На суше и на море - 1970 — страница 32 из 138

Для этих-то лесозаготовок треста «Северолес» наша таксационная партия и отводила лесосеки по Вычегде и Северной Двине, по их сплавным притокам.

От пароходной пристани на Двине до деревни Квашские Мысы, ближней к еще не тронутым кварталам, считалось верст около сотни долиной реки Уфтюги. До села Вандыш я ехал на телеге. Ну, а за Вандышем верст на двадцать пять — тридцать, то есть до самых Мысов, не было ни жилья, ни колесной дороги. Либо иди пешком по береговой тропе, либо поднимайся по реке на лодке. За шестью дворами Квашских Мысов выше по реке, верстах в пятнадцати, был еще Максим — два двора, а дальше до самой Онеги — лес вовсе нежилой.

В Вандыше ко мне в помощь присоединился десятник «Северолеса» Иван Андреевич Харитонов. Приземистый, смуглый, темноусый и темноволосый ходок и охотник, он мне показался человеком как бы вне возраста (а ему перевалило за пятьдесят). Трудно было себе представить, что он может устать, заболеть или вообще как-то износиться. Нравился мне его спокойный басистый голос, его внимательные серые глаза. С немалым тактом он, подчиненный, решал за меня, начальника, разные административные вопросы в наших отношениях с рабочими.

В Вандыше мы (а точнее, он) наняли двадцать рабочих на рубку «визиров» — узеньких просеков, определяющих границы лесосек.

— А еще человек пять, — решил Иван Андреевич, — позовем из Мысов. Нельзя тамошний народ обижать. Им тоже ведь надо заработать.

Из Вандыша нам с Харитоновым приходилось подниматься по реке на двух лодках-осиновках. Еще четыре шли с мешками рабочих, а сами рабочие должны были добираться пешим ходом по береговой тропе.

Осиновка — это челнок из долбленой и тонко выструганной осины, очень легкий и изящный. Борта осиновки распялены дугами и наращены тесинами. Поднимает осиновка двоих-троих. Один стоит в кормовой части и «пихается» шестом, конец которого окован железом из-за каменистого дна Уфтюги. А пассажир сидит на разостланной оленине[17], привалясь к мешку со своим добром. На веслах вверх по Уфтюге не подняться — течение сильное.

Меня «гнал» по реке дед Александров, которого я называл дядей Петром. Его обширная борода стала чалой от седины, щеки и лоб рассекли морщины, но силой и ухваткой этот семидесятилетний человек не обеднел. Особенно ловко орудовал он шестом, одолевая речные пороги. Как ни пенились, как ни клокотали сердитые буруны, наша осиновка удивительно точно лавировала между валунами, торчавшими на поверхности или горбившимися под водой. Шаг за шагом лодка лезла против быстрины, а старик не уставал «пихаться», не забывая расспрашивать, как живется в Москве, да сколько там народу, да не слыхать ли опять войны, да видел ли я Ленина…

Река поворачивала некрутыми изгибами, открывая простые и величавые красоты своих берегов. Яркими пятнами подступали к самой воде толпы невысоких берез, дерзкой позолотой праздновавших сентябрь. А то тянулись полосы румяного осинника или ольшаника, уже начавшего меркнуть и буреть. Старые крупные ели темной стеной стояли за этой цветной оградой реки, высоко вздымая свои вершины и как бы желая узнать, что за люди поднимаются по их реке, да поглядеть на воду, синюю под голубым небом и сверкающую бликами на перекатах.



Плыли мы, плыли, и все глядели на нас ярко-желтые березы и темные великаны-ели…

Уже под вечер дядя Петр объявил:

— Вон они, Квашские Мысы!

Над рекой на крутом холме четко врезались в светлое небо строения. Высокие, раздавшиеся вширь, под одной крышей с обширными дворами, избы походили на жилища богатырей. Это впечатление усиливалось и необычайной толщиной бревен, что пошли на эти постройки.

Мы с Петром пристали под кручей к отлогому бережку, выгрузились и, навьюченные моим багажом, полезли на гору по плотно убитой тропке. Остальных лодок еще не было видно.

Дядя Петр подвел меня к одному из домов, которые Вблизи выглядели еще величавее. Стукнул в окошко:

— Мишенька! Ровесничек! Выдь-ка!

На высоком и широком, украшенном резьбой крыльце появился хозяин Михаил Васильевич Рябинин. На вид ему было не больше пятидесяти, но, если Петр назвал его ровесником, значит, «Мишеньке» уже семьдесят! Но не было у него ни старческой сутулости, ни седины, ни глубоких морщин на кругловатом лице. Широкая борода, русая спереди и темная из-под низу, придавала невысокому, плотному хозяину дома почтенную степенность. Только слишком уж мохнатые брови, пожалуй, напоминали о старости.

Михаил Васильевич, прищурясь, глянул на меня строгими глазами.

— А что за люди? — спросил он Петра, хотя, собственно, вопрос относился ко мне одному.

— Человек хороший. Это барин-межевой[18]. Северолесу будет лесишко подбирать, деляны нарезать. И рабочие идут.

— А! — Михаил Васильевич был явно удовлетворен: — Так чего? Небось ночевать надо? Пойдем в избу.

Супруга Михаила Васильевича прихворнула и не вставала с постели. Пока сорокалетняя румяная сноха собирала ужинать, я поглядывал в окно: под горой друг за другом притыкались с берегу лодчонки нашей флотилии. Вскоре поднялись к нам на гору Харитонов и его «сплавщик».

