И вот на рассвете в тумане, чмокая по болоту, мы идем к реке.
А надо сказать, что в это лето здесь какой-то невиданный урожай на медведей. Говорят, их пригнали сюда северные пожары. Вертолетчики, нередко пролетающие над зверем, уже привыкли к нему, а медведи в свою очередь притерпелись к вертолетам, как лошади к грузовикам, и даже не поднимают головы, если едят клюкву. Нам бы хоть один патрон с пулей, чтобы чувствовать себя в некой призрачной безопасности!
А как безмятежны поплавки на узенькой, змеисто петляющей речушке! Туман выветривается из кустов противоположного берега, день разгуливается, мы увлекаемся рыбалкой, а происшествие уже назревает…
Нет, мы не совершаем ничего героического, когда на том берегу из кустов выходит медведь и, не заметив нас, мирно плюхается в воду и плывет к нам. Савва, правда, выпаливает из ружья, но скорее от неожиданности, чем по здравому рассуждению. К счастью, он, видно, не ранил медведя, а то мы поплатились бы за это. Напуганный медведь за нами не погнался.
Возможность оценить событие появилась у нас только в километре от речушки, почти у самого аэродрома. Хорошие мы, оказывается, бегуны! Теперь можно сесть на кочку и спокойно перекурить.
— Как все просто, — ставя ружье меж колен и вытирая лоб, говорит Савва. — Живешь себе на свете и не знаешь, что ты всего-навсего закуска для Михайло Потапыча. Оскорбительно!
— Никакого уважения, — соглашаюсь я.
— Так у меня здорово клевало!
— И у меня… Надо забрать удочки. Вернемся?
— Нож у тебя хоть есть?
— Перочинный.
— Вот что, ты не ходи, я один, — говорит Савва, заряжая одностволку.
— Нет уж, вместе…
Происшествие заканчивается немножко грустной комедией с медвежонком.
Медведь исчез и больше не появляется: возможно, это была молодая глупая нянька — есть у них такая должность. Но зато на берег выкатывается медвежонок. Это столь большая голова и такое короткое туловище, что кажется, голова бегает на лапах. Вот-вот она перевесит, и медвежонок свалится с ног.
Только бы не вызвал няньку!
Медвежонок рявкает на нас, бросается в воду, но боится утонуть и вылезает. Как он спешит за нами по другому берегу! Попадает в ямы, обегает куст, повернув к нам голову, раскрывает пасть — все это серьезно, с азартом, и на него смешно смотреть. Может, и мы, дразня его и страшась появления няньки, смешны, и если бы звереныш обладал юмором, то улыбнулся и махнул бы на нас лапой. Тогда бы я опомнился и смог удержать от выстрела не менее азартного Савву. Но медвежонок не остановился. Он подбежал к речке в узком ее месте…
Разве можно убить дробью медведя?! Но медвежонка, оказывается, можно.
К нашему недоумению, будто споткнувшись о звук выстрела, медвежонок ударяется головой о землю, перекувыркивается через голову и с невысокого, но отвесного бережка падает в воду, где замирает брюхом кверху, раскинув все четыре лапы. Мелкая вода, чуть обступая его, мочит шерсть.
Одна-единственная дробинка, пройдя между ребрами, попала ему в сердце…
— Зачем?.. Эх ты! — Я недовольно гляжу на Савву. Он отводит глаза.
…Ужин у нас богатый.
Ребята нахваливают уху и жареную медвежатину. К нам приходят из других экипажей. Все выпивают, слегка нарушая предполетный отдых, и мы с Саввой, охмелев, расписываем как можно страшней и завлекательней встречу с медведем-нянькой: рычание, пасть, клыки… Нянька уже начинает расти и двоиться…
Затем появляется грубоватый и насмешливый командир нашего вертолета. Он где-то задержался. Почти наверняка в женском обществе. Командир у нас — местный уроженец с примесью какой-то нерусской крови. У него характерное лицо цвета копченой рыбы.
— Кончай детские историйки, — командует он и садится за стол. — Угостите, что ли! Послушали бы, что здешняя старуха отчебучила — постеснялись бы болтать. Ну, посрамила она вас, ха-ха. Та самая остячка, которую мы отвозили, а она опять здесь. — Командир одаряет косым взглядом Савву и пододвигает к себе полную миску. — Жалко, вкусная уха, а то пошерстил бы кое-кого! Разобрался бы, откуда здесь эта бабуля. Представляете, вернулась в поселок. Даже доски с окон не содрав, вытащила из какого-то тайника ружье и ушла с соседской собакой в тайгу. А сегодня в Клюквенке только и разговоров, как старушенция завалила матерого медведя. Как она не рассыпалась, когда стреляла? От одной отдачи? Вот история. А ваша? Ха-ха…
Мы не сразу поверили словам нашего командира. Чем не обычный аэрофлотский анекдот? Однако в следующее воскресенье мы сами потрогали добытую старухой шкуру.
Ее домик стоит почти сразу за изгородью аэродрома. Изба как изба. Остяки в таких раньше не жили. Наверняка эту избу ныне покойному хозяину построила «Заготпушнина».
— Бабуся, — сказал Савва, постучав в окно, — к вам гости.
Шаркающие шаги. Кашель. Мне вспомнилась моя старенькая, хворая бабушка. Вот-вот сейчас спросит дрожащим от слабости голоском: «Николенька, это ты, внучек?»
— Хе, Савва! — узнала старуха. — Это кто? Тебя тоже я видел, — сказала она мне. — Поели избу.
