На суше и на море - 1970 — страница 36 из 138

Через час я нагнал Калы. Он был в ярости. Еще зимой где-то здесь он собрал саксаул, думал позже забрать, а сейчас, поднявшись на бархан, обнаружил, что саксаул исчез.

— Может, ты спутал бархан, Калы?

— Как спутал! — кричал Калы. — Где в пустыне найдешь два похожих бархана? Люди, ой, люди, какие люди! Я беру верблюда, еду собирать саксаул. Кому собирал саксаул? Семье собирал саксаул. У меня девять штук детей! Приходят люди, крадут мой саксаул. Ой, люди!

— Разве у тебя есть верблюды, Калы?

— Два верблюда — большой и маленький.

— Где же они?

— В пустыне. — Калы неопределенно махнул рукой.

— А бараны у тебя есть?

— Бараны — совсем немножко. Четыре-пять штук.

Даша, замерявшая углы на вершине бархана метрах в трехстах, взвалила на плечо теодолит и направилась к нам. Калы, продолжая ругать человечество, двинулся вперед. Я остался сидеть.

— Эй! — еще издали кричала мне Даша. — Не очень-то на воду налегай. Пригодится.

И опять я расспрашивал Дашу, как ей живется, откуда сама, давно ли в Каракумах.

— А тебе-то что?! — не переставая заниматься своим делом, небрежно бросила Даша, но в общем рассказала все, о чем спрашивал. Родилась и выросла где-то под Калугой, техникум кончила в Поволжье, оттуда послали в Среднюю Азию — в Кугитанг, на афганской границе. Четыре года прокладывала профили в горах. Потом перевелась сюда, в Центральные Каракумы. Тут тоже — четыре. Итого, восемь лет. Словом, молодость. Так-то!

И вдруг ни с того ни с сего добавила:

— Был там у меня один хлюпик вроде тебя. Все хныкал, не нравилось ему. Я его быстро раскусила, отправила к маме в Молдавию: «И-ди-и, говорю, здесь тебе нечего делать!» Отмерив углы, Даша взвалила на покатое плечо свой нелегкий инструмент и спросила:

— Ну что, пойдешь или здесь посидишь?

Я сказал, что подожду Сережу — он уже спустился с бархана и шел в нашу сторону.

— Ну, сиди, — безразлично бросила Даша. — Работенка у тебя — не бей лежачего.

Сережа, тихий, черный от загара малый, был расположен ко мне и по дружбе часто угощал диким луком, песчаной морковкой, отыскивать которые был великий мастер. Но разговор у нас пе клеился. Сережа почти не говорил по-русски, отвечал односложно или просто молча улыбался.


Мы укрылись от солнца в тени крутого бархана. Даша спала, положив под голову ранец. Рядом лежал теодолит с треногой. Калы обстругивал кинжалом здоровенный стебель ферулы, поместному — чумуча. Сережа был занят тем же. Я отсел подальше, меня мутило от неприятного, приторного запаха этих стеблей.

— Хочешь пить, да? — говорил мне Калы. — Ешь чумуч. Кто ест чумуч, не хочет пить. Весной без воды не умрешь, весной есть чумуч.

— Не могу, Калы!

— У меня девять штук детей. Когда приезжаю домой, все кричат: «Папа, привез чумуч?» Кто ест чумуч, не болеет.

— Все равно не могу, Калы, пахнет противно.

Сережа смотрел на меня с улыбкой, не переставая двигать челюстями.

— Я слышал, ты большой начальник, — без всякого перехода заметил Калы.

— Кто тебе сказал? Я вовсе не начальник, — ответил я.

— А живешь в Москве?

— В Москве.

— В Кремле, да?

— Не в самом Кремле, но поблизости.

— А саксаул в Москве есть?

— Саксаула нет.

— Как чай кипятишь? Чай в Москве пьешь?

— У нас есть газ. Такой, как в Дарвазе.

Калы понимающе кивнул.

— Я город не люблю, — сказал он. — Много людей, много шума.

Даша спала, разбросав на песке льняные волосы. Одна рука прикрывала опаленное лицо, другая касалась теодолита.



— Зайчика не застрелил? — спросил Калы. — Почему?

Я пожал плечами.

— Хочешь застрелить зайчика?

Я все еще смотрел на спящую Дашу.

— Пойдем, застрелишь, — сказал Калы, поднимаясь, а Сережа заулыбался, закивал: иди, иди, точно — зайчик будет.

Пришлось сделать над собой усилие, чтобы встать и выйти под знойные лучи солнца. Я старался не думать о воде. Пески были опутаны стежками следов, и Калы рассказывал, когда и кто их оставил — джейран, лиса, дикобраз. Наконец попался и заячий след. Калы пошел по нему.

— Нет, — решил он, — этот зайчик будет долго бегать. Его напугали, сильно напугали. Видишь, след неглубокий, мелкий.

Мы отправились дальше, и опять нам попадались заячьи следы, но Калы качал головой — не годится.

— Вот хороший зайчик! — вдруг сказал он. — Этот устал, хочет спать.

Мы молча крались по следу метров двести — триста. Калы остановился.

— Вон там саксаул, да? — прошептал он. — Потом янтак, видишь? Там зайчик, стреляй.

Действительно, под кустом верблюжьей колючки, прижав уши, сидел желтый заяц. Было как-то совестно стрелять в него, такого беззащитного.

Калы подобрал убитого зайчика, вспорол его кинжалом, ловко выпотрошил и связал так, чтобы не текла кровь.

— Возьми, — сказал он, — хороший зайчик. Еще хочешь?

— Нет, Калы, пить хочу. Жарко.

