На суше и на море - 1970 — страница 18 из 138

Ипатыч серыми спокойными глазами глянул на гостя, крепко пожал руку и пригласил в дом.

В просторных сенях стены были заняты инструментом, на видном месте висела коса. В горнице бросалась в глаза большая русская печь, аккуратно побеленная; загнетка задернута ситцевой занавеской. Чисто выскоблен деревянный стол, прочны табуретки вокруг стола и у стен. На стене — ружье и патронташ.

Занавеска висит и на дверном проеме, ведущем в другую комнату. Сейчас она не задернута, и видны фотографии в темных рамках, край деревянной кровати с горой подушек, накрытых кружевным покрывалом. Пол деревянный, без щелей, тоже чисто выскоблен и вымыт, доски не скрипят, не прогибаются. Пахнет печеным хлебом и какой-то травкой.

Понравилось Андрею Аверьяновичу в этом доме — добротно, аккуратно, чисто. Витал в нем дух центральной России, которую он так любил.

Ипатыч пригласил гостей садиться, а сам, откинув за печкой люк, полез в подвал и достал соленые огурчики, маринованные грибы, квашеную капусту — все это было пахучее, ядреное, такое аппетитное, что сама собой во рту скапливалась голодная слюна.

Появились на столе графин с прозрачной жидкостью и графин с желтоватой, мясо с чесноком и душистый хлеб, выпеченный в русской печке.

— Закусим, — пригласил Ипатыч. — Эльмира моя придет не скоро, ждать ее не будем.

— Откуда она родом? — спросил Андрей Аверьянович. — Имя у нее вроде не русское.

— Родом она, как и я, — ответил Ипатыч, — из Ярославской области, а имя от нее независимо: родитель дал. Самого родителя звали Панкратом, и это прозвание ему не нравилось, потому как он был сильно привержен ко всему новому и поповские имена не признавал. Свое имя менять он не решился, а дочь нарек Ревмирой, что означало Революция мира или, по-другому, Мировая революция. Ну, кличут ее больше Панкратьевной, а то Эльмирой — привычней уху, и выговорить легче.

Выпили по стопочке из графина светлого. Андрей Аверьянович с непривычки поперхнулся.

— Имя у нее чудное, — продолжал Ипатыч, — а воспитал Панкратьевну родитель правильно: хозяйка она хорошая, все эти соленья-варенья — ее рук работа. И чистоту любит. А это для бабы первое дело. Мы с ней еще на фронте сошлись-то, когда я об двух ногах был. Она меня не бросила, когда мне ногу-то оторвало, разыскала в госпитале и сюда увезла. В свою Ярославскую мы не поехали, после войны там и на двух-то ногах мужики еле стояли, а мне с одной и соваться туда не стоило. А тут у нас корешок фронтовой жил, звал приезжать. Мы и приехали. По первости и здесь было несладко — после немца разор кругом. Потом ничего, обжились. Я по плотницкому делу, по столярному, корзины из прутьев могу изготовить всякие. А она по торговой части пошла, у нее это получается.

Ипатыч успевал и говорить, и закусывать. Ел аккуратно, вкусно, приятно было на него смотреть. Андрей Аверьянович смотрел и слушал, выказывая интерес к тому, что рассказывал хозяин. Прохоров, боясь, что Ипатыч так и не доберется до дела, их интересующего, попытался вмешаться, но Андрей Аверьянович сделал знак, чтобы он не вмешивался, и таким тоном, будто его больше ничего на свете не занимало, спросил, почему же Ипатыч не узаконил до сего времени свои отношения с Ревмирой Панкратьевной. Хозяин на это ответил охотно:

— Сразу после войны Панкратьевна хотела, чтобы мы поженились, — рассказывал он, наливая еще по одной, — но я не соглашался: зачем ей инвалида с деревянной культей себе на шею вешать? Живем — хорошо, не заладится — разбежались в разные стороны, и делу конец. Теперь оно и поздно разбегаться-то, а уже неловко перед людьми свадьбу играть. А и зачем она? Детей у нас нет, капиталов не нажили, делить и отказывать нечего…

Незаметно разговор перешел на историю с убийством браконьера.

— Мы тут сильно удивлялись, — сказал Ипатыч, — когда узнали, что арестовали Кушелевича. Не верилось, что он Гришку Моргуна подстрелил. Потом говорят — улики против него собрались. Никто, какой. И вроде бы Гришка в него и стрелять не собирался, а он будто с испугу, как его увидел в лесу, так и пальнул. Выходит, раньше времени. — Ипатыч усмехнулся. — Надо было подождать, когда бы Гришка его продырявил, тогда принимать меры.

— А что, Гришка этот мог бы и продырявить? — не без наивности спросил Андрей Аверьянович.

— Гришка-то? Первый бандит в лесу был, никого не жалел и не миловал. Весь поселок его боялся. По правде сказать, народ у нас Кушелевича жалеет, потому как по справедливости Кушелевичу, если это его рук дело, надо благодарность объявить, а не в тюрьму сажать. Даже дружки Гришкины и те радуются, что его прибили. Он ведь и корешков своих, которые с ним по лесу шастали, вот так держал. — Ипатыч сжал кулак и потряс им над столом. — Иногда и поколачивал.

— Силен был? — спросил Андрей Аверьянович.

— Пашке Лузгину зуб выбил, Володька Кесян от него синяки носил. На что здоровые мужики лесорубы у нас были и те с ним не связывались: с окаянной бил, как конь копытом.

