На суше и на море - 1964 — страница 19 из 127

— Масло? В рот? Ха-ха, капаешь? На мозги! — смеются матросы.

— Вот народец! — сокрушенно пожимает плечами Здор. — Не верите? Другие по-своему ловили, а я так. Покапаю масло цепочкой…

— Мюнхгаузен! — надежно прилипает к нему и это имя.

Я всегда рад Сережке Здору, его круглоглазому лицу, с носом как у филина. Его вид скрашивает мне жизнь новичка в морском деле. Его бы в нашу каюту вместо одного из моих соседей — Дяглова, которого я в душе прозвал Пасмурным Индюком!

Вот он пришел, этот самый Дяглов. Он ходил к капитану. По лицу можно угадать, что Багрин попросту выставил его за дверь. У Дяглова диплом штурмана малого плавания, сюда он смог поступить только матросом-морозильщиком и надеется перевестись в рулевые, чтобы ему рейс засчитывался как практика. Старпом обещал, однако Дяглов сам себе напортил, сразу же после такого обещания отказавшись от работы в рефрижераторном цехе.

— Эй, «штурман», смотри не сбейся с курса! — кричат теперь Дяглову, когда он тащит мешок с картошкой или ящик с консервами.

Жить с Дягловым в одной каюте — требует выдержки. Он тяготит своей раздражительностью. Повернет к тебе опухшее, щекастое по-кошачьи лицо, прицепится взглядом — и словно перетечет в тебя маленькая капля его дурного настроения.

Поначалу, пока я обращал внимание, Дяглов особенно преследовал меня: скрипну дверцей шкафчика — взглянет, подпою песне или постучу пальцами в такт музыке — взглянет, сяду рядом на диван — тоже взглянет. И все так, словно выжидая, когда это кончится. Лева Синицын, живущий в нашей каюте, долго и добродушно терпел Дяглова, жалея «дурачину, который сам себе враг», но однажды все же подержал его за ворот рубашки, приговаривая:

— Пожалей себя, друг…

У Левы прекрасные руки — сильные, умелые. Они крепко держали Дяглова до тех пор, пока он не буркнул, разыгрывая примирение:

— Отпусти…

Лучше Дяглов не стал, но больше к нам не цеплялся, хотя мы, особенно Лева, злим его своей жизнерадостностью.

— Пойдем в снежки! — вваливается Лева в каюту после вахты. Глаза у него красные: он стоял впередсмотрящим и, конечно, только что проклинал этот снег. — Такой, черт, насыпал, хорошо лепится! — И все мы, за исключением Дяглова, стуча в двери соседних кают, высыпаем на главную палубу, где снежки разбиваются о трапы, углы лебедочной площадки, свитеры моряков или улетают за борт. И это антарктическое лето: снежки!

После снежков в столовой веселый шум, повисшие носы куда-то на время исчезают, аппетит — что надо, и никому не портит настроение вывешенное на завтра меню.

— А завтра будет каша манная! — напевает Лева и, побалагурив с девушками, тянет меня в красный уголок — готовить стенгазету к Новому году. Лева — редактор.

Если снег или дождь не мешают, Лева любит, разложив на палубе мат, устраивать соревнование в подъеме и подбрасывании шестнадцатикилограммовой гири.

Первые недели плавания чаще всего Лева уступал в этом матросу Лозе — парню из породы ленивых здоровяков. Но стоило Льву несколько раз побить рекорды Лозы, как тот сдался, и теперь Лозу нелегко заставить тягаться с Синицыным.

— Слыхал я, — подзуживает иногда Лева Лозу, — был у вас тут один Поддубный с вот такой «будкой»! — Лева вписывает свое лицо в трапецию с широким основанием, получается похоже на Лозу. — Где вы его посеяли?..

Лева Синицын такой человек, с которым всегда хочется быть рядом. У него много друзей на судне, среди которых мне особенно нравятся его старшие друзья — плотник Тихой и старик лебедчик Белянкин.


Два спорщика

На корабле знающие люди скажут: некитобою, может быть, и легче — уходит в море ненадолго, чаще с женой обнимается, с детишками возится. Совсем иное дело — китобой. Пожалуй, из моряков только краболов дольше него бывает в плавании. Порой случается так, что человек пять-десять лет мотается по океанам, а там, дома, у него все проедят, проживут, потом последнее заберут — и прощай: мы, мол, тебя дома почти не видим, муж и отец ты никудышный!

Так сложилась судьба и у плотника Тихого.

До войны Тихой был рабочим, в войну — разведчиком, после войны в должности матроса-резчика отправился к Южному полюсу на китобойном флагмане.

От флотилии Тихой получил двухкомнатную квартиру, купил мебель, одел жену и дочку — заработки были очень хорошие. Но тут он узнал о неверности жены, все бросил, все ей оставил: пусть хоть дочка ни в чем не нуждается. Да еще медкомиссия нашла что-то с нервами, на несколько лет закрыла ему ворота в Антарктику. Стал скитаться по углам, ничего не имея, потом устроился перегонять новые суда во Владивосток.

Через три года женился, жена забеременела, жить негде. Дом построил, залез в долги, весь прошлый рейс мебель мастерил: купить не на что!..

Мне с первого взгляда полюбилась его маленькая мастерская, где приятно, свежо пахнет струганым деревом, над верстаком на щите развешаны инструменты и где доброго гостя приветливо усаживают на какой-нибудь ящик. Я обычно молча сижу у него — изредка мы переговариваемся. Он не любит, когда его отвлекают: «Бранчливый я в работе, нервный, ты уж не обижайся».