В кухне она сразу занялась делом: взяла недочищенную картофелину, нож и наклонилась над ведром. А мы сели под плакатом о борьбе с долгоносиком и под открыткой, изображающей девочку с ягненком. И пока Савва говорил, старуха то словно забывала о нас, то, подняв лицо, тянула «Э-э-э?!», похожее на русское «Да ну-у?», и повторяла конец Саввиной фразы.
— Э-э-э? Медвезонка убили? Хы-хы…
Говоря так, она морщила нос, делала глаза полумесяцами, и ее беззубый рот сильно, круто уходил в глубь широкоскулого лица.
Все ей было смешно.
— Зацем пошла тайгу? Не знаю. Хы-хы. Так смешно мне. Скучилась.
Ее смешили наши вопросы, смешило, видно, выражение наших глаз, с которым мы на нее смотрели, смешили как будто и ее собственные ответы.
— Как я убил? Стрелил — убил. Он хотел меня кушать. Он сделал так… — Старуха, растопырив пальцы с ревматическими шишками, подняла кисти рук, и мы невольно улыбнулись: старуха изображает зверя! — Кароптий медведь убегает, это шибко плохой медведь, который человека ест, больной… Хе, раньше я много их убивал…
«Какой жизнью она жила и продолжает жить!» — подумал я.
Слушая разговор, глядя на большие, с очень длинными пальцами руки старой женщины, на ее клетчатый платок, чистую пеструю рубаху и пеструю юбку, потом на ее спину, сильно чувствующую земное тяготение, когда она повела нас к медвежьей шкуре, я не мог отделаться от ощущения, что присутствую при каком-то чуде природы. Прав был наш командир: и как она только не рассыпалась!.. Слыхал я, что эвенков, остяков медведь боится больше, чем русских. А тут зверь все же напал: подумаешь, какая-то тень человека!
Он был убит тотчас, как двинулся на старуху.
Трофей был распялен снаружи, на стене избы. Две сороки, счищавшие со шкуры остатки сала, стрекоча полетели со двора.
Мы потрогали жестковатый, как сапожная щетка, медвежий мех, вдохнули запах еще не совсем просохшей шкуры, прикинули длину медведя. Наша охотница была в два раза меньше ростом. Старуха стояла, сгорбившись, рядом с нами, поглаживая бурую шерсть. Внезапно подумалось: вот такими были колдуньи!
— Тязело одной стало, — сказала колдунья. — Савва, айда вместе тайгу, когда будет белка? И товарися возьми… Э-э! Незя? Работа? Со старой не интересна!
Мы засмеялись.
— Что вы, бабуся, с вами интересно хоть в космос!
— Да, да… — Мне показалось, что она утомилась, как-то вдруг заскучала. Хотелось еще поговорить с ней о ее жизни, но пора было и честь знать.
Уже на аэродроме я сказал Савве:
— Теперь я понимаю, что такая могла уговорить, чтоб ты умыкнул ее из приюта.
— То-то! — ухмыльнулся он…
Я не узнаю Колпашево: оно изменилось, как будто здесь я нашел девушку и полюбил ее.
Или благодарить осень? Она словно свалила на город цветные охапки листвы, так что нарушился, дрогнул серый строй улиц. Кажется, даже у самолетов в аэропорту лирично настраиваются их механические чувства, когда в небе пролетает косяк гусей. А сколько здесь синиц, раскрашенных, как попугайчики! Это тоже украшение, только мелкое, но я-то имел возможность его заметить, глядя на Колпашево из больничного окна. Я упал с вертолета, расшибся. А экипаж с новым техником все еще в Клюквенке.
Я пока на больничном. Чем заняться? Ни медведей, ни глухарей, ни настоящей рыбалки вблизи Колпашево нет, да и ноги еще неважно ходят. Однако можно ездить по клюкву — на болота, как здесь говорят.
Заядлые грибники меня бы поняли, если б я сказал, что собирать клюкву так же увлекательно, как белые грибы. Ее можно брать с кочки горстями! Ее будто кто-то черпал ковшом из несметной кладовой и на каждую кочку высыпал по ковшику — в подставленные моховые ладони. Ягоды на тонких ниточках и с мелкими посиневшими листиками в пасмурные дни утопают в этих ладонях, а когда пригревает солнце — поднимаются, вылезают, как ящерки, которые хотят погреться. Вот когда они показывают себя во всей красе! И кочки словно хвалятся своим богатством и украшением, и каждая старается привлечь твое внимание: «У меня еще лучше, гляди: ягода с вишню!»
Но если не жадничаешь и не в азарте, выбери себе доброе семейство кочек, садись в их круг, втяни воздух, пахнущий не затхлостью или гниением, а чисто — вялой травой и мхом, и, не сходя с места, не утруждая больной ноги, кидай в ведро тяжелую, гремящую по стенкам ягоду…
— Какая клюковка! — слышишь ты отдаленный женский голос. Чисто разносятся звуки в осеннем воздухе. Голос тебя волнует, кажется свежим и приятным, и ты его запоминаешь. А потом, когда все собираются у машины с полными ведрами, ты видишь, что обладательница того голоса набрала больше всех. Она не так молода. У нее глаза с сильным прямым блеском, но веки, щеки и лоб тусклые. Не из тех ли она, что кажутся старше, когда незнакомы, и почти девчонками, если их знаешь? «Клюковка, — повторяешь ты и думаешь: — А есть еще Клюквенка», — и тебя осеняет догадка.