На суше и на море - 1970 — страница 48 из 138

торой стынут даже испытанные мужественные души.

Три длинных и два коротких, три длинных и два коротких — сигналы звучали с равными промежутками. Неведомый радист щедро рассыпал в эфир свою доброту и какое-то особенное восторженное настроение.

«Молодой, наверное, меры не знает», — ласково подумал По-дорога, слушая музыку чужого ключа.

Андрей Петрович достал из кармана трубку, набил ее и медленно раскурил. Зажав трубку в углу рта, он положил подбородок на сцепленные пальцы и устремил взгляд прямо перед собой на бревенчатую стену дома. Много ночей подряд он смотрел на эту стену и всякий раз вспоминал свое детство, юность на таежной глухой смолокурне.



…Седой как лунь дед подкладывает сосновые чурки в печь, и смола длинной прозрачной слезой медленно стекает по желобу в большой чан. От дурманящего запаха приятно кружится голова. Дед приглаживает серебряный пух волос, радостно говорит:

— Да-a, работа — она для души больше, Андрейка. Как дохнешь этой пахучести, так еще век жить хочется. Смолу курить — не с бабой дурить.

Угрюмые бородатые мужики отсчитывают деду грязные, захватанные рубли, осторожно грузят чаны на телегу. Вокруг строятся, смолятся, и жилище смолокуров больше походит на постоялый двор.

Время тянулось, как смола; умершего деда сменила мать, а Андрейка уехал учиться в город. Вскоре пришло письмо от матери, в котором она сообщала о замужестве его подружки, златокосой Нюрки. В письме была приписка: «А хомут так и остался нелинейный, ждет тебя».

И понял Андрейка, что мать тоскует без него. Но на заимку больше не вернулся. Захотелось испробовать себя на большом деле. По призыву комсомола уехал на Север.

…Как зверь, ревет пароход в тумане. Внизу плещется невидимая тяжелая вода. Радист второго класса Андрей Подорога стоит на пустынной палубе и смотрит в туман. Что там за ним? Незнакомая земля. Новые люди и новая жизнь.

Давно это было, а помнилось очень отчетливо.

Едва забрезживший рассвет хмуро смотрел в окно. Сердце стучало неистово и болело, словно его кололи тысячи иголок.

Подорога дотянулся до рации. Передатчик засветился желтым светом. Из-под контакта ключа сверкнули голубоватые искры. Сигналы звучали отрывисто, резко, будто их выстукивали не пальцы, а само сердце.

«Всем, всем, всем!»

Андрей Петрович кратко сообщил, что на зимовке «Баклан» тяжело заболел радист. Первый раз за всю жизнь Подорога тревожил эфир словами о самом себе.

«Всем, всем, всем!»

Радист медленно натянул наушники, включил приемник, настроился на морскую позывную волну. В такой час только она могла услышать его.

Навалившись на край стола, Подорога вслушивался в шорохи, звучавшие в мембранах. Едва слышно просачивалось в наушники однотонное гудение. Подорога слушал. От напряжения звенело в ушах и путались мысли.

«Они должны услышать. Завтра может быть поздно. Кто примет радиограмму? Безусый юнец с сейнера. Разве понимает он, как страшно, когда останавливается сердце?»

Ровный унылый гул в наушниках не прекращался, как будто в них проникал морской ветер. Он убаюкивал.

Андрей Петрович выключил приемник, прижал табак в погасшей трубке большим пальцем и, уронив голову на руки, уснул.


Утро вставало безветренное. Небо над океаном казалось высоким, густым, но дальше к горизонту бледнело, сливалось с водой. Низко над дальним мысом висело продрогшее солнце. Старые перевернутые вверх дном шлюпки лежали на берегу, как огромные черепахи.

Катер появился после полудня. Ловко минуя подводные рифы, вошел в бухточку.

Плотников было двое. Веселые плечистые ребята сняли шапки, и зимовщики поняли, что они братья: огненно-рыжие кудри, как золотые стружки, упали на лоб обоим, и оба, мотнув головами, отбросили их назад.

Старший, он был повыше, шагнул вперед.

— Радист который из вас? — спросил он, доставая объемистый брезентовый сверток.

Андрей Петрович подошел к парню:

— Я радист.

Парень смущенно кашлянул, протянул Подороге сверток.

— Это вам от рыбаков. Радиограмму ночью ребята наши получили.

Радист внимательно посмотрел на парня и развернул пакет. Шприц, бутылочки с камфарой и валидолом, таблетки и маленькая резиновая грелка. Все это было аккуратно завернуто в прозрачный целлофан, на котором белели старательно выведенные белой краской знаки — 73 SK.

Сашко удивленно хохотнул, взял в руки грелку, приложил к животу.

— Скажи, пожалуйста!..

Галкин взвалил на плечи мешок с почтой, похлопал по нему свободной рукой:

— Вот где тепло-то, на целый год хватит. Небось полмешка твоих, Сашко.

Метеоролог улыбнулся и торопливо зашагал вслед за поваром. Ему писали много: мать, невеста, сестры, друзья присылали приветы и поклоны с разных концов страны.

Письма Сашко обычно читал вслух, и на зимовке любили эти минуты.

Не удержался и Горлов, потянулся вслед за почтой — ему аккуратно писали жена и взрослый сын-пограничник.