Мы вернулись в лагерь. Полоска тени на песчаном скате была на ущербе. Вертолет не появлялся. Даша уже проснулась. Перед ней на песке лежала развернутая карта.

— Калы, — сказала Даша, не обратив внимания на зайца, — в пяти километрах на запад есть колодец. Только тут приписка: «Вода солоноватая». Не знаешь, пить ее можно?

— Как зовут твой колодец? — спросил Калы, доставая из мешка стебель чумуча.

— Нефескуи.

— В Нефескуи совсем нет воды. Соленой тоже.

— Точно знаешь?

Калы не ответил, он грыз чумуч.

— Вертолета не будет? — спросил он немного погодя.

— Я почем знаю! — отрезала Даша и в сердцах добавила: — Черти! — в основном имея в виду старшего геолога, пославшего ее вторично на этот злосчастный профиль. — А колодец Сюзанлы?

— Там горькая вода. И верблюд не пьет из Сюзанлы, — сказал Калы, а Сережа закивал: да, да, верблюды не пьют, такая горькая там вода.

— Что ж нам, подыхать тут, что ли? — проговорила Даша. — Когда вы наконец перестанете трескать свой чумуч? Тошнит ведь!

Калы вежливо отодвинулся. Солнце слизало последнюю тень. Я разглядывал карту. Крупный масштаб, пять километров в сантиметре. Тропы, колодцы, вершины и впадины, развалины мечети… Неужели мы тут погибнем от жажды? Нет, весной в пустыне не умирают от жажды, весной есть чумуч. Целый мешок сочных смердящих стеблей — гостинец Калы своим детям — лежал в двух шагах от меня. И еще я знал, что нам не дадут умереть, потому что в разведпартии имеются машины, вертолеты.

А мне хотелось умирать, не совсем, не до конца, но так, чтобы язык во рту стал жестким, шершавым, чтобы пульс замедлился, а из горла вырывался сдавленный хрип: «Воды, ради бога, воды!» И потом, когда чьи-то руки прольют на спекшиеся губы живительную влагу и дыхание станет легким, чистым, испытать и запомнить это воскрешение, этот переход от смерти к жизни, чтобы потом на все глядеть свысока.

— Тут стоят кибитки Тачмурада, — вдруг сказал Калы.

— Где? — почти вскрикнула Даша.

— Тут рядом, на колодце Ортакуи.

— Не знаю такого колодца, — ответила Даша, склоняясь над картой.

Калы без всякого уважения глянул на карту.

— Ортакуи — хороший колодец. Ортакуи можно пить и людям, и верблюдам.

— Так что же ты раньше молчал?

— Раньше ты смотрела карту и ждала вертолета.

— И-ди-и! — сказала Даша, поднимаясь. — Сколько километров?

— Немножко по барханам, потом будет шор, потом опять по барханам, а там кибитки Тачмурада.

— Хорошо объяснил! — сказала Даша и взглянула на меня. — Ты-то как, дойдешь?

— О чем речь! — Я бодро встал, взял двустволку и зайчика.

— Это какой же Тачмурад? — спросила Даша, берясь за теодолит. — Чабан?

— Чабан, — ответил Калы.


На гребне бархана картинно стоял человек в черной бурке, стоял и разглядывал нас в бинокль, хотя мы его отлично видели невооруженным глазом. Тучный, смуглый, с обвисшими усами. За широкой, необъятной буркой лежал плоский пустырь, слегка подернутый зеленью. На нем три кибитки, старенький газик, чуть дальше паслись верблюды. Собаки, злые туркменские собаки с обрубленными ушами и хвостами, задыхались от лая.

Человек опустил бинокль и, сложив руки на животе, дожидался, пока мы подойдем.

— Салям-алейкум, Тачмурад, — сказала Даша. — Не знала, что ты перебрался в эти края.

— Алейкум-салям, Даша-джан, прекраснейшая из женщин. Пусть ты и твои люди будут моими гостями, — на хорошем русском языке отвечал Тачмурад. — А перебрался сюда потому, что вода здесь лучше и корма больше.



Мы все поздоровались с Тачмурадом за руку, и он повел нас к средней кибитке, на ходу успокаивая псов и раздавая приказания ораве чумазых ребятишек.

Какое же это было блаженство в прохладе войлочной кибитки опуститься на текинский ковер перед большой чашей с чалом — верблюжьим молоком, разбавленным водой, черпать и пить этот кислый напиток, бессчетное количество кружек! А потом есть горячую баранину и что-то вроде нашего хвороста, жаренного в кипящем сале, и запивать все зеленым чаем. Тачмурад то и дело приговаривал, что это только так, на скорую руку, обед будет позже.

Огромный, плотный, теперь уже без бурки, но в шапке из дорого сура, каракуля редкостной расцветки — не то серебристого, не то золотого, он сидел, скрестив ноги, и с добродушной улыбкой наблюдал, как мы утоляем жажду и голод. И только когда мы закурили, я и Даша, он сказал:

— Давно тебя не видел, Даша-джан.

— Не знала, что ты здесь, а то бы раньше заглянула. Я не слышала об этом колодце. На карте его нет.

Тачмурад прищурил глаза и, усмехаясь в усы, произнес:

— Пустыня большая, карта маленькая, все колодцы не уместятся.

Калы и Сережа в беседу не вмешивались, только изредка перебрасывались с хозяином гортанными, отрывистыми фразами. Взглянув на меня, Тачмурад спросил:

— А что за мальчик с тобой, Даша-джан? Раньше его я в пустыне не видел.

— Из Москвы, — небрежно бросила Даша.

— Из Москвы? — оживился Тачмурад, повернувшись ко мне. — Это правда, что в Москве можно купить вертолет?