С красным лицом, густыми рыжими бровями и полным ртом золотых зубов, плотник стоит у верстака, поглаживая в минуту затруднения затылок. Тихой в белой чистой рубахе (только обшлага выпачканы), в светло-синих брюках, заправленных в яловые сапоги с подвернутыми голенищами. Он подпевает движениям литых из красной меди рук, глаза веселые и словно пьяные, с губ не сходит улыбка, тонкий карандашик, остро заточенный стамеской, торчит за ухом.

Меня все еще волнует мое первое знакомство с океаном, я ищу выхода своим чувствам. Сидя как-то в плотницкой, спросил у Тихого:

— Когда вы на берегу, вас тянет в море?

— Эх, поздно я родился у старичков, — заговорил Тихой после улыбчивого молчания, — не успели дать мне образование! Если б мне жилось немного полегче, занялся бы я одним хорошим делом! Но что я на берегу заработаю? Так что, вот как тянет море, так уж тянет к себе, прямо деться некуда, а ты толкуешь!

Кто бы со стороны подумал, что «одно хорошее дело» у плотника — то, над которым он сам в присутствии моряков посмеивается, радушно объясняя каждому:

— Что делать по вечерам? Вот и балуюсь.

Скажет — блеснет зубами и одним глазом сбоку глянет на тебя; в глазу хитринка и вопрос: «Что ты за человек, за кого ты меня считаешь?»

Тихой мастерит кораблик — маленького близнеца нашей «Одессы».

— Они считают меня чудаком! — признался он как-то. — Пока не догнали флотилию, сколько свободного времени у каждого! Ну, а чем после вахт многие занимаются? «Козла» забивают.

Голос у него беззаботный, но чувствую — переживает.

Чудак он или не чудак, однако любопытствующий народ в его плотницкой не переводится, хотя ни от кого не дождешься одобрительного слова. Кто-нибудь придет и обязательно скажет:

— Чего ты дровами занимаешься? И печку-то истопить не хватит! А хорошо ли горит?

Хуже всего, когда начинают хватать то рубанок, то дрель или нацелится кто ножовкой на модель. Плотник отнимет ножовку, выругает.

— Тихой, а Тихой? — не унимается посетитель.

— Ну что?

— Знаешь, как тебя Раиса расписывает? Ой, говорит, глаза у него хитрые, брови рыжие!

Толстушка Раиса — это матрос второго класса, уборщица.

— Хм! Глаза хитрые, брови рыжие? — Тихой прищурит глаза, но не оторвется от работы. — Правильно. Передай, пусть не заглядывается, для нее опасно!

Чаще других приходит к нему и затевает споры худощекий, с жилистой шеей старик Белянкин, обладающий даром комического актера и несносной для Тихого привычкой критиковать. У старика пушистая белая голова, по-детски простодушные глаза, между глубокими морщинами кожа обвисает складками. Когда его лицо неподвижно — видишь одинокого душой человека. Но стоит ему заговорить — невольные ужимки делают смешной в первую минуту даже его обиду, грусть, раздражение.

Вся его жизнь прошла на военной службе и в плавании.

— Посылали меня в Москву учиться, дружки подбадривали: станешь актером! Документы были готовы, да отговорили — отец, мать, девушка… Молодой был, дурной, никуда не ездил, испугался. Потом женился — и-и-и!.. — В этом месте исповеди старик всегда машет рукой.

Я заметил, что Белянкину дорого внимание Тихого, но, завидуя умелым рукам плотника, он самолюбиво докучает ему советами.

— Вот так надо, Иван.

— А я не знаю? — плотник блестит зубами. — Сам ни шута не делает, не может, а указывает!

— Я ведь могу уйти! — старик поджимает губы, надувается. — И я не приду, ты меня знаешь! Если меня обидеть. Только на тебя я обижаться не могу. Ты ведь чокнутый.

Старику явно не хочется уходить.

— Все равно ты делаешь по-моему, — подкалывает он Тихого.

У плотника трескается в руках лимонная фанерка.

— Да иди ты! — выпаливает он. — Времени нет, а ты тут под руку лезешь! Доктора бы сюда: это тебя надо проверить!

Когда Белянкин, подняв подбородок и подмигнув нам с Синицыным, уходит, Тихой качает головой:

— Он сильный работяга на палубе. А вечерами слоняется. И еще обижается: «Я не такой, как ты, мне мое здоровье дороже!» Поздно со старика спрашивать…

С каждой неделей плавания Белянкин становится непонятно почему все более нервным, обидчивым. Видно, уже трудновато старику в море. Как-то Тихой заработался и забыл про ужин, Белянкин принес ему воблу и два пряника — плотник и про них тоже забыл, не съел. Этого оказалось достаточным для ссоры.

— Значит, пренебрегаешь моим вниманием! — сказал Белянкин, схватил воблу, пряники и, выйдя на палубу, выбросил их за борт.

После ссоры он перестал разговаривать с Тихим, здоровался отвертываясь. Лицо его при этом было таким неприступным и смешным, что Тихой не мог на него смотреть, боясь рассмеяться и обидеть еще больше.

— Э, что это у них как нехорошо! — сказал мне Лева Синицын, узнав об этом. — Давай составим с тобой план, как помирить их.

И мы составили план. Он был прост, потому что учитывал психологию.