Я долго искал, чем бы запереть избу. Но не нашел ни замков, ни ключей и, плюнув на все, подался на Кобожу.
Спустился к воде и пошел по песчаной кромке под самым обрывом. Из норок, темневших в береговом обрыве, стремительно вылетали стрижи и рассекали воздух своими острыми крыльями. Птицы проносились над Кобожей, круто взмывали вверх и там кувыркались в теплой бархатной голубизне.
Я плюхнулся на горячий песок. Речка перемывала белые песчинки, и мне казалось, что я слышу, как они трутся друг о друга.
Рассыпалась где-то дробь мотора. Пересвистывались птицы. А мне было лень пошевелиться. И думать тоже ни о чем не хотелось. Я смотрел на сосну, что наливалась смолой на другом берегу, на ее шелушившийся ствол, на ее размашистые ветви и чувствовал себя таким же безмятежно спокойным, как она.
…«Хвойная, Хвойная. Стоим десять минут»…
Уже Хвойная. Станция с красивым названием. Ну да бог с ней. Что же было дальше?
К вечеру я возвратился в избу. Троица оказалась дома. И уже работала над бумагами.
— Ты чего так рано, Са-ань? Проголодался, что ли?
— Ты с понтоном разделался, Бучков?
— Хочешь творогу, Саша?
Я проголодался, с понтоном разделался еще до обеда, а творог уписал тотчас, как только Маша поставила миску на стол.
Оказывается, все трое с утра гонялись за колхозным начальством и добивались каких-то там досок и железяк для ремонта поста. Меня, конечно, решили не будить: не мое, мол, это дело. Но после творога я взмолился:
— Степан Иваныч, братцы, да что ж это такое? Неужели я до того тупой, что ничего не разберу в ваших науках?
Не знаю, стал бы я тогда напрашиваться, не будь Маши. Когда же Степан Иваныч усадил меня возле нее, я понял одно: все мои дурацкие уловки с самим собой — чушь и обман. Весь день я настраивал свою скрипку на другой лад — и все оказалось напрасным.
Я сидел возле Маши, выписывал какие-то цифири, а глаза сами собой косились на нее. Я тайком разглядывал ее профиль, ее руки. Я еще ни у кого не встречал таких рук, как у Маши. Узкие кисти и тонкие чуткие пальцы, кулачок с четырьмя острыми бугорками сновали над страницей. Кожа на косточках натянулась и пересекалась паутинками вьевшейся земли. Я смотрел на эти руки — и сердце у меня заходилось от непонятной тревоги.
Изящная наманикюренная Лариска показалась мне тогда накрашенным пугалом. А ведь многие наши девчонки завидовали Ларискиной стати.
Я выписывал цифры в столбцы, подсчитывал суммы, и каждый раз у меня получалось по-разному.
— Мальчики-и, девочки-и, скоро вы закончите? — спросила у нас Таня, когда я уже очертенел от арифметики.
При Степане Иваныче Таня часто разыгрывала из себя мою наставницу, нечто вроде заботливой матери. Я убежден, что Степан Иваныч посмеивался в душе над этой Таниной слабостью. А ей, наверное, казалось, что этим она увеличивала пятилетнюю разницу в нашем возрасте по крайней мере втрое. И поэтому она сказала:
— Хватит вам, детишки, трудиться. Ступайте поразвлекайтесь.
Мы с Машей переглянулись — она угадала мои мысли.
— Я поведу тебя на пятачок. Вот переоденусь только, — и, не дожидаясь ответа, Маша юркнула в сени переодеваться. А я по такому случаю напялил праздничную ковбойку.
— Ну, кавалер, ваша дама готова.
При каждом Машином шаге покачивалась, подрагивала на ней широкая «фестивальная» юбка, а ее загорелые плечи просвечивались сквозь нейлоновую кофточку.
«А моя маленькая водомерщица, — думал я, — понахваталась верхушек. Даже туфлишки у нее на гвоздиках. А посмотрим-ка, милая, что у тебя внутри».
Я уже наперед посмеивался не столько над ней, сколько над собой. Угораздило, мол, и в кого…
— Если ты собираешься отплясывать со мной под гармошку вологодскую кадриль, то предупреждаю: я не тот партнер. Умею только фокс, танго и танец маленьких лебедей.
Я чуть сам не споткнулся о ту самую грань, которая будто бы существует между городом и деревней.
— Во-первых, у нас не танцуют кадрилей. Во-вторых, у нас играет радиола. А в-третьих, не задавайся. — Моя маленькая водомерщица умела цапаться. Но меня уже понесло.
— Извините, сеньора, я не знал, что Бугры — это центр мировой цивилизации. Радиолы, телевизоры, высокая музыкальная культура. Скажите, а рогатый скот у вас тоже приобщается к музыке? — спорол я глупость, заметив проходившее рядом стадо.
Маша недобро посмотрела на меня:
— Если ты имеешь в виду себя, то приобщается. А вообще-то ты дурак. Я сперва думала, что ты не такой.
Возле клуба на бетонированном пятачке толкалась под радиольную музыку молодежь.
— А где же колорит? — спросил я у Маши.
— Какой колорит?
— Ну там псковский, вологодский, бугровский…
— Привет, Машенька. У тебя новый кавалер? — крикнула какая-то девица из танцующих.
— Новый, но с брачком, — громко объявила Маша.
Ого, мои камешки превратились в булыжники и полетели в мой же огород.