— С окаянной, говорите? Он что же, левша?

— Левша. И ложку в левой держал, и стрелял с левого плеча.

Андрей Аверьянович тотчас вспомнил, как стоял в рододендронах Прохоров. У него левое плечо было выставлено вперед. Левша, держащий ружье на руке, подставит правый бок. И если в него выстрелить с другого берега, то пуля как раз войдет в шею справа от кадыка, выйдет слева. Как и засвидетельствовано в медицинском заключении.

— Они тут сильно злобились на Кушелевича, — продолжал Ипатыч, — за то, что он застукал одну компанию. Моргун тогда сухим из воды вышел, а родный братец Пашки Лузгина, Федор, загремел в тюрьму. Пашка божился, что рассчитается за братца, и я голову на отрез дам, что это он навел Моргуна-то на Кушелевича. Он не дюже храбрый, тот Пашка, но злой и хитрый, как хорек, чужими руками мастер жар загребать. Без него тут никак не обошлось. В тот день, когда Моргуна убили, в поселке его как раз не было, это факт.

— А сам Пашка что говорит? — спросил Прохоров.

— А ничего не говорит, ходит себе, усмехается. Следователь его допрашивал, а он доказал, что не имеет к этому делу касательства, потому как находился в другом месте, на пастбищах колхоза Кирова, там его видели, свидетели есть. Знать, говорит, ничего не знаю. А если что и знаю, про себя держу и другим советую. Это он, конечное дело, не следователю, а тут говорил. Вроде предупреждение делал, чтобы не трепались, языки не распускали. Он теперь вроде бы за атамана у охотников, которые мясо промышляют: хитер, ловок, стреляет метко. В стрельбе-то он самому Моргуну не уступал — за тридцать шагов консервную банку влет навскидку бил…

Ревмира Панкратьевна пришла домой, когда гости уже подтягивали у коней подпруги, собираясь в дорогу. Полная, но быстрая на ногу женщина метнулась в горницу, выбежала обратно и сокрушенно воскликнула:

— Та вы ж варенья кизилового не отведали… Что же ты их чаем-то не напоил? — Этот упрек относился к Ипатычу.

— Что ты, мать, — добродушно ответил он, — какой после вина чай.

Андрей Аверьянович заверил гостеприимную хозяйку, что они и без чая сыты и довольны, но его заверения не убедили Панкратьевну: на круглом, с двойным подбородком лице ее читалось огорчение, которое не рассеялось, даже когда всадники отъехали от дома и обернулись, чтобы в последний раз махнуть рукой хозяевам.


8

Вернувшись в город, Андрей Аверьянович еще раз внимательно просмотрел дело Кушелевича. Еще там, в горах, поинтересовался Андрей Аверьянович, далеко ли от места убийства Моргуна до пастбищ колхоза имени Кирова. Прохоров сказал, что хороший ходок, отлично знающий горные тропы, за два часа сможет «добежать» до пастбищ. Меньше чем за два часа никак не добраться. «А если верхом?» — спросил Андрей Аверьянович. Прохоров ответил, что верхом еще дольше, потому что полдороги коня надо вести в поводу по крутякам и осыпям и разогнаться вообще там негде.

Пастухи колхоза имени Кирова засвидетельствовали, что после полудня Лузгин еще был у них на пастбище. После полудня — понятие растяжимое, следователь это понимал и не успокоился до тех пор, пока не допросил некоего Вано Курашвили, экспедитора, прибывшего в тот день из-за перевала, из Абхазии. Курашвили утверждал, что помнит, сколько было времени, когда они виделись с Лузгиным. Тот подряжался закупленное экспедитором масло доставить в селение Пслух. Расстались они в два часа дня. Курашвили ориентировался во времени по часам, а не по солнцу.

Выходило, что в два часа пополудни Лузгин был еще на пастбищах колхоза Кирова, а убили Моргуна в три часа дня. Это время назвал Кушелевич и подтвердили медики. За час, уверял Прохоров, Лузгин при всем желании не мог с горных пастбищ «добежать» до места происшествия. То же сказал директор заповедника, ходивший теми тропами. Не было оснований и для предположения, что Лузгин склонил Курашвили дать неверные показания: они с тех пор не виделись.

Виктор Скибко и Владимир Кесян, приятели Моргуна и Лузгина, в тот день тоже находились в лесу. Скибко целый день торчал на лесосеке, его там видело несколько человек. Было алиби и у Владимира Кесяна. В полдень встретил его Филимонов возле кордона, без ружья, с самодельной удочкой. Ушел он не вверх, а вниз по реке. В четыре часа дня, через час после убийства, видели Кесяна геологи, бившие свои шурфы в одной из щелей за хребтом, отделяющим Малую Лабу от Большой.

Андрей Аверьянович взял карту и стал прикидывать, далеко ли от той щели до места убийства. По прямой выходило не так уж и далеко. Но по прямой в горах не ходят. Следователь, конечно, проверял, можно ли за час «добежать», как здесь говорили, от геологов до места происшествия. Пришел к выводу, что нельзя.

Надо было проверить этот вывод, и Андрей Аверьянович в конце дня направился к директору заповедника.

Зубра и оленя, смотревших со стен кабинета, он приветствовал, как старых знакомых. Сел в покойное кресло у стола.

— Этот у вас давно? — Кивок в сторону короткорогой головы.

— Этого я принял вместе с кабинетом, — ответил Валентин Федорович. — Говорят, погиб он на осыпи — зашибло большим камнем, пришлось пристрелить.