Михаил Васильевич встретил Харитонова, как старого приятеля. Еще бы, ведь на одной реке жили!

— В самый раз к ужину, друг, поспел. Садись-ка!

Поужинали ухой да молочной овсяной кашицей. Потом заговорили о рабочих: из Мысов надо бы несколько человек на рубку да трех бы носильщиков поднести палатки, котлы, инструмент кое-какой.

Михаил Васильевич поинтересовался:

— А в таборщики кого взяли?

— Покуда никого, — ответил Харитонов. — Мы, признаться, на тебя уповали, чтобы ты у нас табором правил.

— Аксинья, — спросил хозяин супругу, — нешто сбегать мне с ними в лес?

— А надолго ли?

— Да небось на месячишко.

— Чего ж не сбегать? Ступай с богом, — сказала хозяйка. — Мы тут без тебя управимся. Да у меня и голове уж полегчало. Пожалуй, завтра встану.

Хоть я и был начальником, очень пришлось мне по душе, что Харитонов и здесь, как в Вандыше, договорился с рабочими. Я только молчаливо санкционировал его действия. Нравился мне и таборщик Михаил Васильевич.

Его сын погиб в Галиции в 1916 году, в брусиловском наступлении, а внуку Алеше минуло только пятнадцать: рано еще в большой лес ходить. Кому же теперь в семье приходилось зарабатывать, как не самому деду?

На следующий день предстояла дневка. Квашинцам, нанявшимся в лес, сухари сушить, в бане мыться. А тому, кто шел из Вандыша весь день, да ночевал в дороге, да придет завтра, дай бог, чтобы к обеду, надо будет отдохнуть перед еще большим походом. Да и попариться напоследок тоже не мешает. Нам с Алешей выпадало утром идти на охоту. Белокурый паренек, по-детски румяный и круглолицый, уже заслужил дедово одобрение — «толков к охоте и меток».

Алеша долго разглядывал мою бескурковку: «Да как же твоя комолка[19] стреляет?» Я ему объяснил, что, хотя «рогов» — курков и нет, внутри все как надо. Алеша понял и одобрил: «Ловкая вещь». Осмотрел и я его арсенал. Дед передал ему «покуда» три свои кремневые винтовки: «болыпуху» — на медведя, «середнюю»— на глухаря и маленькую, «белочницу». Все, конечно, одноствольные.

Рядом с моей очень простенькой (еще дядиной) бескурковкой, которая здесь представлялась верхом совершенства и роскоши, Алешино оружие выглядело экзотично. Восьмигранные стволы с утолщением к дулу делали его винтовки похожими на старинные мушкеты. Дульный срез ствола образовывал площадку с узенькой дырочкой-дулом. Такая площадка была нужна для засыпки пороха в узкий ствол. В ствольных каналах было по четыре нареза, не прямоугольных в поперечном сечении, а сегментарных. Удивительными были и ложи, сделанные из березовых досок и окрашенные в коричневый цвет с черными разводами. В казенной части ствола такой винтовки справа была узкая щель длиной сантиметров шесть с полкой, припаянной вдоль нижней кромки щели и имеющей на шарнире крышку. До выстрела крышка «берегла» запальный порох на полке, а перед выстрелом ее поднимали, чтобы она служила «кресалом» для высекания искр кремнем, зажатым в курке.

Для медвежьей «большухи» пуля была вроде обычной круглой шестнадцатого калибра, а для узкодульной «белочницы» — как дробина-нулевка. И порох, и пуля запыживались клочками войлока.

Анюта, мать Алеши, постелила гостям на пристенных широких лавках. Славно спалось в крестьянском терему.

Встали мы рано. Позавтракали творожком да молочком, живо собрались и отправились в лес. Выйдя на край горы, я, как взглянул на лесное заречье, так и замер.

На той стороне речки к берегу подступал старый бор. Сквозь сизо-зеленую хвою кое-где проглядывали оранжевые стволы сосен и раскиданные там и сям кудри берез. За сосновой полосой начиналась сплошная темная зелень ельника, уходившая в неведомую даль. Лес разлегся широкими волнами. Они поднимались по отлогим возвышениям и словно западали в низинах. Необъятные эти волны, чем дальше уходили, тем уже и мельче становились, пока не сливались в ровный лиловато-зеленый ковер, терявшийся в белесой дымке… Дикая, первозданная мощь!


Мы с Алешей переправились через реку на осиновке. С нами переехал и белый остроухий кобель с традиционной для этих мест славной кличкой Соболько. Лес, именно такой, какой зовется дремучим, встретил нас приветливо-суровым шумом. Соболько исчез и вскоре залаял неподалеку.

— Белку лает! — заявил Алексей. И мы побежали.

Соболько лаял азартно на огромную сосну. Сколько ни вглядывался я в густую вершину, никак не мог разглядеть белку.

— Да вон она, Василий! Гляди — кривой сук, а над ним редчинка… Вон она — видишь, повернулась, на нас смотрит…

Мне стало совестно за свою незоркость, и я солгал:

— Вижу! Неужто можешь сбить ее пулькой с такой высоты?

— Невелико дело сбить, да она не вышла еще. Нельзя добро губить.

А мне уж очень интересно было, как стреляют из кремневки. Да и не верилось, что дробинкой можно попасть в крошечную цель на вершине огромной сосны. И я подзуживал мальчишку: