На лыжах добрались до берега и здесь, среди разбросанного плавника, по припорошенным снегом следам нарт и оленьих копыт вышли к ненецкому кладбищу.
И вот Альбанов с матросами стоят в лощинке и смотрят, как Брусилов выковыривает лыжной палкой из снега какой-то предмет, состоящий из нескольких кусков меди, медных же или бронзовых побрякушек и цветных лоскутков.
— Тьфу, и чего они там копают?! — досадливо произносит за спиной штурмана гарпунер Денисов.
— Знать, надо, — отзывается его напарник Шленский. — Пособить бы! — И идет к капитану.
— Шайтан это, Вячеслав, — говорит Брусилов, очищая позванивающего уродливого человечка от снега и примерзшей земли и передавая его Шленскому. — Сгодится в коллекцию…
Зимовка обещала быть удачной. Плавнику хоть отбавляй. На всякий случай притащили его и на корабль. Невдалеке на льду выстроили бревенчатую баню.
— Эх, мужички, хорошо-то как, — поговаривал раскрасневшийся на морозе, одетый в теплое меховое пальто Георгий Львович. — Не заленились бы только. Ай, посостязаетесь? На коньках, на лыжах! Кто силищей тряхнет, одолеет всех? А? Озолочу!..
Прямо на льду поставили палатку, в ней — столик, на нем печенье, сладости, горячий шоколад — премии победителям. Кроме хозяина, медсестры, штурмана и страдающего грыжей Баева, состязались поголовно все. Шум, смех, веселье…
— А знаете, Георгий Львович, — обращается штурман к капитану. — Сегодня при очередном промере глубины лотлинь дал отклонение. Нас, кажется, понесло со льдом на север.
Хозяин весел. Только на миг он сосредоточивается и, не глядя на Альбанова, говорит:
— Ну что ж, это мелочи — передвижка ледового поля… — И снова с интересом наблюдает, как матросы Густав Мельбард и Иоганн Параприц пытаются положить друг друга на лопатки.
Этот день, 28 октября, стал поворотным в судьбе экспедиции: корабль неудержимо понесло в дрейфе на север. Но тогда этого никто еще не знал.
На следующий день занялись баней. Банные дни были праздником. Георгий Львович любил подчеркнуть, что как истинно русский любит баню. Распарившись, он покрикивал:
— А ну-ка, кто еще потрет спину?
Спина и так уже кроваво-красная, в ссадинах и царапинах от жесткой мочалки, а ему все мало…
Но тут из-за двери доносится ожесточенный собачий лай и почти тотчас громкий крик:
— Собаки медведя гонят!
— За мной, — орет Брусилов, бросаясь к белью. — На медведя!
Многие в спешке натягивают одежду на мокрое тело. Матрос Конрад никак не может аккуратно навернуть портянки на свои ступни, чтобы надеть сапоги. Чертыхнувшись, он наконец натягивает их на босу ногу и, выбежав из баньки, хватает лыжи.
Тянет поземка. Морозный северян закручивает дымные струйки снега на гребнях многочисленных ропаков. Все бегут на лыжах туда, где раздается далекий лай, кто с винтовкой, кто с топором, а кто и с пустыми руками. Впереди мелькают черные точки — шесть гончих собак догоняют медведицу с медвежонком.
Бежали верст восемь-десять, иногда останавливались и, с трудом переводя дыхание после бешеной гонки, стреляли по бегущим зверям. Но то ли боялись подстрелить собак, то ли слишком уж прыгали в дрожащих руках стволы винтовок, а попасть в медведей не удалось: пятен крови нигде не было видно.
Когда повернули к кораблю, уже совсем стемнело, и окрепший ветер, толкая в спину, сбивал с ног. Шли медленно, так как приходилось разыскивать обратный путь. Вспотевшие люди теперь остыли и болезненно ежились. Брусилов дышал со свистом, как загнанная лошадь. Этот бег был явно ему не по силам. Впрочем, устали все. Даже обычно подвижный Шленский еле передвигал лыжи. Отставал, жалуясь на боль в ногах, и Конрад. Когда вся партия проблуждала около часа, он уже не смог идти дальше. Пришлось осмотреть его ноги.
— Обморожены, — сказал Альбанов, щупая в темноте большие мягкие волдыри.
Хорошо, что догадались прихватить с собой сани — ведь надеялись привезти медвежатины. Положили на них Конрада, И только к полуночи удалось выйти к огням, которые подавали с корабля…
На другой день слег Брусилов, почувствовав сильное недомогание. Еще через день — Альбанов, а затем и Шленский. Воспаление легких? Нет, кашель не мучил. Просто слабость, вялость, нежелание двигаться. Да и ноги были какими-то чужими. Впрочем, штурмана дня через четыре отпустило. «Взял себя в руки, не распустился, как наш неженка-барин», — думал Альбанов.
Дней через десять встал Шленский. Правда, на рождественский вечер поднялся и Брусилов — посмотреть, как «богатыри русские» силой мерятся в салоне на ковре, но вскоре опять слег. Шленскому медвежеватый Конрад в пылу борьбы повредил ногу, и тот снова попал под надзор барышни.
Бедная Ерминия Александровна! Неутомимая сиделка. Сколько бессонных ночей провела она у изголовья больных…
Брусилову становилось все хуже и хуже. Он лежал уже четвертый месяц, как пласт, не имея силы даже повернуться на другой бок. У него появились пролежни. Хозяин страшно исхудал. Стал похож на скелет, обтянутый тонкой кожей. Брусилов чувствовал какое-то отвращение к дневному свету и требовал плотно завешивать иллюминатор и зажигать лампу. В печурке должен был все время гореть огонь, а он смотрел, как подкладывают дрова. Но самыми желанными для него были те минуты, когда Ерминия Александровна массировала ему ноги. Тогда хозяин лежал молча и нежно смотрел на Жданко.
Чем же он болел? Отчего занемогли и другие члены команды? Цинга? Но зимовка только начиналась. Все хорошо и разнообразно питались, много двигались и работали на свежем воздухе. Воспаление легких? Но почему болезнь вспыхнула как эпидемия? Капитан даже приказал перевести больных в изолятор и не общался с экипажем сам. Видимо, эта мера помогла: болезнь больше не распространялась.
«А может быть, болезнь занесена с ненецкого кладбища?» — вдруг догадка просверлила мозг Альбанова. Ведь Брусилов вытащил шайтана из снега на могиле и отдал Шленскому. Штурман тоже перебирал рукой позвякивающие украшения… Что же за болезнь? Какая?
К концу марта Брусилов стал медленно поправляться, но все больше проявлялась его раздражительность и капризность.
Спал он целыми днями, отказываясь от еды. Ночью часто бредил, а окружающим казалось, что он не совсем в своем уме.
…— Позвать Шленского, — вновь как будто бы наяву слышит засыпающий Альбанов. — Шленский, ты? Давай-ка, дружок, подсчитаем, сколько мы заработали!
— Давайте, — тихо соглашается Шленский.
— Давай-ка, дружок, припомни, сколько в прошлом году мы набили моржей в устье Енисея. Ты записывал это?
Шленский испуганно моргает глазами, не зная, шутит хозяин или нет.
— Нет, не записывал, — отвечает он еще тише.
— Э, — досадливо морщится Брусилов. — Да как же ты, негодяй, учет не ведешь?! — вдруг иступленно кричит он. — Ты работать пришел или прохлаждаться? Тоже гарпунер…
Брусилов тяжело дышит, задыхаясь от гнева. Глаза его безумно вытаращены, он как бы хочет просверлить взглядом бездельника Шленского.
— Так ты разоришь нас, — зловещим тоном говорит хозяин. Но в конце концов смягчается: — Ну, да ладно. Уж китов-то ты припомнишь сколько убили? Ну, чего молчишь? Отвечай!.. А сколько осетров поймали и продали ненцам?..
— Чего же ты молчишь?! — опять взрывается капитан, и отборная ругань сотрясает каюту. Опустив голову, сидит Жданко. Брусилов давно потерял способность к галантности. Молчит и Шленский, испуганный непонятными вопросами и гневом Георгия Львовича. — Вон, негодяй! — кричит Брусилов, вскакивая и взмахивая рукой. Потом валится на койку со стоном и плачем. А спустя несколько минут новое приказание:
— Позвать машиниста!.. А, господин Яков Фрейберг! Присаживайтесь. Доложите мне, пожалуйста, сколько у вас пару в главном котле и сколько оборотов делает машина?!.
И опять брань, крик, стон, плач, а штурман, закусив до крови губу и сжав кулаки, прислушивается к тому, что делается за переборкой, в каюте капитана.
И так каждую ночь… Команда занималась своими делами: разбирали на топливо переборки корабля, утепляли жилые помещения толью, старым шлаком из котлов и слоем снега, охотились, чтобы пополнить убывающие запасы продовольствия, а хозяин все болел…
«Но разве в этом только дело?» — сверлит мозг штурмана вопрос. И он, похолодев, с тяжелой, горящей головой садится на койку и смотрит на спину Александра. Нет, нужно заснуть, отогнать кошмарные видения. Он снова ложится и поворачивается лицом к стенке.
Вот так и там, на «Святой Анне», — лицом к стенке. А из-за нее слышится горячий задыхающийся шепот хозяина и… барышни.
Милая застенчивая Ерминия Александровна! Так она и не стала невестой и заботливой женой… Она больше всех выстрадала из-за нрава больного Брусилова. Частенько в сиделку летели и чашки и тарелки, когда она слишком настойчиво уговаривала Георгия Львовича «откушать бульона или кашки». И такая отборная ругань!.. Но куда денешься?..
Она потеряла девичью стройность, фигура ее оплыла, но от этого Ерминия не стала менее привлекательной для Альбанова.
О, этот шепот требовательного барина! Альбанов переворачивается на спину, мечется головой по подушке. Нет, он никому ничего не скажет об «их» счастье. Он один будет носить в себе свое горе, всю свою боль. Милая Ерминия, это умрет с ним!..
И все-таки штурману невмоготу!
Проходило лето, а капризность хозяина не уменьшалась. Брусилов был мелочно придирчив, лез во все дела, давал разноречивые приказания, сбивавшие с толку людей.
«Не могу больше! — часто думал Альбанов. — Такому человеку нельзя подчиняться!»
Корабль несло куда-то на север. Они уже были северо-восточнее Новой Земли, а их тянуло еще дальше к полюсу. Рубили на топливо деревянные части «Святой Анны». Уменьшался запас продовольствия, хотя моряки добывали немало тюленей и медведей. Кончалось лето, и впереди новая зимовка.
И вот 22 сентября 1913 года они — капитан и штурман — в тесной каюте ведут тяжелый разговор, с ненавистью поглядывая друг на друга. Уже с первых слов у обоих голос стал прерываться, спазмы подступили к горлу.