беседы.