Мы вошли в круг. Я слегка обнял Машу и почувствовал ладонью ее горячую спину. Мне бы в самый раз помолчать, но я уже не мог остановиться:
— Ну и скучища у вас. Где же колорит? Уж лучше плясать кадриль и орать частушки, чем так бездарно толкаться.
— Вот заладил.
Маша выскользнула из моих рук и зло сказала:
— Что ж, сейчас устрою тебе колорит. Вася! Вася!
Не хватало мне только познакомиться с Васиными кулаками. И ничего не скажешь, поделом.
Она нашла Васю и упросила его притащить баян.
— Тихо, девчата. Выключите радиолу, — командовала Маша. А потом втолковывала Васе:
— Сыграй, Васенька, кадриль. Понимаешь? Кад-риль.
— Какую кадриль! — испугался тот. — Я не умею.
— Вот горюшко. А к нам приехал товарищ из Ленинграда специально за кадрилью. Ну уж коли не умеешь, давай частушки.
— Это можно.
Васины пальцы забегали по ладам, он лукаво улыбнулся и затянул скрипучим голосом:
Как моя милашка Нина
назвала меня свиньей.
Бабы думали свинина,
встали в очередь за мной.
Потом вперед вышла верзилистая девица, та, что интересовалась Машиным кавалером, и завизжала уже на другой мотив:
Мне не надо милаво
хромого да хилаво.
Я матаню выберу
по своему калиберу.
Они демонстрировали передо мной бугровский фольклор с полчаса. Я так и не понял, издевались они надо мной или же и вправду у них всегда поют такие заковыристые частушки.
К счастью, Васе вскоре надоело наяривать одно и то же. Из динамика вновь хлынула в сумерки музыка. Танцы возобновились.
— Ну как тебе наш колорит? — с издевочкой спросила Маша, когда мы затесались с ней в самую гущу танцующих.
— Один — ноль.
— То-то же.
Я наклонился к Машиному уху и предложил:
— Смотаемся отсюда, а?
Она потянула меня к выходу, и мы пошли по дороге на Благовещенку. Вечер был теплый и темный, без звезд, белела лишь накатанная дорога, стиснутая волнующимися хлебами. Сладковатый, с пыльцой ветерок налетал то теплыми, то холодными волнами.
Я обхватил Машу за плечи. Она по-хорошему молчала. Я тоже. Думалось о чем-то странном. «Маша. Какое удивительное имя. Простое-простое. И древнее, как вот это небо».
— Маша-Маша, хочешь, я сейчас нырну в рожь и потеряюсь?
— Это пшеница.
— Ну все равно.
— Нет, не хочу.
У меня затекла рука, которая лежала на Машином плече, но я боялся пошевелить пальцами.
— Знаешь, Маша, приезжай в Ленинград, учиться. У тебя ведь десятилетка и стаж. Не век же ты будешь водомерщицей?
— А я водомерщица так, между прочим. Днем я работаю в колхозе. А учиться я пойду. На учительницу или агронома. Или нет. Лучше на балерину.
Сзади нагоняла нас машина, и наши длинноногие тени вытянулись вдоль всей дороги.
— Ой, куда мы ушли. Давай повернем.
Мы переждали на обочине, пока грузовик проскочил мимо нас, и повернули назад. И тут я сморозил такое, что мне до сих пор стыдно.
— Маша-Маша, — спросил я у нее, — ты знаешь, что такое любовь с первого взгляда?
— Знаю. Это аргентинский фильм с Лолитой Торрес. Я два раза смотрела. Ничего особенного.
— Я серьезно, Маша.
Она попыталась высвободиться из-под моей руки. Я не пустил.
— У вас все такие? Или ты считаешь меня деревенской дурочкой?
И тут я бросился от нее, перепрыгнул через канаву и закричал:
— Это я дурак! Дурак и сумасшедший! Ма-ша! Ма-ша!
— У тебя действительно не хватает. Пойдем домой. Я замерзла.
Маша чуть не бежала, но ей мешали гвоздики.
Деревня уже затихла. Лениво перелаивались собаки. Над пришпиленными к редким столбам лампочками повисли радужные кольца.
— A-а, вернулись, гулящие. А я вам борщ состряпала.
Иванычи настроили Машин приемник на Рахманинова. Лица у них были отрешенные, и про борщ Таня сказала только потому, что продолжала играть роль заботливой матери. Но от борща мы отказались. На душе было пусто, будто из меня ушло что-то большое и теплое. И никто в этом не виноват. Просто мне в башку втемяшилась блажь, которую надо вышибить. Ну что я нашел в этой Маше? И почему меня должно трогать, что какая-то девчонка подумала обо мне не то?
— Ты чего такой невеселый, Бучков?
Музыка кончилась. Степан Иваныч подошел ко мне и тряхнул за плечо.
— Признавайтесь, мальчики и девочки, куда вы ходили? На гулянье или на похороны? — Значит, и Таня заметила, что мы оба — я и Маша — не в своей тарелке.
— Я Сашу с «колоритом» знакомила. А он после этого «колорита» какой-то странный стал.
— С каким колоритом?.
— С нашим. Бугровским.
— Ты чего отмалчиваешься, Бучков?
Чего им всем нужно от меня? А Маша тоже хороша. Даже «колорит» припомнила.
— Как вы думаете, Степан Иваныч, подлец я или хороший? Или так себе: ни рыба ни мясо.
— А сам-то ты себя как считаешь? — поставил меня в тупик Степан Иваныч.
— Всем, — ответил я, — и подлецом, и хорошим, и серединкой наполовинку. Когда как придется.