И только Андрей Петрович остался с плотниками: он знал, ему писем не будет.

Радист перебирал содержимое пакета, подолгу рассматривая каждую ампулу. «Они знают, что я здесь, — думал Подорога, — они помнят меня. А было время, когда только звезды мерцали с туманной высоты и пустынное ледяное море набегало на скалы. Теперь по всему побережью кипит жизнь».

Парни ловко сбили из старых жердей козлы, спустились в бухту. Прибой помог вытащить на берег десять гладких лесин, связанных в плот, и теперь братья таскали их по одной, взвалив на плечи.

Они ломали северную стену дома. Нижние бревна почти совсем сгнили и крошились.

Андрей Петрович помнил эти толстые бревна молодыми, полными душистой липкой смолы. Он сам ставил из них сруб, навешивал двери, врезал окна. Теперь они лежали на земле, иссеченные глубокими шрамами, словно воины, побывавшие в жестоком бою. Пятнадцать лет они честно принимали на себя гнев океана. Ветер косо, как меч, дни и ночи сек их покатые скользкие спины, достигая иногда такой силы, что из пазов выпирал мох и сыпался на пол.

Радист подобрал высохшую веточку сосны, обломившуюся при переноске, провел по ней заскорузлой ладонью. Острые желто-зеленые иголки упали на землю, а одна впилась в кожу. Андрей Петрович поднес палец ко рту и зубами вытащил жесткую хвоинку. Пряный скипидарный аромат ударил в голову, как вино.

— Померяемся силой, дядя! — услышал Подорога.

Плотники взвалили мокрую лесину на козлы.

Андрей Петрович улыбнулся, поплевал на ладони, взялся за рукоять пилы и расстегнул ворот куртки.

Лиственница была свежей и пахла морем. Но по мере того как пила вгрызалась в нее и белые струйки опилок расписывали землю, крепкий, горький запах тайги брал верх над сладковатыми запахами весеннего моря. Тихое жужжание пилы складывалось в странную, знакомую мелодию. И Андрею Петровичу все казалось, что это гудят пчелы, а он пьет крупными глотками из глиняной чашки терпкий березовый сок. И многое другое припомнилось старому радисту, вдыхавшему неповторимый запах распиленного леса. Аромат древесины был вестью с родины. Светло-желтые опилки горками золота возвышались по обе стороны козел. Они были на плечах Андрея Петровича, на шапке, в карманах распахнутой куртки. Горько пахло хвоей и горячей подогретой смолкой. Так пахли когда-то руки деда, а потом руки матери.



Подорога сбросил куртку, засучил рукава. Он работал ловко и быстро, так, словно делал это всю жизнь.

Сердце напомнило о себе через час. Острая боль ударила в грудь. Андрей Петрович коротко охнул и повалился на бок, головой в опилки. Трясущимися пальцами достал из кармана таблетку, сунул под язык.

Братья плотники подняли его, взяли под руки с обеих сторон.

— Эх, батя, — сказал старший, — вам бы отдыхать… на черноморском пляже.

— Ничего, ничего, — пробормотал Подорога, — это пройдет.

Он устало закрыл глаза, почувствовал, что ноги оторвались от земли. Щека прижалась к жесткому, шершавому вороту брезентовой куртки. Понял: старший несет его на руках.

Первым в радиорубку прибежал Сашко.

— Вам нельзя вставать, — строго сказал он, присаживаясь на край стула.

Подорога взглянул на метеоролога тусклыми, равнодушными глазами. Здоровый девичий румянец заливал щеки парня, заставляя бледнеть многочисленные веснушки, капельки пота поблескивали на переносице.

«И я был таким», — с завистью подумал Андрей Петрович и улыбнулся.

Сашко по-мальчишески взмахнул руками, радостно крикнул:

— Вам сейчас изюмный компот нужен! — И умчался.

Андрею Петровичу полегчало. Он вздохнул сначала осторожно, потом глубже. Дышалось свободно, во всем теле была приятная слабость. Он встал. Боль ушла.

Когда от скал побежали длинные черно-красные тени, Андрей Петрович спустился в бухту. Над океаном долго и ровно горела холодная заря. Потом она погасла. Высокая волна подносила к ногам редкие звезды, спрашивала о чем-то на своем шипучем монотонном языке и, недовольно ворча, убегала назад.

Подорога ничего этого не замечал. В его карманах лежали опилки, пахнувшие руками матери. Он стоял один перед сумрачным лицом океана и думал о том, что самая первая человеческая любовь — к матери, месту, где вырос, по-настоящему приходит тогда, когда человек стареет. Ветер бережно уносил в темноту приглушенные непонятные слова. В лунном свете океан отливал серебром с чернью утесов.

Наутро за плотниками пришел катер.

Андрей Петрович, свежевыбритый, в меховой кожаной куртке, которую надевал только по праздникам, постучал в комнату начальника станции.

Горлов сидел на перевернутом табурете и, поплевывая на брусок, точил самодельный нож.

— Садись, Петрович.

Подорога, не снимая шапки, опустился на край стула.

— Я уж поеду, Василь Кузьмич, — сказал он и постучал себя по левой стороне груди. — Ты не обижайся на меня. Радиста тебе пришлют молодого. Не то что я — глухая тетеря…

Долгая звонкая тишина, как после умолкнувшего вдруг колокольного звона, повисла в комнате.